Татьяна славская помни о Жизни



страница2/8
Дата20.11.2016
Размер1.97 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8

За три недели до... С лета 2005 до июля 2006 года я жила, практически отодвинув своё знание о болезни в самые дальние закоулки сознания. Но вот июльским утром я вышла побродить по лесопарку, что виден из окна моего дома – это часть заповедника «Тёплый стан». Погода была прекрасная, солнце ещё не успело раскалить землю, легкий ветерок освежал лицо... И вдруг странная боль появилась в области сердца, нет, даже не странная и не столько сильная, сколько обострённо тревожная... Я прижала боль рукой, и очень скоро, через одну-две минуты, она меня отпустила. А через мгновение я записывала на листке бумаги, прислонив его к колену:

Может, десять лет, может, десять дней,

ну а может быть – десять минут

до последней, до крайней границы моей,

за которой покой, за которой уют,

за которой отход от житейских невзгод,

от душевных разладов и смут…

Написала и пометила: 12 июля 2006, 10 часов утра. И удивилась – что за «масштабный» поэтический вывод, если боль была не сильной? Но, быть может, именно это и подвигло меня, наконец, обратиться к врачу?



Себе сказав – не суетись... Итак, 3 августа 2006 года мой диагноз обозначен коротко, односложно, общеупотребительным термином. Всё во мне застыло, окаменело. Слёз не было. Был провал в пропасть по имени паника. Что делать, зная – время жизни ограничено и она может оборваться в любой миг?

Ринулась в работу над книгой, рванулась помыть люстру, навести порядок в вещах... Но, устав от собственных метаний, себе сказав, не суетись, стала делать то, чем просто могла заниматься в эту минуту. И, как ни странно, мне стало несколько спокойнее. Вспомнила своё стихотворение, отвечающее на этот вопрос точнее, чем любые сиюминутные решения или философские выкладки:

Мы живём, а потом умираем.

Всё, что между, застынет у края…

Мы живём или… мы умираем?

Я ответа не выбираю

на вопрос, что и грустен и вечен.

Если холод – топлю свою печку

и готовлю нехитрый ужин,

если он хоть кому-то нужен.

Не тревожусь – куда мы, где мы,

«быть – не быть» – не решаю дилеммы…

Коротка наша жизнь или вечна,

путь земной наш продолжится Млечным.

…Чистой тряпочкой пыль вытираю

за мгновенье до ада иль рая.

И, долго не думая, пошла вытирать пыль.

Держаться за привычное. Вот он, ответ на вопрос «Что делать?». Держаться за привычное. Стихотворение написано в сентябре 2002 года. Что, если именно тогда начиналась во мне болезнь и что-то во мне уже знало об этом? А вот иные стихи тех же лет – достаточно ироничные, но – о том же:

***


Где взять жилетку? Хочется заплакать…

Жилетка та нуждается в заплатке.

Латать, конечно, это жизни проза,

но проза эта осушает слезы.

***

Страх смерти доведен до апогея…



Как справиться с ним? Мысленно – умею.

И до победы так недалеко!

Но чувствую – «сбежало» молоко

и запах гари в доме всё сильнее…

А там, где ощущаем запах гари,

мы думаем… о смерти при пожаре.

Что – снова страх? И снова – в апогее?

Неужто мы иначе не умеем?

…Осталось молоко? Сварю я кашу.

Не трудно это. И совсем не страшно.

И даже Агата Кристи писала: «…когда оказываешься в гуще самых кошмарных событий, единственная надежда – ухватиться за что-нибудь обычное... обычное – лучше всего.»

День рождения сына. После окончания факультета журналистики Ростовского-на-Дону госуниверситета я работала в Южно-Сахалинске – редактором Сахалинского областного Комитета по радиовещанию и телевидению. Там, на острове Сахалин, пятого августа 1970 года в шестнадцать часов пятьдесят пять минут по местному времени у меня родился сын. Всю жизнь в этот день и именно в это время я поздравляю его с днём рождения. 5 августа 2006 года я позвонила в Ростов-на-Дону, где родилась сама и где живёт теперь семья сына, поздравила его, ничего не сказав о своей болезни.

И вдруг поняла – все годы поздравляла его по местному сахалинскому времени – это восемь часов разницы с московским. Что ж, восемь пятьдесят пять мне «подходит».

Улыбнулась. Очень старалась не грустить. В этот день мне хотелось чувствовать себя счастливой. И здоровой. Memento vita... Помни о жизни... Memento vita, помни о жизни... Шепчу я себе

Спасибо, мама... А назавтра – день ухода из жизни мамы. И мама, и отец – врачи. Работали они самоотверженно, и пациенты их очень любили. В тридцать пять лет мама овдовела: мне было девять лет, брату – шесть. Очень красивая женщина, она больше не захотела выходить замуж.

...На телеэкране идёт фильм о войне. Один из тех, что люди пожилые смотрят с волнением острым и непреходящим: это их жизнь, их юность. Их прошлое, от которого не уйти. Маленькая девочка босиком бежит по зелёному лугу, а рядом рвутся снаряды.

Мама отводит взгляд от экрана – тяжело смотреть! – и поворачивается ко мне, своей взрослой дочери:

– Знаешь, – медленно, словно вспоминая, говорит она, – во время войны, тебе годика два было, я в платьице твоё, у края кармашка, колечко своё золотое зашила. Вдруг со мной что случится или мы потеряем друг друга и возьмут тебя другие люди. Постирают твоё платьице и найдут колечко. Пусть, думаю, им будет за доброту.

Наверное, с того момента я стала сознавать, что так же важно уметь быть благодарным за доброту, как и творить добро, не думая о благодарности. Но в тот миг жесткий комок сжал мне горло и я тихо, молча обняла маму.

Через год после смерти мамы родились эти строки:



Светлой памяти мамы моей

Спасибо, мама. Ты мне жизнь дала.

И ты была такою, как могла.

Проходит время, уводя от тризны,

но твой уход – часть общей нашей жизни,

где свой расклад, где сын, твой внук, со мною.

И суетно пред этим остальное.

И память – то тревожна, то светла,

ведь я была такою, как могла.

Спасибо, мама, ты нам жизнь дала.

А запоздало-горькое «прости»

сама к тебе смогу я принести.

…И дай нам Бог при жизни обрести

сыновнее «спасибо» и «прости».

Думаю о том, что и рождение человека, и его уход – это часть самой жизни. И, быть может, мама отложила свой уход на сутки, чтобы не омрачить день рождения внука.

Спасибо, мама.



Не терять отчаянья! Меня убеждали – с операцией можно прожить гораздо дольше. Как ни странно, я не хотела надеяться на более долгую жизнь. Важнее было – как жить дальше. Я допускала для себя и самый скоротечный вариант болезни. Плохой несбывшийся прогноз лучше несбывшегося хорошего. Так я сказала себе. Не строй иллюзий. Поживи пока с тем, что есть у тебя сегодня.

Признаюсь, были минуты такого отчаянья, что казалось, – им, как воздухом, заполнен весь дом. Но где оно, это отчаянье? На диване, куда я прилегла отдохнуть? В зеркале, меня отражающем? Оно во мне, это отчаянье. И поместило его в меня слово. Одно. Слово-диагноз... Его воспринял мой мозг. Разослал по своим каналам-нервам, заполнив им пространство тела и души...

Как вырваться из отчаянья, хотя бы смягчить его? И вдруг почти вижу страницу книги, где чёрным по белому... «Не рассчастливливайтесь, не теряйте отчаянья, мы выжили потому, что не были оптимистами…» Не могу вспомнить, из какой книги проступили в глубинах памяти эти слова – но мне они помогли.

В отчаянии, как и в любом сильном чувстве есть своя энергетика, напряжение, которое может быть переплавлено в действие, в жажду преодолеть случившееся и сделать что-то ещё... Пока ты жив, нельзя останавливаться.

Нельзя останавливаться – пока ты жив.

Держусь за соломинку. Что-то подступало к горлу, но не плакалось. Слёзы у нас чаще появляются тогда, когда есть жилетка, которую можно ими омочить. Неужели мы всегда плачем кому-то? Даже если этот кто-то – ты сам?

Ну что за философия не по делу, ругаю себя. Ну и пусть философия. Хоть какое-то, но движение. Хоть непрочная, но соломинка. Держусь. Живу дальше.

А что касается слёз... Поплакать для разрядки неплохо. И позже, в мае 2007 года, я потребую от себя:

Оплачь, оплачь, сказала я,

оплачь былые все невзгоды

и горько прожитые годы…

Оплачь! Наотмашь! Не тая

от мира ни одной слезинки!

И под звучанье хоть сурдинки

отпразднуй радость Бытия…

Вот так – себе – сказала я.

Собираю... себя. Внешне паника может ничем не проявляться. Внешне я была почти спокойна. Точнее, это было некое душевное онемение. Никому из близких ничего не сказав, начала проходить обследование, собирать необходимые анализы и – себя… Хождение по кабинетам, бесконечные часы в очереди, разговорчивые и возбужденные пациенты, грубость и деликатность, сочувствие и безучастие медиков – всё так густо замешано. Моя реакция на происходящее всё время разная, но уже не одномерная – монолит страха заколебали действия.

А пока, вольно и невольно, впитываю в себя информацию обо всём, что нужно и не нужно. Из слов, недомолвок и пауз медиков. Из случайно услышанных разговоров пациентов. Из представлений и воспоминаний о прочитанном по поводу данной (теперь и мне) болезни.

Думаю, что брать с собой в больницу, о чём можно просить медсестру или санитарку, а что решать самой. Эти умозрительные проблемы отвлекают от страха, помогают держаться равновеснее. Помогают – пока.

Паника расшатывалась, но колебания становились сильнее, ощутимее – делать операцию или нет, идти ли на облучение и химиотерапию? Будь что будет, лечиться не стану. Нет, сделаю всё, что скажут врачи. Но мнения могут быть разными. Что ж, выберу свой вариант, свой путь ухода. Ничего уникального – уходят все.

Но ведь решение можно не принимать сиюминутно. Сейчас я не хочу никаких медицинских вмешательств, которые могут ухудшить моё нынешнее состояние – пусть и на короткий срок. Не хочу отдавать настоящее в обмен на долгое и мучительное лечение, что разрушит не только тело, но и расшатает психику, вырвет из доселе здоровой жизни и сделает пациентом, к тому же ничего не гарантируя.

Человек сомневающийся, не агрессивный, я не могу принять существующих агрессивных методов лечения, которые не могут действовать избирательно – разрушать только больные клетки, не задевая здоровые, не ослабляя весь организм в целом. Буду думать ещё.

Тайный голос мне шепчет в ночи:

«Уходи от пустого торга.

Не спеши ни принять, ни отторгнуть.

Не спеши. Не спеши. Не спеши...»

Один большой страх. Сначала несколько расплывчато, а потом отчётливее стала проступать мысль: один большой страх, одна серьёзная болезнь, даже такая, возможно, лучше множества мелких немощей – мне, с моим характером, всегда было легче противостоять чему-то одному, собрать всю себя в одном направлении, а не суетиться по частностям. Вспомнилось высокое, поэтическое: «Он знал одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть...» Ну и ну, издеваюсь над собой, заносит же тебя. И всё же...

Мне легче будет, если у меня останется болезнь как один большой страх, не усугублённый бесчисленными напряжениями, ожиданиями, тревогами, возникающими через неопределённые, непредсказуемые отрезки времени, связанные с больницей, операцией и другими агрессивными методами лечения. А тягостный послеоперационный период? А лечебные процедуры, анализы, разноречивые мнения медиков, и т.д. и т.п.? Этому несть числа.

Быть может, мне выбрать – для себя, исключительно для себя – один большой страх и жить с тем, что есть и сколько Бог даст, не распыляя душу на другие выматывающие ситуации? Останавливаюсь на этом.

Решаю: пока моим лечением будет забота о душевном здоровье, творчество, радующие душу дела и люди. Сохранение привычного душевного и домашнего уклада. С решением можно повременить. Хотя бы месяц, как сделала героиня моего рассказа. Тогда и окончательный выбор будет точнее, индивидуальнее.



«Если приговор отсрочить…» Включила телевизионный канал «Культура», почти единственный, к которому обращаюсь в последние годы. Идёт передача, которая... как бы поточнее… адресована мне лично – человеку с таким состоянием и настроением, как у меня. За точность деталей не поручусь, но суть передачи в следующем.

Двадцатилетний физик, учёный Стивен Хокин в самом разгаре уникальной научной работы заболел склерозом, парализующим двигательные возможности. Не сдался. Сказал: «Можно сделать множество достойнейших вещей, если приговор отсрочить…» Душа моя мгновенно зацепились за эти слова, за тот факт, что Стивен Хокин, уже малоподвижный, прикованный к инвалидной коляске, и женился, и сделал уникальное открытие.

Оно состояло примерно в следующем. До сей поры физические законы микромира слабо совмещались с законами макромира, теорией относительности. Стивен Хокин нашел точки их соприкосновения, может быть, даже взаимопроникновения… В частности, доказал, что черные дыры испускают излучение (названное в его честь хокинским), и значит – «испаряются». Вот так, соединив прежде несоединимое, он дал надежду раскрыть тайну происхождения Вселенной. По сути, как признали ученые, это был ощутимый шаг к созданию «теории всего». Поразительно! Это то, к чему осознанно или подсознательно всегда были направлены, буквально рвались мои мысли, чувства. «Во всём есть всё» – когда-то по какому-то поводу подумала я, и, значит, нет ничего несоединимого... И всю жизнь – по сей день – продолжаю протягивать нити связей между всем, что видела, чувствовала, знала и узнавала вновь.

Но главным в тот миг для меня было другое. «Можно сделать множество достойнейших вещей, если приговор отсрочить…» Мой приговор отсрочен на неопределенное время. И то, что создавало мучительный фон, превращая жизнь в ожидание конца, оказывается, может восприниматься как дар судьбы. Да, именно так. «Если смерти – то мгновенной…» – эта всеобщая мечта мне понятна. Но есть в ней и некое «но»: человек не успевает задуматься по-настоящему, всеми силами души – как он прожил жизнь, что еще хотел бы сделать. А вот если «приговор отсрочить…»

Не могу сказать судьбе «спасибо» за то, что случилось со мной, но уже не ропщу. У меня еще есть время и, быть может, я успею сделать что-нибудь полезное.

Поняла – я не одна... Да, выбираюсь из пропасти паники. Одной рукой, фигурально выражаясь, уже ухватилась за край обрыва. Но и всё. Иссякла. Вторая рука не поможет, если кто-то из близких, какая-то живая душа не поддержит, не подаст свою руку...

Три недели, пока могла молчать о болезни, кончились. Сказала брату, что в Москве, сыну. Мне стало легче, им – неизмеримо тяжелее.

Поняла, я не одна. Просто живу в отдельной квартире, изолированной отнюдь не от живой жизни. И даже принимаю гостей.

Принимаю гостей, точнее гостью. Высокую, полную, простую и добрую женщину лет сорока. Вожу её по двум своим комнатам, а позже мы обедаем, пьём чай.

Потом выходим на балкон, и она почти потрясена – с моего шестнадцатого этажа виден лесопарк, начинающийся через дорогу. Предгрозовое небо всё время меняется, тяжелые тучи причудливых форм странно теснятся и перестраиваются. А то вдруг проступает солнце, окаймляя розоватым светом заката края белых облаков.

– Знаете, – говорю я, – люблю смотреть с балкона на небо. Оно бывает просто поразительным...

Моя гостья ещё не раз выйдет на балкон, но только со мной – боится высоты. Небо притягивает её, как и меня.

Потом чувствую, что она устала, прошу её прилечь на диван, она ложится лицом к окну и радостно говорит:

– Мне и отсюда видно небо. Спасибо вам!

Это ей – спасибо. Она так открыто, тепло и благодарно отозвалась на моё нехитрое угощение, на скромные атрибуты моего обихода, не обратив внимания на отстающие обои, далеко не новую мебель, истёртый паркет, что замечали другие гости. Она чутко сопереживала моим рассказам о тех или иных предметах быта и вместе со мной любила небо. Спасибо, дорогая, с вами – я не одна.

«Когда все окна в комнатах – на юг...». Медленно брожу по комнатам, ещё ощущая присутствие гостьи, её взгляд на моё житьё-бытьё. И думаю о своём доме.

Мне Солнце – друг. А как иначе – друг,

когда все окна в комнатах – на юг!

И радует шестнадцатый этаж,

и путается Солнце в занавесках,

а там, за ними, голубой мираж –

небесная прозрачная завеса.

И горизонта линия видна,

а крон не различаю – только помню...

И всё – со мной, я с этим не одна

в тиши своих, обжитых с Солнцем, комнат.

Вот оно, моё жилище. Мой очаг и моя повседневность. Моя территория, мой кусочек пространства на этой земле. Вот он, мой Дом, и в нём – мой порядок вещей, в котором удобно и уютно и в котором ни обо что не спотыкаются ни моё тело, ни моя душа.

Здесь идёт моя жизнь, такая, какую я сумела сложить. Когда со мной родные мне люди, то и во всех наших контактах, глубинных и повседневных, тот же – свой порядок вещей.

Здесь прошло столько значимых, бесконечно дорогих сердцу событий... А последние годы, много «последних» лет я живу одна, и эту любовь к дому мне не с кем делить, сейчас больше хвалятся «евроремонтом», дорогими вещами. А у меня ремонта не было пятнадцать лет, да и тот не был закончен – умер муж. Но как же много в доме дорогого и памятного мне, тесно связанного с моими настроениями, чувствами, обретениями...

Люблю свой дом, люблю порядок в нем,

не достижимый никаким старанием,

люблю под утро за моим окном

пичужек малых переливы ранние.

Люблю вдыхать после большой грозы

живым озоном напоённый воздух

и постигать премудрости азы –

учиться жизни никогда не поздно.

Люблю любить, пусть даже не любима,

и вспоминать ушедших дорогих…

Люблю, когда беда проходит мимо,

пусть не меня минуя, а других.

Люблю это и сейчас, только более обострённо. Душевная боль для меня всегда была тяжелее телесной, хотя общей единицы измерения у них быть не может.

С грустью думаю, что дом мой, где каждая мелочь мне о чём-то говорит, со временем станет... почти больницей, а комната – палатой. Или иначе: больница и палата станут моим последним домом.

Об этом почти невыносимо думать. Но, быть может, и в больнице я смогу писать, читать, строить тёплые отношения с людьми и даже кому-то помогать, хотя бы словом. Не много, но всё-таки...

Если хоть в какой-то степени ситуация будет зависеть от меня, предпочту сделать свой дом больницей, а не больницу домом. Слабое, но – утешение.



Как мы приходим в этот мир – не зависит от нас, а вот как будем уходить... Иногда своим уходом можно сделать больше, чем всей жизнью.

Помощь и помощники. Ко мне потянулись ниточки внимания, понимания, поддержки... И я равно благодарна всем, кто помогал мне так или иначе, но я тихо и неспешно выбирала – что хочу и могу принять из предложенного. В общении и принимаемой помощи, как и во всём теперь, мне очень важна мера: не хочу других нагружать собой и сама не хочу быть перегружена чрезмерным вниманием и заботой. Моей душе станет тесно, а ей так нужно пространство, свободное для творчества.

Молитва оптинских старцев. В трудные минуты многие обращаются к вере, к религии. С уважением отношусь к верующим. Но, думаю, главное, чтобы Бог был в душе. Весомую часть жизни считавшая себя материалистом, вдруг обнаружила, что большой кусок души моей верует. Религиозности во мне нет, но верю, верую, что есть Высшая сила, и это для меня – сама Жизнь-Природа, вечная и саморазвивающаяся... А мы – её часть, и жизнь наша плодотворна, если подчиняемся её законам как Высшему, Божественному... Точнее это обозначено строками из «Десятого круга», которым я открыла книгу:

Ведёт меня судьба ли? Рок?

В тупик ли? К вышине?

И Бог во мне – Единый Бог.

И все религии во мне.

Нет человека, который в своей жизни ни разу не произнёс: «Господи, помоги...», не сотворил своей молчаливой молитвы. Так было и со мной, пока я не встретилась с текстом Молитвы оптинских старцев. В ней много мудрости, созвучной мне, в ней обозначены те же нравственные точки опоры, которых я держалась всю жизнь. И я сделала её своей молитвой. Не учила наизусть, не творила из неё ритуала. Но она живёт во мне и звучит, когда попросит душа, касается моих губ, когда они хотят прошептать или тихо произнести её. И помогает. Не знаю, как, но помогает.

Понимаю – у каждого своё общение с Высшим, но, быть может, и Молитва оптинских старцев отзовется в чьей-то душе так же, как в моей.

Молитва оптинских старцев

Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить всё, что принесет мне наступающий день. Дай мне всецело предаться воле Твоей святой.

На всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня.

Какие бы я ни получил известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на всё святая воля Твоя.

Во всех словах и делах моих руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что всё ниспослано Тобой.

Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом семьи моей, никого не смущая и не огорчая.

Господи, дай мне силы перенести утомление наступающего дня и все события в течение дня.

Руководи моею волею и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить…

АМИНЬ!


Уныние? О, нет... Проснулась. Вспомнила. Вставать нет сил. Или нет желания? Разницы не чувствую. Болей никаких. Чувств – тоже. Одна холодная стылая безнадёжность. В ней нет движения ни к чему. В ней нет просвета. В ней нет ничего. Ни-че-го...

Дойдя до края, где начинается «ничего», равное пустоте, душа зашевелилась, пытаясь от края отодвинуться, и начала искать слово, что хоть как-то обозначит моё состояние. Слово нашлось: уныние. Смертный грех. Нет, только не это. Что, если судьба отведёт мне ещё год, два, три – кому это ведомо? – а я буду жить в унынии?! Тогда и жить незачем. В этой мысли уже проступало сопротивление. Уныния не будет, потому что жизнь в унынии не имеет смысла. Сжечь неудавшуюся рукопись можно, но сжигать чистые листы бумаги, на которых ты сможешь писать, продолжать писать – абсурд. Уныние не должно уничтожать, сжигать собой ещё не прожитые годы, месяцы, даже дни – эти ещё не написанные нами чистые страницы жизни надо заполнять. Каждому по-своему. Болезнь – тоже часть жизни. Значит, и болеть можно по-своему. Значит, что угодно – только не уныние!

Я поспешила встать, привести себя в порядок хотя бы внешне... Но это было и началом порядка внутреннего, хотя каким он будет, тогда я ещё не знала. Но понимала – его надо выстраивать всеми силами души.

Решение в стихах... Стихи, мои собственные, не могли не появиться на свет. Первое после диагноза – вот оно, на кончике пера: «Следы разрушений на теле моём, следы разрушения в теле моём...»

Стоп, говорю себе, никакого натурализма. Я – это не только моё тело. «Следы разрушений на теле моём...» – это не поэзия. Это жалоба, весьма прозаическая.

Никогда не задумывавшаяся над стихотворением до последней его точки, а чаще многоточия, впервые в жизни редактировала его с первых секунд рождения. Но, после отказа от первых двух строк, оно неожиданно потекло легко, грустно и светло одновременно. И в нём уже были переписаны (внутри меня!) первые строки, и было принято окончательное решение, как лечиться, как жить дальше – что, впрочем, одно и тоже:

Всех лет отраженье – на теле моём:

случайных тревог и извечных сомнений,

ошибок, надежд, постижений, крушений…

Не так ли стареет от времени дом?

Но душу свою…о, как я берегу!..

Её поселю – на другом берегу,

на том, где дождями земля не размыта,

и горные выси снегами покрыты,

где так воедино, так радостно слиты

надёжность, и высь, и живые орбиты –

для мысли полёта, для круговращенья

всего, что в природе есть жизнь и движенье…

И – пусть на закате всей жизни и дня –



два берега было и есть у меня…

А меж берегами – живое теченье

любви и надежды… И – свет вдохновенья.

А в сердце так тихо звучит, не спеша:



«Прости меня, тело… Спасибо, душа…»

Это было второе сентября, утро.



...И решение в прозе. В тот же день я приняла решение. Знала, что многие не одобрят его и даже не поймут, как потом и произошло. Но это был мой собственный выбор, моё решение, сформулированное теперь в прозе:

С опухолью не воевать – не уничтожать скальпелем, не разрушать облучением, химиотерапией или гормонами. Есть ведь единоборства, где путь к победе – не нападение, а уклонение от удара. И потому…

* С опухолью не воевать, не проявлять к ней агрессии: оставить её в покое, забыть, отодвинуть на край сознания, сделать для себя неинтересной.

* Пусть ей станет скучно.

* Пусть она чахнет от того, что ей некому и нечему сопротивляться. Пусть атрофируется от бездействия.

* Пусть сохнет от невнимания к себе, от собственной незначимости. И пусть не пытается увеличиваться – она для меня будет и в этом случае как раздутый нуль.

* Я оставляю её в покое, может, она поступит так же.

Это – та часть моего решения, в которой мне не в помощь ни уговоры, ни советы, и любой нажим на меня, любоедавление только отнимут силы.

А всё остальное в себе буду поддерживать всеми силами своей души и всеми другими доступными средствами:

– творчеством, посильным делом,

– общением с родными и близкими по духу,

– музыкой, природой, чтением,

– общественной работой, которую вела до сих пор,

– помощью всем, кому могу хоть в чём-то помочь.

Постараюсь не обременять окружающих, не отягощать их жизнь, оберегать, как могу, и благодарно принимать ту помощь, которую мне захотят и смогут оказать.

Истоки решения. Только приняв решение, я поняла, что оно исходит из всего – из моего характера и жизненного уклада, из моих возможностей – физических, духовных, материальных. Но в какой-то миг вечно бодрствующее подсознание подсказало, что решение было принято мною давно – за десять лет до обнаружения болезни, когда я писала рассказ «Научите меня умирать!»

«Наталья (так звали героиню рассказа) «прошла» через операцию, рентгенотерапию, химиотерапию. И каждая из этих попыток не спасти, а лишь продлить жизнь, была для неё как восхождение на эшафот. Врачи сделали всё, что смогли, – продлили ей жизнь на долгие месяцы боли. Но если бы она могла всё это представить заранее, она не пошла бы по этому пути. Она приняла бы любое другое решение».

Это «другое» решение приняла я, много лет назад прошедшая со своей героиней весь мучительный курс лечения и прислушавшаяся к её выводу. И так же, как она, я приняла решение через месяц после установления диагноза.

Написан рассказ в период более или менее здорового и стабильного отрезка моей жизни. Только сейчас, почти через пятнадцать лет поняла, прочувствовала каждой клеточкой своего существа, что писать так о смерти, как в этом рассказе и во многих моих стихах, для меня (быть может, и для других) возможно, лишь находясь в зоне безопасности – когда не знаешь о близости своей смерти.

Хорошо помню, как писала рассказ. Я проживала вместе со своей героиней каждый её день – с той минуты, когда врач сообщил ей о диагнозе, до её последнего вздоха. Я была ею во всех её муках, надеждах, радостях, колебаниях – в этом нет преувеличения. Я могла жить, любить, думать, чувствовать, переживать так и только так, как она. Я просто была ею. Или это она, моя героиня, была мною? Человеком с моим характером, с моими защитными реакциями, с моими сильными и слабыми сторонами? С моим «выстраиванием» своей жизни и даже ухода из неё? Не исключаю. Но после завершения рассказа у меня месяц ощутимо болело сердце. Итак – рассказ целиком.

«Научите меня умирать!»

Диагноз

Диагноз прозвучал коротко – короче не бывает. Врач произнёс его на одном выдохе. Так мгновенно падает нож гильотины. Она услышала крик «Не-ет!», прозвучавший на очень высокой ноте, и успела понять, что кричит она сама.

Очнулась Наталья лежащей на кушетке, – врач держал её за руку, нащупывая пульс.

– Ну вот вы и пришли в себя. Вы же сами просили…

– Да. Спасибо за правду. Но! – Она напряглась, словно ей предстояло ответить ударом на удар. Встала с кушетки и сверху вниз посмотрела на врача, который был ниже её ростом. – Я прошу вас, доктор, – её «прошу» звучало как самое жесткое требование, – прошу: никогда, ни единому человеку, ни единым словом не обмолвиться о моей болезни. В противном случае я повешусь на первом попавшемся гвозде именно в вашем кабинете. Я выразилась достаточно ясно?

Врач понимал: она нападала, чтобы защититься от разрывающего её на части смятения.

Наталья перекинула через плечо висевшую на спинке стула сумочку и, выходя из кабинета, добавила:

– Лечиться мне или нет – я решу сама. Думаю, мы ещё увидимся. А пока – будьте здоровы, доктор.

Она не сказала «прощайте» или «до свиданья», а именно «будьте здоровы», и в интонации этих слов прозвучало нечто противоречащее их смыслу, некая ирония – вам, вынесшему мне смертный приговор, я желаю здоровья… Со всей очевидностью проступала и агрессия: охватившие Наталью противоречивые чувства, которым она не смогла бы в то время найти названия, рвались наружу, требовали разрядки, любой немедленной реакции – слова, движения, действия. Ей бы с размаху ударить о стол или стену чем-то тяжёлым, но одинокий, даже без стакана, полупустой пыльный графин, стоявший на подоконнике, был слишком ничтожен для подобной разрушительной акции.

Судорожно стиснув висевшую на плече сумку, она почти сбежала по ступеням тяжёлого здания онкологического диспансера. Освежающая прохлада уходящего лета охватила её. У неё закружилась голова, она присела на одну из скамеек, расположенных у входа. И почувствовала – с этой минуты вся её привычная жизнь уже разрушена. Её хватило на то, чтобы, узнав диагноз, не разрыдаться, не растечься слезами перед чужим человеком, пусть даже это всё понимающий врач. И вот она одна. На что хватит её теперь?

Страх, ни с чем не сравнимый, близкий к ужасу, начинал овладевать ею. Она вдруг вспомнила, нет, не вспомнила, а отчётливо представила совсем недавнюю фотографию: на переднем плане – она с одиннадцатилетним сыном Алёшей, рядом её родители – Вера Алексеевна и Геннадий Викторович, а сзади, обхватив всех своими могучими ручищами, – её муж, Олег, улыбающийся и гордый… У неё прекрасная и дружная семья, замечательные родители, с которыми они вместе живут восемь лет, ей самой – только тридцать один год… Неужели она уйдет из жизни в расцвете сил, когда чувствует себя любимой, счастливой, полной энергии?! Это несправедливо, такого не может быть… Тут какая-то ошибка. Нет, нет и нет!

За считанные секунды она вбежала по лестнице к двери только что покинутого кабинета, распахнула её без стука, сделала шаг через порог и тогда только поняла бессмысленность своего возвращения. Изменить ничего нельзя.

Врач встал из-за стола.

– Доктор, я… скажите мне…

Она лихорадочно искала слова.

– Скажите, сколько мне осталось… сколько у меня есть времени?

Врач молчал.

– Доктор, сколько? Пять лет есть? Три года? Два? – Она почти просила его. – Хотя бы год?

И, наконец, услышала тихое:

– Да... Почти… Если будете лечиться.

Решение

Четыре часа она металась по городу, то ускоряя, то замедляя шаг. Она не видела вокруг себя ничего – ни зданий, ни деревьев, ни машин, ни людей. Она была одна в целом мире, в этом почти бесцветном пространстве, где суетливо и бессмысленно мелькали чуждые ей и расплывчатые предметы. Для неё, летящей в пропасть непроглядного отчаянья, всё сливалось в одно безликое нечто, где нет ни единой зацепки, ни единого, самого крохотного выступа, чтобы ухватиться и хотя бы замедлить падение. Только поток беспорядочных мыслей, даже не мыслей, а ни во что не складывающихся обрывков, создавал болезненное ощущение, что она ещё жива, ещё есть, и, значит, надо что-то делать. «Делать? Что делать? Как я приду домой? Что скажу? А если…»

Она вдруг увидела себя на проезжей части улицы: прямо на неё стремительно двигалась светлая «Волга». В последнее из возможных мгновений она отшатнулась. Машина промчалась так близко, что у неё перехватило дыхание. «Господи, я ведь могла погибнуть…»

Она вернулась на тротуар с отчётливым ощущением человека, только что спасшегося от смерти. Пространство вокруг медленно начинало обретать для неё свои прежние линии, краски, звуки.

Она увидела лица прохожих – мужские и женские, хмурые и улыбающиеся, молодые и старые. Увидела пёстрые витрины магазинов, ларьки, услышала откуда-то доносившуюся музыку, различила людские голоса. Её окружило, заполнило такое многоцветье, многоголосье жизни, что растерянная улыбка уже готова была забрезжить на её губах. Через мгновение всё оборвалось. Она вспомнила… Но и этого мгновения хватило, чтобы страх отодвинулся от неё. Надолго ли? Она не знала. Но ведь и смерть, которая могла придти к ней минуту назад, тоже отодвинулась, и значит… Значит, у неё ещё есть время, есть жизнь.

Она переступила порог дома побледневшая, осунувшаяся, но внешне почти спокойная. Дверь открыла Вера Алексеевна. Увидев лицо дочери, мгновенно увела её в свою комнату. Они пробыли там несколько часов – Вера Алексеевна объявила домашним, что Наталья плохо себя чувствует. Наталья редко жаловалась на нездоровье, и потому весь дом ходил буквально «на цыпочках», даже не предполагая, что в действительности происходит за дверью. А они – мать и дочь, связанные общим горем, – Наталья решила поделиться пока только с матерью, – говорили и плакали, плакали и говорили. Это были почти единственные слёзы, которые позволила себе Наталья за всю оставшуюся жизнь.

В ту ночь она решила: месяц она живет так, будто ничего не случилось. Она даст себе этот месяц отсрочки. Она подарит себе тридцать дней полноценной, полнокровной жизни, отодвинув от себя даже мысль о болезни. Она сильная, она сумеет. Но на тридцать первый день она примет окончательное решение: лечиться или пустить всё на самотек. Или – уйти из жизни, избавив себя от страданий. Она сильная, она сумеет.

Наутро Наталья включилась в обычную жизнь.

Олег, и через двенадцать лет совместной жизни влюбленный в свою красавицу-жену так же, как в день свадьбы, замечал, что с ней происходит что-то неладное. Наталья отшучивалась: «У тебя богатое воображение». А он с нарастающей тревогой наблюдал, как она вдруг застынет в самый разгар веселья или опустит глаза, неожиданно встретившись с ним взглядом. Или оборвёт на полуслове собственную фразу и с болезненной страстностью прижмёт к себе сына. В ней появилось что-то новое, ему не знакомое, он нервничал, что она отдаляется от него, готовился к разговору… Но она вдруг одаряла его такой немыслимой нежностью, что страхи мгновенно таяли – перед ним была прежняя Наталья.

Изменился и Алёша. Сам не понимая, почему, он иногда пристально всматривался в Наталью, не умея объяснить себе, что же происходит с мамой.

Вера Алексеевна старалась держаться, чтобы хоть как-то помочь дочери прожить очередной день, не раскисая, не сгибаясь под тяжестью той немыслимой ноши, которую они несли пока вдвоём.

Только Геннадий Викторович, погруженный, как всегда, в очередную научную разработку, жил, до поры до времени не предчувствуя беды.

Многое передумала за этот месяц Наталья. Но одна мысль была с ней постоянно: человек должен быть счастлив уже тем, что живет на свете, так почему же люди спорят, ссорятся, что-то делят, враждуют? Неужели это важнее, чем сама жизнь?

Утром на тридцать первый день она сказала себе: «Я сделаю всё, что скажут врачи». И усмехнулась: «Слово чести».

Уже потом, пройдя многократные и мучительные обследования, дав согласие на операцию, она захотела увидеть врача, открывшего ей правду о её заболевании. Она чувствовала себя связанной с этим человеком – немолодым, сдержанным, немногословным, явно сочувствующим ей, но ни разу не посмотревшим на неё с жалостью. Он узнал её сразу и, понимая, что Наталья растеряна, сам начал разговор:

– Как у вас обстоят дела?

– Доктор, понимаете, я чувствую себя здоровой, совершенно здоровой! Но я решилась на операцию, потому что обследования…

– Я знаю. Это тот самый случай, когда болезнь поначалу ничем не дает о себе знать. И тем не менее…

– Да, да, я всё понимаю, – она не ждала чуда, не надеялась и не пыталась уйти от неизбежного, она рванулась к врачу с одной единственной просьбой, – я прошу о другом, совсем о другом… Доктор, научите меня умирать!

Впервые за его многолетнюю практику к нему обращались с подобной просьбой.

– Хорошо. – Он ходил и ходил по кабинету… Кабинет был маленьким, и ходьба его напоминала хождение по кругу, по замкнутому кругу, из которого он должен вырваться, чего бы это ему ни стоило. Наталья ждала. – Хорошо, я отвечу. Но сказать могу только одно: у вас, как и у меня, как и у любого другого человека, есть сегодняшний день, и в этом дне нужно жить, а не умирать. Жить без страха за жизнь. Или вспомнить о гвозде в моем кабинете, которым вы мне пригрозили. – Врач внимательно посмотрел на Наталью. – Но я верю – вы в силах справиться. Я понял это в прошлые наши встречи.

Она вспомнила, как потеряла сознание при известии о диагнозе, и сказала об этом врачу.

– Это лишь первая реакция. Она почти ничего не значит. – Он успокаивающе улыбнулся ей. – Но каждый день жизни, поверьте мне, стоит того, чтобы за него побороться. А вообще-то… у жизни и смерти – одни и те же ценности: терпение, мужество, умение думать о близких, жалеть их больше, чем себя. Не терять своё «я». Словом, всё как всегда. Почти как всегда. – Он улыбнулся ей ещё раз, мягко и чуть виновато за своё «почти».

Она благодарно посмотрела на этого стареющего человека, протянула руку: «Спасибо, доктор. И – прощайте».

То был первый человек, с которым она простилась навсегда.

Больница


Шесть месяцев из последующих восьми она провела в больнице. Вернее, в нескольких разных больницах, но ей казалось, что это одно огромное, нескончаемое здание, растянутое во времени и пространстве. Здесь просто переводят из одной палаты в другую. Она понимала – там, за больничными стенами, идёт жизнь. Здесь – только борьба за неё. Изнурительная, отнимающая все силы. Почти все.

Наталья «прошла» через операцию, рентгенотерапию, химиотерапию. И каждая из этих попыток не спасти, а лишь продлить ей жизнь, была для неё как восхождение на эшафот. Но никто из соседей по палате, никто из близких за все эти долгие месяцы не услышал от неё ни единой жалобы. Когда боли становились невыносимыми, она тихо, чтоб не слышали другие больные, обращалась к санитарке: «Попросите мне укол…» Если же начинался приступ боли и рядом с ней находился кто-то из родных или друзей, она торопилась попрощаться, сославшись на усталость, только бы не оказаться под чьим-то жалеющим взглядом, только бы поберечь тех, кому её болезнь и без того доставляет столько страданий.

Но в те дни и часы, когда ей становилось легче, казалось, оживала вся палата. «Ну что, начнем концерт по заявкам?» – шутила Наталья и тихо, вполголоса, пела то, что просили женщины, чьи судьбы в такой горестной точке пересеклись с её судьбой. У неё был хороший голос, и до болезни ни один праздник в институте, где она работала переводчицей, не обходился без её сольных выступлений. Она хорошо рисовала, и даже в больницу Вера Алексеевна принесла ей альбом и небольшую детскую коробочку с красками и кисточками. У Натальи была заполнена каждая минута, свободная от сна, боли и всевозможных процедур.

И всё-таки, всё-таки, – думала она в отдельные минуты, – почему судьба распорядилась именно так, отвела ей такую короткую жизнь? Пусть бы она попала в катастрофу и осталась без ног. Она бы жила, найдя себя и в этом положении: рисовала бы, вязала, делала переводы, вела домашние дела, привыкнув к костылям или инвалидной коляске…

Или пусть бы даже ослепла, хотя раньше ничего страшнее и помыслить для себя не могла. Но в ней осталась бы память обо всём, что она видела, – и это дало бы ей новое, внутреннее зрение. Ну перестала бы рисовать, шить – не самое же это непоправимое…

Но как много она могла бы даже при таком раскладе – общаться с людьми, найти посильную работу, все так же радоваться всему, что может дать жизнь. Иногда вечером она присела бы за кухонный стол рядом с мамой, они вместе чистили бы картошку и обсуждали семейные новости. И говорили, говорили, говорили… И даже спели бы вместе, тихо, вполголоса, какую-нибудь добрую незамысловатую песенку. Или она пошла бы с Олегом и Алёшей на музыкальный концерт, что было бы настоящим праздником.

Но всего этого нет и не может быть, а есть только непоправимо короткий отрезок времени, который будет таким, каким будет, и ничего тут не поделать.

Наталье казалось, что она подумала обо всём этом спокойно, и она даже не поняла, почему вдруг зашептала себе торопливо и настойчиво: «Без паники, голубушка, только без паники, пожалуйста – без паники…»

Что помогало ей так держаться, что давало силы – на этот вопрос она не смогла бы ответить. Слова доктора? Да, конечно, и они. Но кто знает, быть может, душа человека крепнет и мужает не только в страданиях, но и в радости? А она умела жить радостно, полнокровно, зная всему истинную цену. Она понимала – дело не столько в обстоятельствах, сколько в нас самих. Так и теперь. Она не владеет ситуацией, но может владеть собой. «А посему, – говорила она себе в самые тяжкие минуты, – ничего не остаётся, как держать себя в руках». И с горькой самоиронией прибавляла: «Слово чести».

1   2   3   4   5   6   7   8


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница