Юрий Наумов г. Иркутск дыхание



страница3/10
Дата04.05.2016
Размер1.56 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

* 

Этаж, коридор, лестница, мрамор. Резная дубовая дверь. В пустом кабинете сидит рекламщик Тоша. Работает здесь только телевизор. Откинувшись на спинку кожаного кресла, Тоша курит More и внимает президентскому трешь-мнешь.  

-- Проходи! - крикнул он, сверкнув золотом оправы. -- Ты знаешь, кто у нас президент по 1D? 

-- Феникс Дзержинский?  

-- Тескатлипока*. Повелитель дымящегося зеркала. И воров разводил, и ментов. Царь ужаса, короче.  Чисто индейская ментальность. Майя. Только что отражается в этом зеркале, если все дымится, а? Ты, кстати, не туда зашел. Они переехали. В соседний кабинет.  

*Тескатлипока -- верховный бог индейцев Центральной  Америки. Имя означает «повелитель дымящегося зеркала».

Back. Enter. Перемещаю дверь на петлях, заглядываю. Слева рядком сидят смирнонервные верстальщики. Лаура -- за командным столом, изображает крайнюю занятость. Недавно она стала редактором рекламного бюллетеня и, конечно, очень горда собой.  

Прошу ее выйти. Беседа ни о чем. Посмотреть на нее. Окунуться в запах золотых волос, золотых духов.  

В коридоре с видом на здание музыкального театра, сквозь сито пыльных лучей мы просеиваем камни усталости. Я закуриваю. Она, немного посомневавшись, закуривает тоже. Погрузив свой взгляд в мелькание пыл, она произносит:  

--  Да, есть предложение... Тут надо написать материал по экономике. Ты же занимался изданием книг? Вот и...  Все будет оплачено. 

Она начинает объяснять тему. Ну разумеется, я согласен. Тем более, что будет оплачено. Только откуда она взяла, что я разбираюсь в экономике? Из тех стихов и сумасшедших сказок, что я посвятил ей? Я банкрот. В моем кармане -- сигареты без табака, спички без пламени. Я ничем не могу порадовать твой ум, даром что цепляю выступы фантазмов.  

Это не все. Она пишет диплом и нужно кое-что добавить.  

-- Ты же знаешь, Олег. Я не могу писать 2D-тексты на тридцать страниц. Я считаю, что краткость -- сестра таланта, -- замечает она и гордо улыбается.  

Очень мило, mademoiselle. Только издателям не надо признаваться... Торопливо что-то пролопотав, смяв сигарету, она уходит. Выразительный такт ее ягодиц заставляет меня улыбнуться. Save picture ass. Сохрани все. Сложи в карман и унеси, чтобы повесить на стену у ложа твоего, в доме, которого нет. Сухой грязный воздух. Засиженное мухами стекло.  Cмотрю на здание музыкального театра. Свинцовые трапеции фонарей на самом свинцовом в отечестве фоне. Местная бастилия искусства. Мечта унтер-офицера. Впрочем, это здание построено для вечерних премьер. Дожить до звезд.  

Куда ты денешься.

Сумерки. Вошел в квартиру, не включив свет. На пустыре за окнами гуляет ветер. Скопление джипов у деревянного бокса: откормленные дяденьки играют вфутбол. Отсвет фонаря падает на линолеум, где  cтоит желтый куб моего будильника. Замершая стрелка показывает 8:00. Интересно, когда они остановились? Ночью? Днем? Восьмерка: руна Вуньо. Счастье, стало быть. Нужно купить новые часы. Эти постоянно теряются во времени. Западают. Или, может быть, отвести им почетное место? Все это знаки, а знаки, если оставить их в покое, никогда не лгут. Самый простой пример -- мой друг Герман Рогге, более известный как Егор. На левом его запястье -- руна Наутиз, означающая торможение, на правой -- Иса, означающая замораживание. Егор не волхв. Он торговец. Эти партаки ему сделали по глубокой обкурке в пионерлагере лет двадцать пять назад. В те поры он не ведал других рун, кроме этих двух и яростной солнечной Соулу, которую увидел в кино о Штирлице. Советские актеры щеголяли в форме офицеров СС, чьи лацканы украшал двойной знак Соулу, но Егор, хоть и не считал себя советским патриотом, фашистов все-таки недолюбливал. Сейчас под гнетом неудач и двойственности характера Егор намерен наколоть еще одну руну -- Райдо, знак Пути, но остановился перед вопросом о месте его нанесения. Он планирует украсить знаком лоб, но подозревает, что социум поймет его превратно. Я посоветовал нанести двадцать пятую руну, как у меня, а если Райдо -- то на затылок.  Ведь, во-первых, известно, что Райдо наносится на шаманский бубен или на другой предмет, издающий ритмические колебания, а Егор регулярно получает подзатыльники от жены и начальства; во-вторых, под волосами этот знак никто не увидит, кроме Одина, и Райдо станет настоящей оккультной руной; в-третьих, для него лучше выколоть не Райдо, а Хагалаз, так ему необходимый. Но услышав мои аргументы, Егор зашипел как  спуганный кот. Он не хочет разрушить свой подсознательный негатив. Он хочет поскорей покинуть родину.  

Потрясающе, до чего я отвык видеть знаки. Ладно,  попробуем сосредоточиться на воздухе. Включаю чайник.  Зажигаю сигарету.  

За окном женщина прогуливает ротвейлера. Закинув чернокудрую голову, женщина смотрит на Луну. Справа по шоссе уносятся в сторону аэропорта машины. Навстречу им бегут протяжно ревущие  роллейбусы. В одном из них я приехал сюда.  

Привыкаю к темноте. Неясное это место открывается, если оставить его без электрических дождей. До прихода экскаваторов и академических энтузиастов тут царили степь, ночь и ветер. Дома ничего не  еняют. Дома -- злокачественная опухоль для этих мест. Когда-нибудь их не станет, это неизбежно. Их смоет чистый здоровый ветер этих степей, вместе с теми, кто прячется в тесном тепле хрупких коробочек, нагроможденных друг на друга без особой аккуратности. Дома самонадеянно утыканы рострами балконов. Когда-то они решились завоевать это поле. Карфаген должен быть разрушен. Эскадра ушла, бросив гарнизон на растерзание сумеркам. Снизу в квартиру сочится эхо. Души мертвых жалуются сантехникам. Это не Москва. Здесь можно жить по-настоящему только в недеянии.  

Но какова тема ее диплома?  О да. «О счастье». Придется обэлектричиться.

Для начала оглядываюсь по сторонам. Обстановка, в принципе, содействует. Я пишу эти строки в Академгородке, в арендованной квартире с белым и сыплющимся, как бутафорское небо, потолком. Из мебели здесь только матрац и газовая печь. Столом мне служит лист фанеры, положенный на колени. Я привык к подобной обстановке, потому что собственного жилья у меня нет и вряд ли оно появится -- по крайне мере, в этой аватаре. Впрочем, нынешняя спартанская обстановка лучше, чем кариесные стулья и стены, испачканные китайскими обоями. В их окружении начинаешь воспринимать объекты ума слишком близко к сердцу. В такие псевдожилые квартиры, похожие на горное эхо, не хочется возвращаться даже из офиса газеты, где во славу хозяев и юзеров СМИ рвешь себя на куски и склеиваешь кровью пару строк, которые завтра канут в забвение. И хорошо, если канут... 

В столь же невообразимом месте я провел год с бывшей женой. Когда обои начинали приводить меня в бешенство, я принялся покрывать их стихами -- то была поэма «Моя Змея». Строки сложились по вертикали, слились в силуэт кобры, поднявшейся на кончике хвоста. Вскоре я понял, что поэма извела меня. Я не спал две или три недели. Натали, моя экс, устала не меньше меня. В конце концов я  нанавесил извивающуюся поэму простыней с щедрым урожаем пота и спермы, но силуэт кобры проступил на третий день, и заметив его, я снова погряз в бессоннице.

Очень странно писать о любви -- так же, как о стране и людях. Это похоже на российские фильмы о российской действительности, где бесполезно искать светлую сторону и только лихорадочно соображаешь, какое зло тут является меньшим. Убийцы криминальные и убийцы из НКВД; стукачи; бизнесовые князьки; ублюдки с обаятельными улыбками; их дети в швейцарских колледжах, читающие ваш кровавый роман -- все это гонит к обрыву, когда изображение проступает на простыне. Три дня жизни в собственном Я и годы в ссылке, на горячих камнях, кишащих змеями.  Здесь учишься танцевать еще не став на ноги, и танец один -- румба, рожденная страхом перед змеями в индейской Америке. Загадочная связь между богами ацтеков и духами Руси беспокоит меня сильнее с каждым днем, и становится не по себе, когда я думаю о причине, заставившей Каннибель защищать диплом на эту столь сюрреалистичную тему.  Возможно, у нее очень своеобразный взгляд на счастье.  Не исключено, что счастье для нее -- это нора во влажном лесу, где вечный морок и прелые листья. Лаура терпела мое  присутствие лишь в определенных ситуациях и едва не выталкивала за дверь, когда болела гриппом. Это было в феврале. Несмотря на сопротивление, было невозможно оставить ее в те дни. Охватив колокольный звон в голове, я сидел на ступенях ее подъезда и видел ночные города, трассеры уличной иллюминации, мягкий мрамор аэровокзалов, вялый свет в купе поездов, мерно стучащих под звездами, все, во что я падал с темных небес, все, что разворачивалось черной розой, не вызывая отвращения; я видел зеленые глаза под вуалью, ее тень, покинувшую хозяйку -- тень пахла постелью; о боги, я видел все, во что она смотрела из окошка болезни, и все обретало свое подлинное лицо, нежное и чистое, и не разлучало с тайной, которая есть жизнь. Тогда я еще думал, что наступит июль я забуду увлечение осени, но наступил август и это продолжилось на всех уровнях. Когда она купалась в Байкале -- а она всегда купалась обнаженной -- я приводил с собой дождь и приняв свой 3D-образ подплывал к ней, скользя гибкой шеей о ее бедра. Она брала мою голову в свой пахнущий полынью рот и ласкала раздвоенным змеиным язычком, и сходила с ума, когда я проникал крылом в кораллы меж ее ног, колоннами восходивших из глади отмели, но эта невинная игра не имела будущего; как все, она поставила на смерть.

*

2:11 ночи, а все уже опостылело. Худшее время моих суток -- с 10 до 15. Утро я отдаю работе. Если бы не работа, я вставал бы лишь почувствовав себя отдохнувшим. Так случается нечасто. Господа Владельцы требуют полной самоотдачи, но оплата по местному тарифу: три цента строка и лимит на гонорар -- 200 долларов. Я обязательный человек, склонный намертво зацикливаться на установках, хоть и борюсь с этим всю жизнь, но в итоге всегда теряю сон, чтобы не проспать или не упустить что-нибудь. Что бы  там ни было, после 15 часов я никогда не работаю на редакцию. Сегодня я отобрал у себя три часа запаса неизвестно зачем. 

Слипаются глаза. Возбуждение от процесса письма исчерпало ресурсы. Бесит мысль о том, что проснувшись, я не вспомню о своем нынешнем кошмаре. 

Это звучит неново. Чем дальше, тем труднее говорить о чем-то личном, но слушать просто невыносимо. Не в том дело, что наедине с собой каждый выбивается из ряда вон и с непривычки несет околесицу, не в том, что околесица так похожа на правду, не в том, что личное оказывается всеобщим. Просто везде, в каждом ego, отчаянно смердят неудачи. 



Невезуха. Это слово многое значит в России. Без благотворного участия Фортуны здесь ты погиб. Семь пядей во лбу и железная воля только усугубят твое положение, если ты выбился из гармонии. Самое банальное невезение, если оно становится хроническим, указывает на некий высокий разлад -- с мирозданием, но массы срываются в пропасть несовпадений, потому что научилась испытывать от этого кайф. Болезнь отрывает их от планеты. Болезнь -- это дух, возросший из ошибок, как крысы, загнанные в угол, обретают изворотливость и отвагу. Им понравилось в углу. На воле все не так. На воле нужно быть свободным. Им даже плевать на то, что следует за прорывом. Они полагают, там только смерть. 

Фэйк, увитый розами, покрытый позолотой. С виду все сильны и неприступны, но критический стакан водки или готовый выслушать человек вдруг взламывают оборону, и говорящего уже не остановить. Всего один пример -- Илья. Тринадцать лет назад мы собирались на обычные посиделки: кухня, портвейн, болгарские сигареты, все было хворостом в костер азартных монологов о том, какие козлы коммунисты и какие молодцы там, за железным занавесом. Сейчас дела Ильи идут отлично. Босс. С утра в своей конторе он свеж как маргаритка, силен как бык и ослепителен как софит. Ему не нужны ни лампы, ни батареи центрального отполения: он каждого согреет, сожжет, просветит насквозь. Но как-то вечером, когда мы сидели на кухне в его новом коттедже, мертвом от пластмассовой косметики евроремонта, и, оставив нам закуски, его жена ушла спать, Илья вдруг расплылся точно синяк и глядя в угол пустыми киллерскими глазами только и смог прошептать: "Все похерили... Все похерили... Все..." 

Его прорвало в монолог, хлеставший до рассвета. Но терапевтический эффект не наступил. Витамины в морге. Илья не тоскует по колхозному строю -- просто ему перекрыли свет, и лишь беснуется горелка в центре пентаграммы. Мне казалось, что он не доживет до утра, сейчас пойдет и повесится, или пустит пулю себе в лоб, или вскроет вены, но утро запустило пластинку по новой, и он творил то же, что и всегда, может быть, еще круче обычного, и это продолжается годами. Здесь все уходит в реки.  

Сколько себя помню, мне советуют покинуть фатерлянд. Странно, но уехали именно те, кто рожден жить и умереть в России. По другим плачут Мексика, Ангола, Франция, Америка, Англия, Китай, но такова доктрина инерции: в среде моих знакомых принято морщиться при упоминании о мексиканцах, шлюхах и цыганах, зато когда речь заходит о пиарщиках и рекламе, все начинают туманно рассуждать о некоем тонком расчете и глубоком знании бытия. Вероятно, срабатывает самокритический рефлекс, выработанный христианскими генами и гневными речами начальства, или гордыня высокооплачиваемой шлюхи перед вокзальной коллегой, или что-то самоубийственное в этнической черте характера, благодаря чему русский глубоко равнодушен к русскому, а еврей ненавидит еврея сильнее деревенского антисемита.



*

 

Год назад меня уволили в очередной раз из-за какого-то пустяка, обставленного как преступление перед мирозданием. Когда деньги кончились и кредит иссяк едва открывшись, я почувствовал себя по-настоящему легким. Одним январским утром я нанес визит в кафе, расположенное в десяти шагах от общаги, где я обитал в те дни. Я решил быть откровенным и простым, чего бы это ни стоило, и сказал администратору: "Я поэт, но умею мыть посуду". Хозяйка заведения, довольно милая женщина бальзаковского возраста, улыбнулась и тут же зачислила меня в штат.



 

От должности официанта я отказался, от участи бармена тоже, поскольку не хотел суеты и питал отвращение к виду денег. Весь персонал кафе был с весьма замысловатым высшим образованием, в общем, падшие небожители. По ночам мы засиживались у меня в подсобке, сложив закуску на посудомоечной машине, и вели разговоры за жизнь. Мы никуда не торопились. Люди, с которыми я работал, так много повидали на своем веку, что никого не осуждали и никуда особо не стремились.

 

Для большинства знакомцев я, конечно, умер. Грегуар, внезапно отнесшийся к этой диковатой идее с пониманием, был удивлен косыми разговорами, пошедшими в мой адрес. "Почему бы им не поддержать тебя? -- помыслил он. -- Что?.. Престиж? Какой у них может быть престиж?" Вряд ли его посещала догадка, что наши интеллектуальные знакомцы могут всерьез помышлять о престиже. По мнению Грегуара, и тут я с ним согласен, они прирожденные клоуны. Дешевые ловкачи, вечно пытающиеся вывести других на чистую воду. «Ничего реального, одни соображения», -- заметил Грегуар.



 

Официально он работал начальником охраны какого-то местного бизнес-князька. Рваться выше Грегуар не стал: деньги -- те же, грязи -- больше. В президентскую гвардию он тоже не пошел, о причине я не спрашивал. 

 

По-настояшему я горевал лишь глядя на Грегуара. Слава, воинское братство... Где все это? Мы с ним почти родственники; по крайней мере, мы воспитаны в этом ощущении. Наши отцы были друзьями. Он старше меня на пять лет. Когда меня призвали - это случилось на пятом курсе теологического факультета, когда скончался отец, -- Грегуар уже окончил Рязанское училище и пару лет тянул лямку в республике Конго, командуя той самой третьей центурией, к которой я придан. Конфедерация и Океанский Союз делили алмазы в этой несчастной стране. Незадолго до моего прибытия когорту перебросили в столицу -- Браззавиль, также известный как Майа-Майа. В этом колониальном городке в духе Альбера Камю мы и простояли последние месяцы войны. Запомнилось ослепительное, едкое, до слез, небо. Заброшенность улиц, оплывшая архитектура, все оттенки желтого. Пронзительные песни, убийственно вкусный кофе на открытых террасах Пото-Пото, лениво-танцующие походки. Но больше мне запомнился гул в ушах и запах керосина, распыленный в воздухе, поскольку мы охраняли аэродром. Казармы находились там же. Я не задавал себе вопрос, за каким хреном мы приперлись в эту страну. Я спрашивал только, за что? Позорная война. Только такие и случаются на закате империи. Берсеркам нельзя воевать в Африке – там совсем не европейское отношение к жизни и смерти. Там понимают, что это одно и то же. Из двух воюющих сторон никто не заблуждался насчет разумности войны, не придумывал некую цель, так что потери с обеих сторон были просто фантастические, учитывая скромный масштаб этой военной операции.



 

Настоящей проблемой стали местные колдуны. Однажды в сентябре наших командиров свалил мор – внезапная и необъяснимая потеря сил, остановка сердца. Лейтенанты, капитаны, майоры… За одно утро я провел поминальный обряд по десяти офицерам. К тому же приходилось умерщвлять их окончательно -- мы отрезали мертвецам головы. Если вы имеете представление о магии Вуду, вы поймете, зачем.

 

От Параэкхарта поступил приказ немедленно ответить на агрессию. Мы собрались в специальном ангаре, шестеро волхвов нашей группировки. Все было сделано как надо – мы поставили «зеркало» и провели контратаку. Мор тотчас прекратился. Следующей ночью вся Майа-Майа погрузилась в траурные огни: вуду-пипл хоронил своих героев. Только высокопоставленных колдунов погибло семь человек. Меня повысили до легата 4 ступени, то есть до старшего лейтенанта, если перевести на армейский язык. Валерий Петрович, волхв-куратор Байкальской когорты, сказал, что я достойный приемник своего отца. По его словам, мой родитель отличился во время Карибского кризиса, потому и получил звание легата 1 ступени в неполные 30 лет. Я родился, когда отцу было 30. Лучше бы его перевели в Брюссель.



 

Несмотря на временные успехи, боевая магия оказалась бессильной изменить ход операции. Наши мобильные группы сжигали деревни одну за другой, ложили местных сотнями, но дизентерия, партизанщина, отравленные колодцы, ядовитая мелкая живность и мины на каждом шагу… Я отпевал погибших с утра до вечера. Тела привозили на вертушках, молча выгружали и улетали за новой партией. В конце концов князек, ставленник Параэкхарта, сбежал со всей кассой, и пришлось убираться домой за собственный счет. Мне и Грегуару повезло: нас подхватил грузовой борт, последний российский транспорт, покидавший Браззавиль. Мы были мертвецки пьяные, как и две черные девки, которых мы хотели прихватить с собой, так что возвращение на Родину сохранилось в моей памяти частично. Помнится лишь, когда наших попутчиц все-таки выгнали обратно на бетон, Грегуар с чувством продекламировал монолог Ахиллеса из первой главы Илиады. Звучало убедительно, ведь и Гомер когда-то воевал.

 

Внесу уточнение: в отличие от Грегуара и Гомера, я не воин. Я даже не был уверен, что могу научить берсерков чему-либо кроме смерти. К счастью, когда мне исполнилось двадцать четыре, страна приказала долго жить. Насколько я понимаю, то был не самый худший из ее приказов. Легионеры разбрелись кто куда. Грегуар пережил это событие без эмоций. Он уволился в запас лишь после того как узнал, что бывший командир нашей когорты погиб в Чечне.



 

Забавно было вспоминать о прошлом в те посудомоечные дни, когда он заходил ко мне, одним своим видом пугая мелкую урлу и прочих аборигенов, тусовавшихся в кафе. Оглядев комнату, Грегуар отметил, что условия здесь нормальные, можно сказать передовые, и что я, наверное, очень уважаю себя, если вздумал тут работать. Люди с мелким самоуважением обычно ищут что-то выше их, пояснил он. Сидя в своем кашемире

за столом в подсобке, за бутылкой Хеннесси он размышлял вслух и пришел к выводу, что свобода -- высшее понятие, цель и средство, и ни то ни другое. Что если для того, чтобы быть свободным, тебе нужны какие-то условия, то цена тебе ломаный рупь.

 

Никакой подавленности. В новой среде Грегуар нахватался специфических анекдотов и выдавал их очередями. С ним творилось что-то неладное, но Грегуар не умел жаловаться. Я слушал его вскользь. Мне было все равно, кем меня считают, кем я считаю себя. Главное, моя голова была свободна. Я никому не принадлежал, не подцепленный на клановую связь, в сетях которой барахтаются все, кого я знаю. Никто не использовал мою голову как сервер между хозяевами, которым вечно не хватает денег, и боязливыми до истерики менеджерами, исполнительными как дизель. Я получал достаточно. При этом не проституировал, несмотря на свое, казалось бы, незавидное положение. Дороже ценятся те шлюхи, что трахаются мозгом и душой, а я продавал лишь пару рук и несколько часов, не занятых осмыслением позорного шоу, охватившего мир. Я продавал свое отчаяние, с которым мечтал расстаться бесплатно.



 

В те дни я, возможно, написал не лучшие свои строки, но процесс письма доставлял неизъяснимое удовольствие, словно сентябрьский воздух, такой свободный, такой золотой. Однажды я написал письмо Эдику в Париж, куда тот эмигрировал от такой жизни, и в красках изложил все прелести моего нынешнего бытия. К сожалению, кафе вскоре сожгли конкуренты, ибо все в нем было слишком хорошо для Закутска. После трех месяцев упорного сопротивления я все же решился вновь пойти в редакцию журнала и начать с нуля, как 10 проклятых лет назад. Утешало лишь одно. В день приема на работу я получил письмо, в котором Эдик благодарил меня за совет и рассказывал, как здорово он устроился в одной из забегаловок неподалеку от Монпарнасского кладбища. Я возмечтал о просторе и стремительно соскальзывал в тоску.

 

Давайте сразу договоримся: возможно, я необъективен. Я стараюсь избегать бодрых примеров по одной причине: бодрость в нынешней России слишком пахнет кокаином и кровью. Бодрость несет на себе печать глубокого упадка, извращенности ума и деградации. Чем больше возможностей обрести просветление, тем меньше просветленных. Вспоминается Коля, старый волхв, с головой ушедший в журналистику. Вместе мы трудились в одной биолого-почвенной газете, где все получали одинаково, по 50 долларов в месяц. Пил Коля немного, что в общем редкость для журналиста. У него была цель помимо работы. Он просто отбивал положенные строки в газете, не опускаясь до соучастия в обустройстве России или идейно-деловой возне. Коля изъяснялся исключительно в сослагательном наклонении. Он жил в нем. Насколько я понимаю, эта манера не связана с уклончивостью его характера. Напротив, она происходит из глубокого знания жизни -- обстоятельства, которое он пытался скрыть в разговоре. Такова особенность его изящного стиля, разрушительно действующего на людей с южным складом ума. Он действует как удав, или как шахматист, если есть особая разница в тактике удава и шахматиста. Он захватывает все возможные варианты ваших вопросов и выворачивает их наизнанку во всей ее первозданной наготе и глупости. Будь он гэбистом или вором, то наверняка достиг бы огромного авторитета, но ему плевать на авторитет. Он мог бы стать бодхисатвой, ачарьей, гуру; в его тени можно было скрываться от света Луны, как под деревом джамбу; иллюзорная природа мыслей нигде не ощущается так просто, нигде не чувствуешь себя таким дураком, и нигде это так не очищает, как в беседах с Колей. Но все летит мимо. В его приемах есть что-то бессмысленно-заводное, как у игрушечных крокодилов. Порой он бывал так участлив со мной, что весь разговор я проводил в ощущении: сейчас он начнет вербовать в стукачи, или гоп-стоп-команду, или в гейклубное членство. Позже стало ясно, что причина в другом. Просто он так устал и так взвинчен, что не может молчать, но от разговоров ему становится хуже. Он обманывает себя, играя роль, натягивая на ад кромешный тонкий светоч идеала -- недостижимого идеала сопереживания, почерпнутого, быть может, из фильмов советской эпохи. Как-то раз он спросил меня в своей манере, насколько я люблю жизнь.



 

-- Пожалуй, что не намного, -- ответил я.

 

-- Не надо бы опасаться худшего, -- поразмыслив, ответил Коля и добавил: -- Хотя... Не в стране дело, наверное.

1   2   3   4   5   6   7   8   9   10


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница