«Там, где сжигают книги, начнут рано или поздно сжигать людей»



страница1/3
Дата13.11.2016
Размер1.26 Mb.
  1   2   3
Я — ВАШ ЦАРЬ И БОГ

(Повесть)

«Там, где сжигают книги,

начнут рано или поздно сжигать людей».

Генрих Гейне

Уже которые сутки я ехал в воинском эшелоне. Прошло всего полгода, как кончилась война. Мимо окон проплывала израненная, обожженная земля, испещренная, словно оспой, воронками и окопами, над которыми все еще торчали деревянные ежи с рваной и заржавленной колючей проволокой. Почти все станционные здания были разрушены бомбежкой и хранили следы пожарищ. Но люди на перронах выглядели празднично, женщины были в ярких платьях. Даже стеганые телогрейки и грубые сапоги на ногах не умаляли их женственности, притягательности, красоты, от которых мы успели отвыкнуть за четыре с половиной года войны. Я видел, как вернувшиеся домой офицеры, солдаты, спрыгнув с подножки вагона, оказывались в объятиях родных, детей, и к моему горлу подступали спазмы.

А что ждет меня? Неужели моя Фатма не выйдет встречать меня на вокзал? Неужели правда то, что я услышал от начальника нашего штаба? «В Крыму ваших никого нет! Поезжайте прямо в Среднюю Азию!» — сказал он мне. Как это так, никого нет? Я ему не поверил. Поговаривали, что фашисты собирались выслать из Крыма всех татар, раздать землю высокопоставленным чиновникам вермахта, а весь Южный берег превратить в место отдыха для одних только арийцев. Но ведь мы вышибли «арийцев» из Крыма? Так неужели же... Если — хоть это страшно представить себе и на минуту — все обстоит так, как мне сказал начальник штаба, то что тогда?

От этих мыслей мороз пробирал душу. Я сидел, уставясъ в окно, ни с кем не разговаривая, не отвечая на вопросы, и мои соседи по купе, кажется, приняли меня за контуженого или глухого. На моих глазах счастливчики обнимались с женами, топча рассыпавшиеся цветы - не стесняясь слез, бегущих по их обветренным щекам, и у меня самого начинало щипать глаза, и все расплывалось в тумане.

Я сошел с воинского эшелона на Симферопольском вокзале 14 ноября 1945 года. Всего полтора года назад город был освобожден от оккупантов, куда ни взглянешь — следы уличных боев. Во многих домах зияют проемы без окон. Улицы замусорены, кругом запустение. О том, чтобы доехать до центра каким-нибудь транспортом, нечего и думать. И я пошел с вокзала пешком. Благо ничего, кроме вещевого мешка, который я перебросил на плечо, у меня не было. Дом, где я жил, находился в переулке Токтар-газы. Чем меньше до него оставалось - тем больше я ускорял шаги, хотя теперь уже знал почти наверняка, что там меня никто не ждет. И все же словно надеялся на чудо. Я вглядывался в лица редких прохожих. Ни один татарин не попался навстречу. Радость встречи, которую испытывает каждый человек, оказавшийся в родных местах после долгого отсутствия, вытеснилась горечью обиды, и была она столь велика, что не умещалась в сердце и рвалась наружу, слезы застилали глаза.

Почему я так унижен? Ведь от первого и до последнего дня войны я защищал человеческое достоинство каждого советского человека... Отчего же так жестоко обошлись со мной, поправ мою честь? А может, все это страшный сон? И я, пытаясь отогнать от себя мрачные мысли, вновь ускорял шаги, но очень, скоро начинал сознавать, что напрасны надежды: реальность — страшнее некуда. В ногах появлялась слабость, сердце куда-то падало, и я боялся, что и сам упаду. Мои шаги гулко отдавались на безлюдной улице, сломанная подковка на каблуке шаркала по мощенному кирпичом мокрому тротуару, облепленному прелыми листьями. На мне серая длинная кавалерийская шинель с глубоким разрезом сзади, на плечах погоны с четырьмя звездочками. Шел я долго. Чем ближе к центру, тем становилось многолюднее. Я вглядывался в идущих мне навстречу людей. Думал, встречу знакомого, расспрошу о Фатме, о ребенке. Я все еще не знал, кто у меня родился, мальчик или девочка. Когда уходил на войну, жене оставалось до родов месяца три. Сколько потом ни писал, не получил от нее ни единого письма... Нет, все эти люди были мне незнакомы никогда прежде я их не видел на нашей улице. Как странно, ни одного земляка, ни одного крымца. Будто не в Крым, а невесть куда меня занесло. Я невольно начал озираться. Иду вроде бы по знакомой с юности улице имени Мустафы Субхи. Чтобы убедиться в этом, мне приходится искать глазами табличку с названием улицы. Но ее нет — сняли.

— Какая это улица? — спрашиваю у прохожего.

— Крылова! — отвечает тот хмуро и следует мимо.

Кому помешал Мустафа Субхи, руководитель коммунистической партии Турции, первый редактор коммунистической газеты «Ени Дунья» («Новый мир»), издававшейся в Крыму с 1919 года по октябрь 1941, вплоть до оккупации Крыма фашистами?

Сворачиваю вправо, в переулок, по обеим сторонам которого растут в ряд дубы. Высокие, кряжистые, они почти соприкасаются прозрачными в эту пору кронами. Это и есть переулок Шамиля Токтаргазы; летом он напоминает длинный зеленый тоннель. И здесь нет таблички с названием переулка.

Ну а чем провинился пламенный революционер-демократ, классик крымскотатарской поэзии Шамиль Усеин Токтаргазы, которого злодейски убили беи феодосийского уезда в 1913 году? Он же отдал свою жизнь за светлое будущее. Потому и дали маленькому переулку его имя. А теперь что же, безымянный переулок?

Вот и мой дом за решетчатым каменным забором, огромный, серый. В нем мы прожили совсем недолго. Наша квартира на третьем этаже. Прошло всего восемь месяцев со дня нашей с Фатмой свадьбы, как на рассвете 24 июня 1941 года на Севастополь упали первые немецкие бомбы...

Мне тогда было двадцать семь лет. Мои коллеги избрали меня председателем Союза писателей Крыма, и я третий год трудился на этом поприще. Планы у меня были большие, но, похоже, об этом надо было забыть. Чуть свет я поспешил в военкомат. В Союз писателей попал лишь после полудня. Он гудел, точно растревоженный улей. Срочно собрал членов нашего правления. Выступать с докладом не было времени. «Дорогие друзья! — обратился я к коллегам. — Через два дня я ухожу на фронт. Прошу обязанности председателя Союза возложить на кого-нибудь другого!»

Эти обязанности принял на себя мой старый товарищ Керим Джаманаклы.

26 июня Фатма провожала меня на Симферопольском вокзале. На переполненном людьми перроне мы стояли, не разнимая рук, и у меня не выходило из головы, как она останется тут одна, без меня, ведь ей скоро рожать. Мы оба думали об этом, но ни она, ни я не старались этого обнаружить. Когда наши взгляды встречались, мы улыбались, чтобы подбодрить друг друга.

Я не находил слов и бормотал одно и то же, как заклинание: «Не волнуйся, все будет хорошо... Все будет хорошо...»

Наконец, из Бахчисарая, древнего города, прибыл эшелон, битком набитый татарской молодежью. В вагонах пели старинные песни: «Шомпол», «Порт-Артур».

Не плачьте, родные, отец и мать!

Настали пора нам идти воевать,

Помолитесь, чтоб счастье от нас не отвернулось,

Чтоб домой мы живыми вернулись...

Мне удалось-таки втиснуться в один из переполненных вагонов. Поезд тронулся. Фатма осталась на перроне, грустно улыбаясь мне и утирая глаза. Перрон был так запружен людьми, что у нее не было даже возможности сделать несколько шагов вслед за вагоном, и вскоре я потерял ее из виду…

Я был строевым командиром, командовал ротой, был дважды ранен. В первый раз очень тяжело. Во второй — полегче. Лечился в госпиталях. Попадал в окружение и с боями пробивался к своим. Тонул при форсировании Северного Донца. Горел, спасая коней из конюшни, в которую угодила фугаска. Все было... Все позади... И вот я стою и смотрю на темные окна родного дома.

Обошел примятый газон, пересек двор и открыл парадную дверь. Переступив порог, остановился, собираясь с духом. Я хорошо знал всех жильцов в нашем подъезде. Где они теперь? Живы ли? Я стал медленно подниматься по ступенькам, держась за перила. Вот дверь известного композитора Ягьи Шерфединова, некогда дружившего со знаменитым Спендиаровым. Приоткрыта. Из-за нее доносится мужской голос. Я невольно задержал шаги. Однако голос не похож на голос Ягьи-ага. Хозяин еще, должно быть, не вернулся из эвакуации. Тогда кто же в его квартире?

Я заглянул в дверь. Кого-то отчитывавший молодой человек в спортивных брюках и без рубашки поперхнулся словами и, выпучив глаза, воззрился на меня...

Я проследовал дальше. Вот третий этаж, наша дверь, обитая коричневым дерматином. С Фатмой вдвоем обивали, чтоб не дуло. Изрядно пришлось повозиться. И цифру «9» я сам к двери шурупами прикручивал. Нажал на кнопку электрического звонка, прислушиваясь к звонку в прихожей. Подождал. Сердце, казалось, вот-вот выскочит из груди. Не знаю, сколько прошло времени, может, всего несколько секунд, но было такое чувство, что дверь не открывается целую вечность, Я снова нажал на кнопку звонка. В коридоре послышались торопливые шаркающие шаги. Дверь приоткрылась, насколько позволила длина цепочки. Я эту цепочку приладил за день до отбытия на фронт, чтобы Фатма не распахивала сразу дверь настежь. Через узкую щель на меня уставился глаз, в котором я заметил удивление и испуг.

Я поздоровался. Ответа не последовало.

— Откройте, пожалуйста! — сказал я, стараясь говорить спокойно, но голос у меня дрожал.

— Вы кто такой?.. — донесся из-за двери сипловатый мужской голос. — И. собственно, к кому?

— К себе домой! — ответил я. — Отсюда я ушел на фронт, а теперь вот вернулся! Моя жена Фатма оставалась тут!

— Вы ошиблись. Никакой Фатмы здесь нет. В этой квартире живу я и моя семья.

Незнакомец хотел было захлопнуть дверь перед моим носом, но я успел вставить ногу в щель.

— Не спешите, гражданин, — сказал я. — Разговор ведь не окончен. Объясните, по крайней мере, каким образом вы стали хозяином этой квартиры?

— У меня ордер, выданный горисполкомом! — сухо ответил, он и скороговоркой добавил: — Я начальник облупромстрой-сиабторга! Фамилия моя Фанковский! Если угодно, можете записать. Родом из Чаклина...

— А где же Фатма?

— Ваша жена, вы и ищите! — глаз Фанковского злорадно сверкнул, и он обрадовался пришедшей ему в голову мысли; — Постойте, а кто ваша жена по национальности? Не татарка ли?

— Да, татарка! Я и сам татарин!

— Теперь все понятно, — протянул он, потирая лысину, и хихикнул. — Ваши все давно отсюда тю-тю-у!..

Он сразу повеселел, смекнув, что перед ним человек, хотя и в форме офицера, но без всяких гражданских прав, и никакой закон его защищать не станет.

— Как это «тю-тю»?! — возмутился я, сердце больно кольнуло, я стал терять опору; чтобы не упасть, пришлось опереться рукой о стену.

Решив этим воспользоваться, новоявленный хозяин моей квартиры попытался вытеснить мою ногу и закрыть дверь. Но не тут-то было, я не дал ему этого сделать.

— А вот так и «тю-тю»!.. — прошипел он, сверкая то одним вытаращенным глазом, то другим. — Они теперь там, где Макар телят не пас! Наконец-то избавились...

— А кому они мешали жить?.. Вам мешали?..— заорал я, голос у меня срывался.

— Еще чего не хватало, чтобы они нам мешали, — ухмыльнулся он. — Да кто им это позволил бы? Разбойничье отродье! Не видать вам, басурманы, больше Крыма, как своих ушей, понял?! — и он толстым пальцем ткнул меня в грудь через дверную щель.

— Ты!.. Ты!.. — простонал я, не находя слов, прижимая руку к сердцу. — Ничтожество!.. Татары жили тут на протяжении тысячелетий и превратили Крым в райский уголок! Если кто и предал Родину, так это те, кто, надев форму немецкой регулярной армии, с немецким оружием в руках воевали против нас. Среди них не было крымских татар. И не тыкай в меня своим поганым пальцем! Мы не из пугливых! И на войне в кусты не прятались. Спроси у любого, кто ходил в атаки рядом с крымским татарином, он скажет!

Но Фанковский, похоже, плохо понимал меня, да, пожалуй, и не слушал. К чему была ему моя исповедь? Он думал лишь о том, как бы побольнее ранить мое сердце, которое всю войну трудилось, точно хорошо отлаженный мотор, а тут вдруг начало давать перебои.

— Болтать-то вы можете все,— говорил он. — Не удивлюсь, если и военная форма на тебе чужая, и ордена не твои. Может, ты убил какого-нибудь офицера и напялил на себя его форму. Таких, как ты, нынче по Крыму знаешь сколько шныряет! Сбежали из тех краев, куда их отправили, переодеваются в демобилизованных из армии и шуруют по квартирам, грабят, убивают!

— Таких, как ты, сволочь! Я приехал из Вены, а не из «тех краев»! Дай мне войти в мою квартиру!

— Ограбить хочешь. Сейчас позвоню в военную комендатуру! — и, шлепая стоптанными тапками, побежал в комнату.

Я просунул ногу поглубже, подналег на дверь плечом, коленом. Конец цепочки с треском выскочил из паза. Дверь распахнулась и трахнулась о стену. В прихожую выскочил Фанковский, попятился и сразу исчез. Это был обрюзгший мужчина лет пятидесяти пяти, с сизым носом и мешками под глазами, в серой полосатой пижаме, застегнутой всего на одну пуговицу, поскольку куртка на животе не сходилась. Я слышал, как он набросил крючок, закрывшись в моем кабинете. Мне было не до него. Я пересек гостиную, зашел в спальню. Кровати, гардероб, большое трюмо, комод, старинный буфет и посуда в нем, стеллажи с книгами, ковры на полу, на стене — вес это мое, куплено мной. Я выдвинул один из ящиков буфета. Уходя на фронт, я положил сюда неоконченную рукопись. Конечно, было бы чудом, если бы она оказалась на месте. Вместо нее тут лежали ложки, вилки, тряпье. Перед войной я начал работать над пьесой «Ненкеджан-ханум» на историческую тему. Много раз ездил в Бахчисарай, долгие часы проводил в библиотеке ханского дворца, подбирая нужный мне материал. Крымскотатарский драмтеатр торопил меня, планируя эту пьесу поставить. Увы, помешала война...

Я резко задвинул ящик. Открыл шифоньер. В нем висели платья Фатмы, пальто с лисьим воротником, вязаная шапка, мой костюм, а внизу стояли резиновые боты. И от всего этого на меня повеяло нашим былым уютом, даже духами жены. На глаза мои навернулись слезы. Не было больше сил видеть это. Я резко повернулся и направился к выходу. Из-за двери моего кабинета доносился пронзительный голос Фанковского. Он кричал в телефонную трубку:

— Да, да! Скорее! Он грозится меня убить! Я сильно толкнул дверь. Она открылась. Трубка выскочила из его трясущихся рук.

— Вы живете один? — спросил я.

— П-п-почему один? — его побелевшие губы дрожали. — У меня же-же-жена, дети, они сейчас придут, с минуты на минуту должны прийти!

— И как вы себя чувствуете среди всего этого? — окинул я взглядом комнату. — Не вашего, чужого?

— Ну, знаете ли... — развел он руками.

Я тихо закрыл дверь и вышел вон.

В углу двора еще до войны находилась маленькая сторожка. Она и сейчас была там. Зашел туда. Оказывается, наш дворник, Дядя Христофор, жив! Узнав меня, он вскочил, обнял за плечи и тихо заплакал. «Боже мой, боже мой, что с вами сделали — бормотал он. — За что? В чем ваша вина?»

— Дядя Христофор,— сказал я. — В нашей квартире поселился какой-то тип. Я не смог у него ничего узнать.

— Где моя Фатма, где её искать?

— Этого не знаю и я, сынок... Подъехали на рассвете на огромных военных грузовиках. В каждую квартиру заходили офицер и два солдата. Подняли с постелей стариков, женщин, детей, дали пятнадцать минут на сборы. Бедные люди одеться-то толком не успели, их вывели во двор, погрузили на машины и увезли. Многие думали, что на расстрел их везут, видели, как немцы это делали... Но нет — оказывается, на вокзал. А там — кто видел, потом рассказывал — запихнули всех в товарные вагоны и повезли куда-то, а куда, никто толком не знает. Год уже минул. Сейчас поговаривают, что в Среднюю Азию... Я, помнится, с перепугу в котельной спрятался, оттуда через грязное оконце смотрел. И твою Фатму видел, когда ее вывели и подсаживали в машину. Она у меня и сейчас перед глазами. В тоненьком старом пальто была. В одной руке узелок, а другой ребенка за руку держит. У тебя же дочка родилась...

— Дочь? — переспросил я.

— Дилярочкой звали. Ей уже четвертый годок пошел, — продолжал дядя Христофор. — Я притаился тут и боялся выйти...

— Эх, что же вы, дядя Христофор! — стукнул я кулаком о ладонь. — Может быть, она что-нибудь сказала бы! — сокрушался я.

— Я ведь... Меня ведь...— замялся старый дворник. — Всегда за татарина принимали...

— А у вас языка, что ли, нет? Да и паспорт...

— По паспорту-то я русский, а на самом деле...— он боязливо посмотрел на дверь, потом в окно и, понизив голос до шепота, произнес: — Грек я... Потом всех наших тоже выслали. И армян, и болгар, и турок. Всех! Из нерусских оставили только караимов и крымчаков. Самыми умными они оказались: при немцах говорили: «Мы не евреи, а крымские татары, и язык у нас крымскотатарский». Таким образом спаслись от фрицев. А когда явилось НКВД, заявили: «Мы евреи, и вера у нас иудейская!» Их и эти не тронули, оставили в покое...

— Дай-то бог, хоть так спасли себя. А вот где теперь мне своих искать, то ли в Сибири, то ли в Средней Азии?

— Если Бог есть, ты с ними увидишься. С улицы донесся подвывающий гул проехавшей машины. Я поднялся, поправил портупею и стал прощаться. Однако дядя Христофор глянул в окно и снова силком усадил меня. Я заметил выходивших из нашего подъезда офицера с солдатами. Когда только они успели тут появиться? От внимания же старого дворника ничто не укрывалось. Он видел, как они вошли в подъезд, и ждал, когда уйдут занимал меня разговорами.

Дядя Христофор налил в эмалированную кружку густо заваренного чаю, придвинул мне. Долго еще мы сидели со старым греком и беседовали о былом. Близился вечер.

— Уж и не знаю, свидимся ли еще, — сказал я, поднимаясь.

Мы распрощались, и я вышел из сторожки. Пересек двор и направился за ворота…

На тротуаре стояли солдаты внутренних войск специального назначения. Шестеро. Все вооружены. Лейтенант, двое старших сержантов и трое рядовых. Лейтенант остановил меня, даже не подумав отдать честь старшему по чину, потребовал предъявить документы. Проверив их, сунул к себе в нагрудный карман и кивнул сержантам. «Не двигаться!» — раздался грозный голос у меня за спиной. Меня обыскали, вывернув карманы, ощупав голенища, переворошив все в вещевом мешке. Один из сержантов сильно толкнул в спину, так, что едва не слетела фуражка: «Шагай, шагай, не оглядывайся, потомок Чингизхана!»

Я шел впереди, они сзади, отпуская по моему адресу насмешки, смеясь. «Что же это такое? — у меня все плыло перед глазами, заплетались ноги. — Свои взяли в плен? Свои ли?»

— Не оборачиваться!

Когда мы повернули на Советскую улицу, то я увидел напротив республиканской библиотеки огромный жарко пылающий костер. Высокое приплясывающее пламя высветило почти всю улицу, рыжие блики скользили по стенам домов, карнизам крыш.

— Пожар, что ли? — обеспокоено спросил лейтенант.

— Не-ет! — ответил сержант. — Книги сжигают! На их собачьем языке. Все до единой. Чтобы ничего татарского тут не осталось.

Нас нагнала полуторка. Лейтенант остановил ее. Приказал мне влезть в кузов, а сам сел в кабину. Остальные разместились в кузове так, чтобы я оказался в середке и не смог дать стрекача.

Привезли меня на железнодорожный вокзал, сдали коменданту. Лейтенант швырнул ему на стол мои документы, с усмешкой заметив: «Еще один заяц!»

Выходит, я не первый?

Комендант жестом указал мне на скамью и стал переписывать данные моих документов в большую амбарную тетрадь.

У меня подламывались ноги, и я обрадовался представившейся возможности сесть. По обе стороны от меня расположились солдаты с автоматами. С остальными же лейтенант вновь отправился в город — вылавливать, как я понял, крымских татар, которые беспрерывно прибывали, демобилизуясь из воинских частей.

Четыре часа просидел я в комендантской комнате между двумя хмурыми солдатами. К перрону прибывали поезда с тускло светящимися окнами и отъезжали. Сновали люди. Доносились их приглушенные голоса и гудки паровозов. Сквозь запотевшие стекла окна комендатуры я видел, как мимо прошел мужчина в белой куртке с корзиной, накрытой полотенцем, — продавал то ли булочки, то ли пирожки. Я был голоден. За весь день не было во рту и маковой росинки. Я обратился к коменданту:

— Пусть мои документы полежат у вас, я отлучусь с вашего разрешения в буфет, купить что-нибудь поесть.

— Не положено.

— Но я хочу есть!

— Я тоже не прочь, да буфет далеко, на том конце перрона...

— Послушайте, куда я денусь без документов. Я готов пойти дальше, чем на тот конец перрона, чтобы купить хлеба...

— Придет смена охраны, тогда посмотрим...

Смена не пришла. Ближе к утру из Севастополя прибыл поезд, которого тут, видно, ждали. Комендант металлическим голосом приказал мне встать и следовать впереди конвоя. Когда меня вели по слабо освещенному перрону, я заметил полковника госбезопасности, который стоял у будки с сельтерской водой и разговаривал с кокетничавшей продавщицей. Я шагнул к нему:

— Товарищ полковник, разрешите обратиться!

— Кто такой? — выпучил он глаза. — Татарин?

— Так точно! — ответил я.

— Не разрешаю! — взвизгнул он, багровея.

Солдаты подтолкнули меня стволами автоматов, я споткнулся и зашагал дальше, мысленно кляня всех, кто был причастен к этому горю, постигшему мой народ, мою Фатму, ребенка, меня самого. И успокаивал себя лишь тем, что напишу, как только выпадет возможность, письмо товарищу Сталину, сообщу ему о том, как в Крыму надругались над советскими воинами потому только, что они коренные крымцы. Он-то уж разберется. Спросит с виновных…

Мы пересекли несколько железнодорожных путей, перепрыгивая через рельсы, а где и подныривая под составы, переходя через тамбуры стоявших вагонов, и, наконец, подошли к товарняку со старой военной техникой и стройматериалами. На платформах стояли танки без стволов и гусениц, покореженные пушки, бронетранспортеры с обгоревшей резиной на колесах и пробоинами; все это, наверное, собрали на местах боев и теперь везли на переплавку. Несколько платформ нагружены бревнами-кругляками и досками. Примерно в середине состава находился вагон, на котором крупными белыми буквами было написано:

«ВОЕННЫЕ ЛОШАДИ ИЗ ВЕТЛЕЧЕБНИЦЫ КАРТАЛ-КАЛЕ1». К нему меня и подвели. В левом углу двери висел большой замок. Комендант, скрежетнув ключом, отпер его и снял с петель, солдаты толкнули дверь, и она откатилась на шарнирах немного в сторону. Меня неожиданно схватили втроем и кинули внутрь. Дверь захлопнулась.

Я, падая, ударился лицом об пол. Поднялся, пощупал щеку. Под рукой пощипывало. Вокруг меня слышались какие-то шорохи, я стоял, боясь пошевельнуться; двинет сейчас какая-нибудь лошадь копытом. Поезд тронулся. Меня качнуло, я споткнулся о чьи-то ноги и снова чуть не упал. Похоже, тут, кроме меня, есть кто-то еще... В маленькое, обвитое колючей проволокой оконце под потолком проник свет от проплывающего мимо пристанционного фонаря, и я увидел сидевших, сгрудясь по углам, людей, настороженно глядевших на меня. Возле стены напротив я заметил гнилую солому, перемешанную с навозом. Я разгреб ее ногой, расчистил себе место, бросил на пол вещевой мешок и сел.

Люди в темноте тихо переговаривались. Голоса их тонули в грохоте железных колес, и я никак не мог разобрать ни единого слова. Как они оказались здесь? Быть может, такие же несчастные, как я?..

Поезд набирал скорость. Людям пришлось говорить погромче, чтобы слышать друг друга, и до моего слуха донеслись татарские слова. «Выходит, они такие же отверженные, как и я, — подумалось мне. — Их постигла та же участь...» Глаза мои стали постепенно привыкать к темноте, и я теперь уже мало-мальски различал их силуэты. Пожалуй, надо заговорить с ними, расспросить, кто они и откуда...

Но меня опередили.

Мужчина крепкого сложения, с небольшими, как у жителей горных крымских деревень, усиками, приблизился ко мне и встал напротив, широко расставив ноги. В темноте я заметил блеснувшие на его плечах погоны.

— Кто вы? — резко спросил он. — И что вам тут нужно?

— Я капитан, сами видите, — безразличным тоном ответил я. — Как, впрочем, и я вижу, что вы подполковник... И в этом скотском вагоне мне абсолютно ничего не нужно. Впихнули сюда, и все!

— Это мы наблюдали, — усмехнулся подполковник. — Таким макаром обычно закидывают... провокатора в камеру к заключенным. Если собираетесь шпионить, вышвырнем к чертовой матери из вагона!

— Как же, интересно, вы это сделаете? — полюбопытствовал я, стараясь говорить как можно спокойнее, хотя внутри у меня все клокотало. — Дверь снаружи заперта, окно оплетено проволокой...

— Ничего, это совсем не сложно, — подал голос, поднимаясь с места, кряжистый молодой мужчина в морском бушлате и бескозырке; он подошел и остановился рядом с подполковником, подперев руками бока, так, что разлетелись полы расстегнутого бушлата. — У нас есть чем сделать вас потоньше, пролезете в любую щель,— на ремне у него висел морской кортик.

— Думаю, дело до этого не дойдет,— сказал я. — Неделю назад я демобилизовался в Вене. И вот приехал домой...— развел я руками с горькой усмешкой.

Помолчав немного, начал было рассказывать, что со мной произошло, но подполковник грубо прервал:

— Отставить! Нам всем есть о чем порассказать, да только не до сантиментов!

— Тогда чего же вы от меня хотите?

— Вы крымский татарин?

— Разумеется. Иначе не оказался бы здесь.

Подполковник с ног до головы окинул меня взглядом, как бы оценивая, на что я годен, и сел на пол рядом со мной. Матрос вернулся на место.

— Скажите, вы намерены смириться с этим, терпеть этот позор?

— На войне тоже всякое бывало,— сказал я. — Там были и умные офицеры, и тупые самодуры. Однако приходилось подчиняться и тем, и другим. Мы люди военные...

— На войне обязывает устав!

— А в мирной жизни?

— Растоптана Конституция! Поругано самое святое — наша честь! Мы, защитники Родины, победившие фашизм, объявлены предателями! Нужно быть круглым идиотом, чтобы не видеть, что это нужно было тем, кто с фашистами заодно!

— В этом вы, наверное, правы. Давайте напишем коллективное письмо товарищу Сталину.

— Япарым мен онынъ башыны! — крепко выругался подполковник и словно обдал меня ушатом холодной воды; меня взяла оторопь, пропало желание разговаривать с ним; у меня не было ни малейшего сомнения, что, сказать такое про нашего вождя, с именем которого мы, как с развернутым знаменем, бросались в атаки, человек, преданный своей Родине, не может. И я невольно отодвинулся от него. А он все гнул свое:

— В то время, когда мы добивали фашистов в их логове, наших близких, наших родных, наших жен, детей выталкивали из домов и гнали неизвестно куда! — голос у него сел, будто его душили слезы. — И вы думаете, что усач всего этого не знал?

—Тогда не знаю, кому верить и как жить дальше,— вздохнул я.

— Верить и полагаться можно только на себя! Нам бы только вырваться из этой западни! А там бы мы знали, что делать... — он похлопал себя по карманам и с сожалением произнес: — Как назло, никакого оружия. Пистолет сдал при демобилизации. Именная шашка была, и ту особист отобрал. «Зачем вам, дорогой Рустем Меметович, эта штука? Не надоело вам ею махать? Зачем она вам дома, разве что дрова колоть? Или, может, хотите повесить на ковре над диваном и мнить себя Александром Македонским? Оставьте в полку на память. Она займет достойное место в нашем музее...» Я сдуру и оставил. Эх, если б знать! А особист, гад, знал, какая меня ждет участь, и словом не обмолвился. Сейчас бы мне эта шашка ох как пригодилась. Рассек бы надвое этого коменданта, который загнал меня в эту конюшню, а потом бы и себя...

— Себя-то зачем?

— А как жить? — он закрыл ладонью глаза и долго сидел молча; мне показалось, он плачет.

В углу вспыхнула спичка, несколько рук потянулись к огню, чтобы раскурить самокрутки.

— Кто там? — спросил я у подполковника. — Наши?

— Кто же еще! Кто, кроме крымских, может быть в этом вагоне? Не знаю, чем мы не угодили усачу...

— Он разве один в Политбюро? — заметил я.

— Боятся, наверное, — вставил моряк, прислушивавшийся к нашему разговору, и крепко затянулся, цигарка его ярко вспыхнула.

— А нам не было на фронте страшно?! — воскликнул Рустем Меметович. — Но мы знали, за что воюем, случалось, с шашками шли против танков! Или нам жизнь была не дорога? А они там...

Да все они с ним заодно!

Из темноты вдруг донесся женский голос, столь неожиданный тут, что у меня екнуло сердце:

— Он татар невзлюбил даже за то, что в Крыму много кипарисов! Они, видите ли, напоминают ему кладбище...

— Вся Испания и Италия в кипарисах! — сказал я. — Там они считаются украшением.

Я стал вспоминать о том, как татары издревле старались украсить свою землю и с каким трудом им это давалось. Как они на себе таскали в мешках землю на каменные террасы горных склонов, из года в год расширяли там плодородные участки, разводили виноградники, сажали табак. А чабаны, когда пасли овец на горных и лесных пастбищах, примечали, где растут дикие яблоньки, груши, сливы, и в следующий раз, отправляясь в эти места с отарой, брали с собой, втыкая за пояс, свежие черенки лучших сортов фруктов и прививали. Поэтому в крымских лесах часто можно набрести на деревья с прекрасными плодами... Я об этом писал в своих книгах.

Рустему Меметовичу, как выяснилось, довелось до войны прочесть кое-что из моих произведений. Разговор у нас стал более спокойным и доверительным.

— Вот вы, из интеллигенции, когда успели изучить военное дело? — спросил он.

— В червонноказачьем полку. Окончил полковую школу, потом командовал отделением, взводом.

— Где начинали?

— В Старом Константинове. А вы?

— Я шестнадцать лет как в армии. Начинал с рядового. В конце войны командовал артиллерийским полком. А теперь...— Он криво усмехнулся: — Удостоился чести оказаться в этом вагоне первым. Меня задержали в Джанкое и заперли тут... с лошадьми. Путешествую уже четвертые сутки...

— А где же лошади?

— Выгрузили на станции Алма. Принимавшему лошадей старшине я сказал, чтобы кто-нибудь из солдат прибрал здесь, а он махнул рукой: «Сойдет и так! Скажи спасибо, что тебя пешком не погнали...» Мне, полковнику... Теперь я — никто. Все мы — никто!

На потолке вдруг замигала и загорелась тусклая лампочка, настолько засиженная мухами, что свет из нее едва сочился.

Подполковник долго вглядывался в циферблат наручных часов, но никак не мог разобрать, на какой цифре замерла малая стрелка. Подошел моряк, наклонился, придерживая кортик:

— Десять минут третьего,— сказал и снова вернулся в угол. Поезд мчался со страшным грохотом, вагон раскачивался и скрипел. Лампочка то гасла, то загоралась.

Трое или четверо встали и принялись отгребать ногами гнилую солому в сторону, к двери, чтобы при случае выбросить наружу. Среди них были две молоденькие женщины в военной форме. Они где-то нашли рваную фуфайку и стали ею подметать, стараясь не поднимать пыль. У стены лежала другая женщина, укрытая шалью, то ли была больна, то ли спала. Подруги постелили возле нее шинели и улеглись рядышком, пытаясь уснуть. Моряк подошел и сел неподалеку от них, будто оберегая их покой.

Мужчины кто сидел, кто лежал на голом полу, их было человек двадцать. Все военные. Рустем Меметович толкнул меня локтем:

— Идемте. Познакомлю вас с попутчиками. Еще неизвестно, сколько продлится наше путешествие...

Мы подошли. Рустем Меметович кивнул на человека, который сидел, обхватив колени. Он был помоложе его, через всю щеку, от виска до подбородка, протянулся глубокий шрам.

— Майор Аксеит Куку.

Тот кивнул слегка и улыбнулся. Рядом сидел, вытянув ноги, молодой подполковник с седыми висками; брюки и гимнастерка на нем новые, но довольно заношенные, на груди, повыше карманов, белесые пятна, которые обычно проступают после многокилометровых переходов; сапоги, однако, не офицерские, кирзовые; зато погоны сверкали как начищенные.

— Подполковник Осман Мангуш, — представил его Рустем Меметович. — Командовал группой разведчиков. Всего за несколько дней до конца войны был тяжело ранен. Настоял, чтобы пораньше выписали из госпиталя,— домой спешил...

Лежал на шинели, подложив под щеку руку, пожилой седой полковник. На груди у него мерцали три ордена Красного Знамени и орден Александра Невского. Тут у всех были ордена и медали, но трех орденов Красного Знамени и ордена Александра Невского не было ни у кого. Глаза у него были открыты. Он о чем-то думал. А что еще остается людям, оказавшимся в подобном положении? Благо, хоть этого права думать их не лишили.

— Керим Бекиров,— представил его Рустем Меметович, и тот передернулся, будто согнал муху с щеки. — Приехав, узнал от соседей, что жену и детей расстреляли фашисты за то, что помогали партизанам... Теперь рассчитывает разыскать своих стариков, отца, мать...

Он познакомил меня еще с несколькими майорами, лейтенантами, рядовыми.

В противоположном конце вагона, тоже в углу, особняком сидело несколько человек в какой-то странной, почти экзотической одежде, и, если бы они не переговаривались на нашем языке; их можно было принять за иностранцев.

Один в глубоких войлочных башмаках и широких белых шароварах, какие носят, наверное, где-то в Египте; другой — в полосатом камзоле и феске с кисточкой; третий — в миниатюрной фетровой шляпе и прошитом в клетку ватном костюме; четвертый — в картузе с длинным козырьком. Лица у всех болезненно-бледные, худые.

Женщина, укрытая шалью, застонала, переворачиваясь на другой бок. Моряк заботливо поправил на ней шаль.

— А женщины? — спросил я. — Кто они?

— Военфельдшеры,— сказал Рустем Меметович и кивнул на подметавших недавно пол подружек, которые уснули, прижавшись друг к дружке. — Элида и Фазиле.

Та, что была укрыта клетчатой шалью, приподняла голову, поправляя сползшую с волос косынку, и посмотрела на меня. Кажется, она беременна. И самочувствие у нее, судя по всему, неважнецкое...

— У вас есть тут кто-нибудь из близких? — спросил я у нее. Она уронила голову на руки и всхлипнула.

— Мы все ее близкие,— пробормотал моряк и обратился к ней: — Ладно, не плачь. Моя мать рассказывала, что в телеге меня родила.

— Это Эльзара. Муж у нее русский, агроном,— сказал Рустем Меметович. — Сама учительница, преподавала в школе географию... Год назад, когда наших выселяли, муж спрятал ее и целый месяц не выпускал на улицу. Соседи писали, доносили. Но, как только приедут за ней, он ее прячет. Так и прожили год... А вчера он отлучился в Бахчисарай. В его отсутствие и подъехали к их дому четверо военных на грузовой машине, выволокли ее из дому и привезли на станцию Сюйрен, где и впихнули в наш вагон... Что же это за люди такие? Какое надо иметь сердце, чтобы беременную женщину заставить покинуть дом и затолкать в вагон для скота? Ну, никак не укладывалось у меня в голове, что так могут поступать наши же, советские солдаты. «Что бы ты ни говорил,— мысленно обратился я к Рустему Меметовичу,— а товарищ Сталин вряд ли знает обо всем этом!»

Я опустился на корточки, прислонясь к стене, между моряком и мужчиной в английской зеленой шинели; на спине у него был выведен желтой краской шестизначный номер. На голове черный берет с белым пером, на ногах зашнурованные сапоги с высокими голенищами.

— Откуда вы? — спросил я, дружески хлопнув его по колену;

— Эх, и не спрашивайте,— вздохнул он. — И в страшном сне не приснится, что со мной было... Мы держали оборону под Старобельском. Комроты приказал: «Ни шагу назад!..» Через несколько минут его осколком, наповал... А фрицы напирают. Два соседних взвода отступили. А наш командир: «Стоять насмерть! Отомстим за комроты!..» Ну, мы и стояли, пока патроны не кончились. Все полегли. Остались в живых только я, рядовой Селим Икмет, и командир взвода Зайцев. И то оглушенные. Рядом снаряд разорвался, нас засыпало землей. Я думал, что мертв уже... А тут раскопали, вытащили. Гляжу, немцы вокруг. «Шнель, шнель!..» Словом, попали мы в плен. Отправили нас в Австрию. По дороге Зайцев пропал, не знаю, сбежал или сгинул где. А меня долго мытарили по разным лагерям. Дважды убегал, но оба раза поймали. Били до полусмерти резиновой дубинкой по печени, почкам, все внутренности, гады, отбили. И, отправили после этого в концлагерь Мельк.

Здесь заставляли военнопленных работать под землей, на заводе. Содержали нас, как рабов. Поговаривали, что отсюда только два пути — либо на тот свет, либо в концлагерь Эбензее, где фашисты проводили какие-то эксперименты над людьми. Кормили жутким пойлом, а работа тяжелая. Я никогда не был слабаком, но тоже еле ноги таскал. Люди дохли, как мухи... Когда решили, что от меня тут нет уже никакого толку, то переправили в концлагерь Эбензее.

Вскоре я убедился, что слухи про этот лагерь были неспроста. Тут было полно врачей. И, знаете, какие-то странные у них у всех были глаза. Они не просто смотрели, а словно бы выбирали из нас подходящий экземпляр. Мы для них были все равно что кролики... Дважды меня помещали в камеру и запускали газ — проверяли, видно, какую дозу человеческий организм может выдержать. После первого раза я отдышался. А через четыре дня меня снова поместили в эту же камеру, и я понял, что они это будут повторять до тех пор, пока я не отдам концы... И однажды я действительно испустил дух. Они швырнули меня на штабеля мертвецов, которых крематорий не успевал сжигать. Но ночью господь вернул в мое грешное тело душу, и я пришел в себя. Мертвецов не было надобности охранять, сюда не доходил свет прожекторов, и мне удалось благополучно переползти в другую зону. Меня подобрали французы. Они дали мне шинель их погибшего товарища. Я и прожил все остальное время с его номером. Меня никто не трогал — человек, числившийся под этим номером, был списан, в списках не значился... Шестого мая сорок пятого нас освободили союзные войска. Меня уговаривали остаться на западе, говорили, что всех татар из Крыма выслали — я не поверил. Стосковался по близким своим и по Крыму. Приехал. А тут вот что... Даже до дому дойти не успел, издали только его и увидел, схватили меня и — в этот вагон...

Начинало светать, щели в стенках вагона стали приметнее. Элида и Фазиле проснулись; продрогнув, они сидели, прижавшись друг к дружке плечами, и слушали.

— Все это какое-то недоразумение,— сказал я. — Думаю, скоро все прояснится, разберутся...

— Тьфу! — сплюнул Рустем Меметович, раздраженный моими словами. — Год прошел, как наших выслали! По-вашему, это малый срок, чтобы разобраться?

— Трудно что-либо понять, — мотнул я головой. — Все перемешалось. Почему-то нас винят в предательстве...

— А вы что хотели, разве мерзавец скажет, что он мерзавец? Хорошо, давайте разберемся спокойно. Я воюю с фашистами, не щадя жизни, а в это время всех моих близких, моих детей выгоняют из дома! И не просто из дома — вообще с родины! Так скажите мне, я предал или меня предали!?

Полковник Керим Бекиров резко сел, на груди у него звякнули ордена. Поежившись от холода, он запахнул на груди отвороты шинели и из-под взлохмаченных седоватых бровей в упор глянул на Рустема Меметовича:

— Твой язык. Калганов, до добра тебя не доведет! Чем впустую рассуждать, поинтересовался бы лучше у людей... — он кивнул на тех, что сгрудились в противоположном конце вагона,— ...угодивших из огня да в полымя, есть ли у них хоть крошка хлеба? Вряд ли снабдили их сухим пайком, выпуская из концлагерей...

— Нам не привыкать терпеть голод,— заметил Селим Икмет и принялся расшнуровывать французские сапоги.

— Думаю, пора перекусить чем бог послал. Зовите их всех сюда, — полковник взял лежавшую с ним рядом брезентовую сумку и бросил ее нам, она со стуком грохнулась об пол. — Пошарьте, в ней кое-что найдется пожевать.

Моряк подтянул за длинную лямку сумку к себе поближе, вынул из нее галеты, буханку хлеба, кусок колбасы, две банки печеночного паштета и разложил все это добро на сумке. Я уже знал, что зовут его Назим. Служил на Черноморском флоте, родом из деревни Фотисала, у подножья Ай-Петри.

— Ого, да тут на целую роту! — обрадовался моряк. — Придвигайтесь! И вы идите сюда! — махнул он недавним узникам. — Все, все! Мы теперь на борту одного судна; если выплывем, то все вместе, а потонем — так тоже вместе, — он кортиком нарезал хлеб на мелкие части.

У других тоже нашлось кое-что съестное.

Одна из женщин, жуя бутерброд с колбасой, то и дело поглядывала в мою сторону. Наши взгляды встретились, она улыбнулась, как обычно улыбаются знакомому. Я тоже улыбнулся. Была она молода, красива, военная форма, пилотка со звездочкой очень шли ей.

— Меня зовут Элида Чкала. Я из Мисхора, — сказала она, покончив с бутербродом и уткнув подбородок в прижатые к груди коленки. — Я вас узнала. До войны вы приезжали к нам с поэтом Максудом Сулейманом и выступали в Доме культуры.

— Элида, — с удовольствием повторил я. — У вас чудесное имя, очень подходит вам... Узнать бы, что ждет нас завтра. Чабаны лишились своих горных пастбищ, табаководы чаиров, виноградари склонов родных гор, все мы лишились родины и подобны стае птиц, которую подхватил смерч и несет неизвестно куда.

Как это страшно, когда судьба людей не зависит от них самих... Скажите, Элида, как вы-то здесь оказались?

— Как и все, — грустно усмехнулась она. — Демобилизовалась в Будапеште. Приехала в Мисхор — дом наш занят. Какие-то чужие люди... меня не пускают. Прожила несколько дней у соседки, Зинаиды Степановны. Смотрю, обстановка у нее вся наша. «Успела, — говорит — перетащить, когда родителей твоих выслали. Не отдавать же чужим, я как-никак соседка, ведь душа в душу жили!» Куда ни глянешь, незнакомые лица. Куда ни зайдешь, слышишь о татарах только плохое. А те, кто говорит, татар-то и в глаза не видели. Еще не обжились, а уже комнаты курортникам сдают, за сутки по три рубля дерут. Так тяжело было смотреть на это. Поехала я в Ялту на катере — работу подыскать да комнатку, если повезет, снять. Зашла в военный госпиталь прямо к начальнику, так и так, говорю ему, ищу работу. Есть, отвечает, работа. Попросил предъявить документы, взял, посмотрел, велел подождать и вышел. Сижу, радуюсь удаче. Жду. Вдруг заходит чуть ли не целый взвод солдат, берут меня под руки и повели, как миленькую. Посадили в грузовик, расселись вокруг с автоматами и повезли через Ай-Петри прямо на станцию Сюйрен. Сижу, окаменела вся и слова вымолвить не могу, даже слез нет. Смотрю на них, на этих молодых ребят, и глазам своим не верю: ведь я с такими же до Будапешта дошла, раненых из-под огня вытаскивала... Так вот оказалась тут, — вздохнула она и посмотрела на подружку, устремившую застывший взгляд в одну точку. — И ее там же... В тот же госпиталь пришла на работу наниматься...

Где-то всходило солнце. Через вагон, от стенки до стенки, протянулись лучи. Заморив червячка, люди расползлись по своим местам. Некоторые вновь уснули на голых продуваемых досках, другие лежали с закрытыми глазами.

И я, прислонясь к стенке, тоже закрыл глаза. Мне кажется, я не спал, но мне привиделся сон. Иногда так бывает. Может, и вздремнул самую малость, секунд на десять-пятнадцать, и в это время успел увидеть чудо: будто вхожу в свою квартиру в переулке Токтаргазы, а навстречу мне, раскинув руки, бросается Фатма...

Всякие сны доводилось мне видеть на войне. Порой это были кошмары, и я, проснувшись, радовался, что всего-навсего видел сон. А сейчас, когда сон сменился страшной явью, крайне огорчился.

Мне приходилось видеть сны на ходу, во время пеших переходов. Помню, однажды летом спешили мы к Николаеву. Не отдыхая, шли всю ночь. На рассвете должны были войти в Николаев. Мы так устали, что буквально валились с ног. В конце концов в шеренге по четыре человека взяли друг друга под руки, чтобы не падать, и так поочередно спали. И, представьте, многим снились сны…

Бывали случаи, когда после стремительной атаки вся рота падала на землю и засыпала, и пытаться поднять ее было совершенно бессмысленно. Минут через десять-пятнадцать солдаты вставали сами, готовые снова идти в атаку...

Состав иногда останавливался и трогался вновь. Теперь лучи пересекали вагон наискось с другой стороны. Судя по ним, было уже за полдень. Двери вагона никто не открывал.

— Они про нас забыли? Или считают за скотов? — возмущался Рустем Меметович; на одной из остановок он подошел к двери и стал ее пинать: — Эй, есть там кто-нибудь, черт возьми?

— Что вы там беснуетесь? — донесся голос снаружи.

— Откройте дверь!

— Не положено.

— В туалет надо, растак твою мать!

— Валяй в штаны, — раздался смешок.

— Ты кто такой? Назовись! — наивно потребовал подполковник Калганов.

— Я приставлен глядеть за вами, чтоб не сбежали. А фамилию вам знать не обязательно.

Моряк тоже подошел к двери и заколошматил кулаком:

— Открой, слышишь! У нас тут женщины. Совесть у тебя есть?

— А тебе с бабами плохо, что ли? Я об том только и мечтаю, чтоб меня где с бабой заперли! — и снова смех.

Попадись мне в руки такой тип на фронте, я бы его, наверное, пришиб. Я поднялся и тоже подошел к двери, как можно спокойнее произнес:

— Послушайте! Мы войны Советской Армии, дошли с боями до Берлина. Откройте, дайте глотнуть свежего воздуха.

— Чингизханово отродье вы, а не воины. На следующем полустанке открою, поезд уже трогается. Минут через двадцать пять будет остановка.

Состав дернулся. Под ногами солдата зашуршал гравий. Он, видно, побежал и запрыгнул на подножку тамбура нашего вагона.

Солдат не обманул. Поезд вскоре действительно остановился. Дверь со скрежетом отворилась. Напротив стояли в ряд человек двадцать с автоматами. За ними тускло поблескивали три или четыре линии железнодорожных путей, которые вдали, слева и справа, смыкались. Какой-то разъезд. За линиями виднеется будка, там, наверное, дежурный. Чуть правее от нее сереет кирпичное строеньице без крыши: наверно, это и есть то место, для посещения которого нам открыли дверь.

— Десятерым пассажирам из люкса можно выйти! — весело крикнул молодой сержант, заглядывая внутрь вагона. — Остальным оставаться на местах!

Мы помогли женщинам спуститься на землю, следом за ними вышли несколько мужчин. Солдаты задвинули дверь и набросили щеколду.

Пока мы находились в туалете, двенадцать вооруженных солдат окружили убогое строение, стояли и ждали. «Скорее! Скорее! Не рассиживаться!» — поторапливал сержант.

Кто выходил, тому велено было повернуться к стенке и стоять, не двигаясь.

— Послушайте, сержант, вы ведете себя так, будто мы с вами враги, — сказал я, вынужденный повернуться к стене.

— А то друзья, — усмехнулся сержант.

— Разве не вместе били мы фашистов?

— Кто бил, а кто и в спину стрелял.

Я резко обернулся и ударил себя кулаком в грудь:

— Сержант! Эти ордена и медали добыты кровью!

— Это еще проверят. А будешь чересчур много болтать, отберу сейчас и выкину в туалет. Придется тебе там руками покопаться!

Раздался дружный хохот.

Вне себя от гнева я шагнул к сержанту. Но двое солдат преградили мне путь, и стволы их автоматов уперлись мне в грудь:

— Назад! Лицом к стене!

Когда из туалета вышли все, один из охранников вошел в мужское отделение, другой в женское, проверили, не спрятался ли там кто-нибудь. Затем нас построили, пересчитали и повели к вагону. Я заметил, что из тамбура нашего вагона торчит ствол с танкового пулемета.

Теперь таким же способом сопроводили в туалет следующую группу «пассажиров люкса».

Нет, никакого полустанка или разъезда тут не было. Просто здесь останавливались поезда с заключенными именно для такой процедуры. На городских вокзалах или многолюдных станциях, вблизи которых находились большие селения, предпочитали нас держать взаперти, подальше от глаз. Ибо многим показалась бы довольно странной картина, когда ведут под конвоем советских офицеров при погонах и орденах. Пережившим оккупацию людям привычнее было видеть, как наших пленных сопровождают таким же способом конвоиры в иной форме...

Так мы, «пассажиры люкса», и ехали в течение многих суток. Вскоре все перезнакомились, проявляя друг к другу естественный интерес. Каждый рассказывал о себе охотно, ибо хотелось хоть с кем-то поделиться личным горем, снять хотя бы часть той неимоверной тяжести, которая придавила сердце. Выговоришься — и вроде бы легче становится. Большую часть «пассажиров люкса» составляли фронтовики, совсем недавно демобилизованные из армии, а также узники фашистских лагерей, партизаны из Франции, Италии, Греции, Югославии.

Мы находились в пути седьмые или восьмые сутки, когда среди ночи вдруг раздался истошный женский крик. Измученные дорогой и переживаниями последних дней люди вроде бы начали как-то свыкаться со своим положением и большую часть времени лежали не двигаясь, одни спали, другие просто экономили силы. Дикий крик поднял на ноги всех. Бог знает; что померещилось бывшим военнопленным: один из них забился в припадке. Крик повторился. Кричала Эльзара. Уже в следующую минуту всем стало все ясно. Это, не считаясь ни с какими обстоятельствами, ни с политикой, заявлял о своем праве появиться на белый свет новый человек.

Военные, давно не бритые, утратившие былую, подтянутость, опрятный вид, растерянно переглядывались. Девушки спросонок протирали глаза.

— Ну-ка, мужчины, все вон в тот угол вагона! — приказала Фазиле…

Они с Элидой встали. Вагон задергался из стороны в сторону на стрелках. Еле удерживаясь на ногах, они подошли к Эльзаре.

Мы переместились в другой конец вагона, кое-как улеглись, отвернулись к стене. Когда Эльзара кричала, мне казалось, что это не она, что крик рвется из меня, сердце у меня разрывалось на части. Девушки метались по вагону, что-то искали. Вагон грохотал, и они, возясь с роженицей, что-то говорили друг другу на повышенных тонах. За годы войны они, конечно, повидали всякого, но доводилось ли им до этого иметь дело с чудом явления на свет маленького человечка? Мне все время казалось, что они сделают что-нибудь не так, хотелось вскочить, предложить свою помощь. Но что я мог? Все последние годы я учился лишь убивать...

Лампочка то загоралась, то гасла.

Я заметил, что моряк Назим, лежавший рядом со мной, плачет. Натянул на голову бушлат, а плечи у самого трясутся. Я протянул руку и сжал ему плечо, пытаясь успокоить. И опять вздрогнул от пронзительного крика — на этот раз плакал ребенок.

— Ну, слава Богу, — с облегчением вздохнул кто-то из мужчин.

— Как мать? — спросил полковник Бекиров, садясь. — Нормально! — весело откликнулась Элида. — Роды были непростые. Но ребеночек — загляденье!

— И кто же пожаловал в этот мир? — поинтересовался я.

— Девочка.

Минут через пятнадцать поезд остановился.

— Постучите кто-нибудь в дверь. Надо сообщить о новорожденном, — сказал полковник Бекиров.

Назим, в тельняшке и бескозырке, придерживая на одном плече бушлат, подошел к двери и стал стучать.

Снаружи послышались раздраженные голоса. Дверь чуть-чуть приоткрылась. В вагон просочилась струя свежего воздуха и матовый свет утра.

— Какого хрена колотите? — донесся грубый голос. — Вон там в тамбуре пулемет! Прикажу сейчас молодцам и живо успокоитесь! Ишь, разошлись, бандиты.

И мы увидели низенького, прямо с вершок, капитана, который стоял, широко расставив ноги, и двух солдат-гигантов за его спиной.

— Ну и сволочь! Карлик! — крикнул, вскакивая с места, подполковник Калганов и ринулся было к двери, но Назим шагнул ему навстречу, стиснул могучими руками. — Почему он, подлец, оскорбляет нас? — кричал Калганов, пытаясь вырваться.

К ним подскочили двое майоров, крепко взяли упирающегося Калганова под руки, усадили на место, что-то строго ему выговаривая.

Бекиров в накинутой на плечи длинной шинели подошел к двери, на груди у него тускло мерцали ордена.

— Капитан! — обратился он к коменданту. — На каком основании вы называете нас бандитами?

— А разве не так? — осклабился тот. — Вы не согласны с мнением советского правительства?

— Прекратите! Не клевещите на Советское правительство! Комендант рассмеялся и, тотчас оборвав смех, строго проговорил:

— Командование предупредило: «Крымские татары — отъявленные головорезы, будьте с ними начеку. Ежели что — не жалейте!» Кровь схлынула с лица полковника, губы его задрожали.

— Вы не ошиблись, капитан? Может, это не к нам относится? Вы видите, какая на нас форма? У всех награды — ордена, медали!

— Когда приедете, там проверят, где вы их взяли. Полковник стоял, постукивая кулаком о косяк и крепко сжав зубы, на скулах у него вздулись желваки; потом он проговорил севшим голосом:

— Вот что, капитан... здесь, в вагоне, этой ночью женщина родила ребенка. Здесь антисанитарные условия, пригласите врача, пусть ее осмотрит. А если можно, то и в родильный дом не мешало бы поместить на ближайшей станции...

— Вот это да! — обернулся капитан к своим солдатам. — Ну и плодятся же эти татары. Не успели еще до места доехать, а бабы их уже рожают!

Солдаты прыснули.

— Капитан! — строго произнес Бекиров. — Соблюдайте хотя бы элементарные приличия.

— Помолчи, — махнул тот рукой и кивнул солдатам: — Прищемитека дверью ему нос!

Дверь со скрежетом задвинулась, полковник едва успел; отпрянуть. Снаружи повесили замок.

Поезд простоял довольно долго. Мы все-таки надеялись, что врач придет. Было слышно, как что-то разгружают с платформ, что-то грузят. Потом донесся грохот трогающегося состава, вагон дернулся, и мы поехали. А врач так и не появился.

— Какая это была станция? — спросил я.

— Джалгаш, — ответил полковник, он, должно быть, видел надпись на станционном здании; долго сидел он в задумчивости, можно было лишь догадываться, что у него на душе; потом поднял голову, ободряюще кивнул Эльзаре, улыбнулся и сказал: — Назовите свою доченьку Джалгаш. Когда вырастет — расскажете ей об этом вагоне, о нас. А она затем своим внукам... — шаркнув спиной по дощатой стене, он придвинулся ко мне так, что плечи наши соприкоснулись, и тихо проговорил на ухо: «Я слышал об одной истории, но не поверил. А теперь, после того как этот коротышка сказал о пулемете, мог бы и поверить... Шел я по деревне, что возле самых гор, названия даже не знаю, да зашел в один из домов, чтобы воды напиться. Хозяйка, молодая красивая женщина, не только водой напоила, но и пообедать предложила. Из кухни как раз свежими щами пахнет, удержись-ка, попробуй, я, конечно, согласился... Хозяйка, видать, сразу поняла, кто я есть. На несколько минут исчезла и входит с капитаном, тоже татарином. Мы поздоровались, познакомились, хозяйка подала обед. По правде сказать, капитан этот сразу показался мне каким-то странным. В глазах страх, разговаривает шепотом и при этом озирается, будто в доме нас может кто-то подслушать. А когда он перегнулся ко мне через стол и зашептал: «Слушай, полковник, давай-ка вместе подобру-поздорову драть отсюда когти; иначе нам хана!» — ну, думаю, так и есть, помешанный. А он, пользуясь отсутствием хозяйки, стал мне рассказывать.

Их было человек тридцать. Все офицеры. Фронтовики. При орденах. В разных деревнях были задержаны. Каждый в своей. У большинства на лицах ссадины, синяки. Видно, сопротивлялись, потому что и у конвоиров у некоторых были морды хорошо разукрашены. Да и как было не хватать их за грудки, если ты только что с войны и нервы у тебя на пределе, а они с тобой, как с врагом? Даже теперь, когда их вели под конвоем вьющейся среди холмов предгорной дорогой, с их языка нет-нет да и слетали проклятья. Давным-давно отлученные от бога, они теперь взывали к небу, чтобы оно обрушило свои кары на головы тех, кто поступает с ними так бесчестно и коварно. И когда конвоиры разражались бранью, они отвечали тем же.

Ночь застала их в пути. Не дойдя до станции километра три-четыре, они остановились в деревне. Пленных загнали в длинное приземистое строение, похожее на амбар. Там оказалась солома. Люди обрадовались неожиданно представившемуся отдыху, улеглись...

Караулить их остались у двери двое солдат, остальные разбрелись по хатам.

Капитан разговорился с солдатами. Сказал, что если они позволят ему пройтись по деревне, то он раздобудет самогону или вина и предстоящую длинную ночь они могут скоротать в веселье. «Валяй, — согласились солдаты. — Да не задерживайся! Не забудь и про закуску!»

Зашел он к молодой вдовушке, которая оказалась хлебосольной хозяюшкой, угостила щедро и самогоном, и салом, и он, расслабившись, у нее и остался...

А утром перепуганная насмерть женщина, прибежав со двора, растолкала его, полусонного и полупьяного. «Беги!.. — говорит. — Беги скорее! Ваших всех расстреляли!..» — «Как?.. Кто?.. За что?..» — мгновенно протрезвел капитан. «Сказывают, они Сталина матом крыли. Их ночью всех подняли: пора, дескать, на станцию, поезд скоро должен прийти. Встали, пошли. А верстах в двух от деревни дорога через ущелье проходит. Там уже пулеметы наготове были. Как только ваши в ущелье вошли, их всех из пулеметов и уложили... Потом наших мужиков туда послали, чтобы их в яму покидали да землей засыпали. Ты всех везучее оказался...»

Окончив рассказ, полковник посидел молча, прислушиваясь к ритмичному стуку колес, вздохнул и добавил:

— Я поспешил распрощаться с тем капитаном. Не в себе, думаю, человек... А если вникнуть, очень похоже на правду...

Поезд стал останавливаться все чаще и чаще и подолгу простаивать. Его загоняли в тупик, подальше от станции, и стояли мы часами. Стучали, кричали — никто не откликался. Порой казалось, про нас забыли вовсе.

В первые сутки путешествия мы, оказывается, ехали, по сравнению с нынешним, довольно быстро, не останавливались даже там, где обычным поездам полагалось останавливаться. Видимо, это был специальный маршрут, которым следовали заключенные… Постепенно стало ощущаться, что мы попали в совсем иную климатическую зону. В маленькие оконца под потолком начал задувать холодный ветер и со свистом проникать во все щели. Это уже был равнинный Казахстан, открытый всем северным ветрам. Все, что у нас было теплого, пришлось отдать женщинам и недавним узникам, больным, изможденным, в них едва теплилась жизнь.

Мы исчерпали почти все запасы еды. Сухой паек, полученный большинством военных в войсковой части, кончился. Уже которые сутки существовали впроголодь. На станциях, во время остановок, мы беспрерывно стучали в дверь, требовали коменданта. Удалось узнать, что при всех железнодорожных станциях, где останавливается поезд, имеется специальный комендант по переселению крымских татар. В его распоряжении целое подразделение солдат внутренних войск. Чаще всего никто из них не реагировал на наши стуки и крики. Но иной раз, потеряв терпение, комендант подходил к вагону и кричал снизу:

— Чего надо?

— Нам нечего есть! Откройте дверь, разрешите послать человека, чтобы еды купил!

— Ишь чего захотели!.. Незачем было отставать от своих. Когда их тут везли год назад, то давали пшенную кашу, а для вас и каши нет.

— Тогда мы были на фронте!

— По какую его сторону, интересно?

Пока мы препираемся, поезд трогается. Едем дальше.

Минуло еще трое-четверо суток. Теперь, даже когда поезд останавливался, мы сидели тихо, не разговаривая, не двигаясь. Экономили силы. На нас навалилась тошнотворная апатия, безразличие ко всему. Мы устали. Уже никто не подходил к двери, не стучал. В этом темном, ограниченном стенами вагона мире меня поддерживало лишь одно — плач ребенка. Это была жизнь...

Мы пребывали в каком-то полусне и уже не замечали, когда вагон останавливался и когда трогался с места. Но как-то снаружи в вагон вдруг проникли приглушенные человеческие голоса, и мы поняли, что стоим. Впрочем, голоса мы слышали и раньше, но не они заставили нас зашевелиться и прислушаться, а то, что разговаривали вроде бы не на нашем языке, но все было понятно.

— Что-то тихо в вагоне... Опять, кажись, мертвяков привезли, — сказал кто-то.

— Открывай скорее, сейчас увидим...

— Не приведи аллах увидеть то, что в прошлый раз... Дверь со скрежетом откатилась в сторону. В вагон хлынул поток яркого света и тепла.

— Выходи с вещами! — крикнул, заглядывая в дверь, комендант.

Люди медленно и с трудом поднимались. У меня вдруг сделалось в глазах темно, и я чуть не упал. Пошатываясь, направился к выходу.

В углу, где находились бывшие узники, двое не пошевельнулись. Они были накрыты лохмотьями. Кто-то потолкал их, думая. что спят, затем безнадежно махнул рукой и стал пробираться к двери, держась за стенку вагона.

Эльзара приподняла голову, прижимая к пустой груди мертвого ребенка, по впалым щекам ее текли слезы.

За небольшим станционным зданием с надписью «Булунгур» виднелись деревья, а за ними плосковерхие небеленые дома. Как только мы оказались на земле, нас окружило несколько десятков вооруженных солдат.

Подполковник Калганов сказал коменданту:

— В вагоне есть мертвые. И осталась там больная женщина с умершим ребенком. Ее следует отправить немедленно в больницу.

Комендант, щелкнув каблуками, отдал ему честь, чем мы были потрясены, и отчеканил:

— Сейчас распоряжусь!

За все время своего кошмарного путешествия мы впервые встретили офицера внутренних войск, отдавшего честь войсковому командиру, старшему по чину. Даже от такой мелочи стало как-то светлее на душе, и опять забрезжила надежда на лучшее.

Нас повели на пустырь. Мы шли и оглядывались, не сразу разобрались, где находимся. «Братцы, это же Узбекистан!» — проговорил кто-то. Прохожие — мужчины в полосатых, подпоясанных платками халатах и черных тюбетейках; женщины в бархатных камзолах, шелковых шароварах с вышитой строчкой у щиколоток, краем головного платка прикрывают лицо, как это делали наши южнобережские женщины; некоторые из них, в паранджах, с закрытыми чем-то черным лицами, поглядывали на нас с любопытством, а кое-кто даже с сочувствием. Оказывается, неподалеку был базар. Оттуда временами ветер приносил одуряющий аромат тандырных горячих лепешек. Мы хотели купить чего-нибудь съестного, но нам не позволили.

Мы расположились на помятой желтой траве под старыми кряжистыми шелковицами, голые кроны которых, казалось, упирались прямо в мутноватое небо. Кто сел на котомку, кто прилег, бросив на траву шинель, а кто стоял, прислонясь к корявому стволу дерева. Мы издалека видели, как из нашего вагона выносили мертвых. Потом вынесли Эльзару, положили на носилки и куда-то удалились с ними.

Небо к вечеру стало хмуриться, заморосил дождь, быстро смеркалось. Наконец на пустырь въехало несколько однолошадных арб о двух высоких колесах. Таких у нас в Крыму не водилось. Возчики, погоняя, сидели на лошадях, в седлах, упираясь ногами в оглобли. У каждого за спиной берданки или двустволка. Арбы остановились. Возчики спешились, поразминали ноги. По всему видно это были обыкновенные колхозники. Пока старший вел переговоры с комендантом, остальные подошли к нам, заговорили по-узбекски и, кажется, были удовлетворены, что мы их хорошо понимаем и тоже мусульмане. Они говорили по-своему, мы по-своему, завязалась беседа. Потом они принялись расхаживать среди нас внимательно к каждому присматриваясь, окидывая с головы до ног оценивающим взглядом, и мы не сразу сообразили, что они выбирают тех, кто покрепче да помоложе, способных на тяжелую физическую работу. Они почти не задерживались возле бывших военнопленных, измученных, с зелеными лицами и впалыми глазами, проходили мимо.

Один из них, в расстегнутом нараспашку черном чекмене, под которым виднелась белая длинная рубаха, подпоясанная желтым шелковым платком, подошел к нам, поправляя на плече ремень старой берданки, и показал пальцем на меня, моряка Назима Кайтмазова, подполковника Рустема Калганова, Элиду и солдата Исмаила.

— Вы, пятеро, идите за мной! — сказал он.

Мы последовали за ним. За нами двинулись двое солдат. Элида обнялась, прощаясь, с подругой и догнала нас.

Подвели нас к арбе, приказали рассаживаться. Я помог Элиде вскарабкаться по широким, как лестница, спицам огромного колеса. Сели, прислонясь к низеньким бортикам. Мысли мои были только об одном: дадут ли нам, когда привезут на место, что-нибудь поесть? Наверное, каждый об этом думал, да помалкивал. И еще очень хотелось спать. Наверное, от слабости.

Быстро стемнело. Арбу раскачивало, подбрасывало на ухабах. Казалось, пока доедем, все внутренности растрясет. Вот почему возчики предпочитали сидеть на лошади…

— Куда мы едем? — спросил я у сидящего в седле человека с ружьем.

— В колхоз имени Сталина.

— Далеко?

— Еще километров восемь. Скоро доедем.

— А кем вы работаете? Возчиком?

— Я? — обернулся он и, сразу посерьезнев, официальным тоном произнес: — Раис я, председатель! Зовут меня Хайдар-ака, Хайдар Махкамов.

— Больше некого было за нами послать, что ли? — спросил Калганов с неприязнью. — У председателя других дел нет?

— Как нет, дел хватает. Но в райкоме партии сказали, чтоб татар принимать в колхоз под личную ответственность председателей. Вот и пришлось самому. Коль отвечать, то надо, по крайней мере, видеть, за кого придется отвечать в случае чего...

— А ружье зачем? — спросил я.

— Так было велено. В райкоме сказали: «Это вам не корейцы, которых привезли восемь лет назад, а крымские татары: моргнуть не успеешь — без головы останешься!» А слово райкома — закон.

— У вас есть еще крымские татары?

— Нет. В прошлом году, когда их привезли, всех соседний совхоз забрал. Там виноградарство, а они в этом знают толк...

Близилась полночь, когда мы, промокшие и озябшие, наконец, достигли кишлака; заметили это не сразу, а лишь когда миновали крайние дома, похожие на сарайчики. Нигде не было видно ни огонька. Мы въехали в большой, заросший бурьяном двор, огороженный высоким дувалом1. Ворота, однако, отсутствовали. Похоже, здесь уже давно никто не обитал. Разве что на зиму загоняли овец. В углу двора приютилась приземистая хижина.

Председатель открыл дверь.

— Вот ваш дом, милости прошу, — сказал он.

Мы вошли, Махкамов чиркнул спичкой и засветил стоявшую в нише керосиновую лампу с заклеенным бумагой стеклом.

На земляном полу рогожа. У стены постлано огромное стеганое одеяло, а на нем посередке полосатая скатерка, на которой стоят большое блюдо с пловом, фарфоровый чайник с пиалами и целая стопка лепешек, завернутых в полотенце.

Махкамов, встав коленями на одеяло, открыл чайник, он оказался пустой.

— Сейчас сосед принесет горячий чай.

Он вышел, должно быть, к соседу; через некоторое время принес целое ведро воды и пригласил нас умыться. Мы подходили к нему по очереди, а он поливал нам на руки. Полотенце белело на ветке яблони возле навеса, где находился тандыр1.

Мы умылись, вытерлись, и это как-то сразу сняло усталость.

Хайдар-ака распрощался с нами, пожимая каждому руку, и, сказав, что придет утром, ушел.

Мы обшарили весь дом в поисках ложек, но тщетно. Калганов вспомнил, что местные жители едят плов руками, и мы подсели к дастархану2

Пришел сосед, принес чугунный закопченный чайник в форме кувшина с ручкой, в котором все еще клокотал кипяток. Поздоровался, пожимая всем поочередно руки, подсел к дастархану, разломал на куски лепешку, заварил чай. Мы познакомились, звали его Таштемир. Ему не было и сорока, но, давно не бритый, с глубоко запавшими печальными глазами, он выглядел много старше.

Мы поели остывшего плова, зато чаю напились обжигающего и отлично согрелись. Сосед приличия ради побеседовал немного с нами и, видимо, заметив, что у нас слипаются глаза, пожелал спокойной ночи и ушел.

Элида убрала скатерку, сложив ее, положила в нишу. Мы тотчас повалились на ватное одеяло, укрывшись чем попало. Элида примостилась с краю. Ей не привыкать было спать среди солдат, которых, может, завтра ей предстояло выносить с поля боя, зато в часы затишья они берегли ее покой.

В окне не было рамы, проем был прикрыт лишь ставнями, из-под которых сильно дуло. Свисавшие с потолка, поперек которого лежали толстые балки, стебли камыша раскачивались от ветра.

— Черт возьми, не будут ли на нас падать с потолка скорпионы? — ворочаясь с боку на бок, проворчал моряк Назим.

— Если имеешь привычку спать с открытым ртом, то берегись, — съязвил Исмаил. — Вползет змея, не успеешь за хвост схватить...

— Если даже крокодил мне ногу откусит, не проснусь, — пробормотал Калганов, засыпая.

Утром Хайдар Махкамов приходил, оказывается, дважды. Заставая нас спящими, уходил, не пытаясь разбудить. Когда он пришел в третий раз, мы были уже на ногах. С ним теперь был и наш сосед с жидковатой черной бородкой. За спиной у него висело то самое оружие, которое мы видели вчера у Махкамова.

— Э-э, долго спите, — заметил председатель, здороваясь. — Колхозники встают, когда еще темно, — и развел руками, заметив, как Калганов нахмурил брови, поглядывая на ружье, торчавшее из-за спины Таштемира: — Не обижайтесь, так положено. А то начальство увидит, что без ружья, ругать будет, яман1 будет...

... Калганов собирался, кажется, разразиться бранью по адресу его начальства, но в это время заметил соседку, которая несла нам еду, и у него отлегло от сердца. Она молча поставила на достархан глубокое блюдо с картофельным мясным соусом, по краям лежали куски отмякшей лепешки, и, не удостоив никого из нас взглядом, удалилась: у местных женщин считается грехом смотреть на посторонних мужчин.

Председатель, конечно же, вышел из дому, позавтракав, и присоединился к нашей трапезе лишь из приличия. Макая кусочки лепешки в соус, он рассказывал о том, что колхоз их выращивает хлопок; правда, овощи разводят тоже, но мало. В основном — хлопок. Культура капризная, требует очень большого ухода. Каждый кустик приходится холить, как ребенка. Поэтому в поле они трудятся в основном вручную.

— А мужчин в колхозе раз-два и обчелся, — говорил председатель Махкамов. — Да и те в основном старики — какой от них толк?

— Думаете, мы умеем... — усмехнулся Калганов. — У нас у всех совсем другая профессия. Мы даже не видели, как растет этот ваш хлопок!

— Теперь вы — колхозники. Дело нехитрое, научитесь. У нас и бывшие фронтовики есть. Несколько. У одного руки нет, у другого ноги. Единственный, у кого все на месте, так это вот он, — кивнул Хайдар-ака на соседа нашего, Таштемира. — Он и бригадир у нас, и бухгалтер, и завскладом. Остальные все женщины...

— Куда же мужчины подевались? — спросил Назим.

— Там остались, в России, похоронены в русской земле... У многих, слава Аллаху, дети остались. Ждать будем, когда они вырастут. Тогда, может, нам полегчает. А до того весь груз забот нам с вами придется нести на собственной спине. Так что, не обессудьте, для вас у меня легкой работы нет...

— Мы и не ищем для себя легкой жизни. Только погодите, не спешите нас в ярмо впрягать, мы же все-таки не скоты, у нас семьи есть, — сказал, волнуясь, Калганов. — Мы сначала должны найти наши семьи...

— А где они, ваши семьи? — насупился председатель.

— Если бы мы знали! Быть может, в соседнем совхозе, а может, в Норильске. Искать будем.

— Легко сказать — искать, — хмыкнул председатель, разочарованный услышанным. — Время-то не ждет. А работать когда собираетесь? Я-то вас привез не для того, чтобы вы из кишлака в кишлак ходили, а трудились!

— А что с нашими семьями, вам все равно? — глянул на него исподлобья Калганов.

— Мне, может, и не все равно, да не я за это в ответе. А вот если я план по хлопку не выполню, то не сносить мне головы. Я вас привез, обеспечил жильем...

— Это вы называете жильем? — резко спросила Элида, окинув взглядом голые, неоштукатуренные стены. — У нас коровы в лучших сараях содержались...

— А вы думали, вам тут приготовят ковры, зеркалами стены увешают? — вспылил председатель и стал, как свекла, бордовый. — Тогда вам все из Крыма и нужно было везти, если вы там так здорово жили... при немцах.

Элида, чувствуя, что вот-вот расплачется, порывисто встала из-за дастархана и вышла наружу. Чтобы заняться хоть чем-то, стала драить щеткой хромовые сапоги. Защитного цвета гимнастерка с кармашками на груди, темно-синяя юбка ладно сидели на ней, подчеркивая стройность ее фигуры. Но она с удовольствием сменила бы военную форму на обыкновенное, женское платье, если бы имела хоть одно.

— Хайдар-ака, — обратился к председателю Исмаил, который был среди нас самым молодым и еще не успел обзавестись семьей. — Могу ли я тут у вас спокойно жить, работать, если не знаю даже, где мои мать, отец, да и живы ли? Вы, наверное, умный, благородный человек, если вас избрали раисом. Посудите сами, мы до последнего дня войны находились на фронте, а вернувшись домой, не застали там своих близких, их за одну ночь выгнали со своей земли...

Председатель выставил ладонь — понял, мол, что ты хочешь сказать:

— Я вот что по этому поводу думаю. Человек я прямой, уж не обессудьте, что думаю, то и говорю. Если бы ваших выгнали немцы, то выходило бы, что татары помогали нашим; а если выгнали наши, то — немцам... А как же иначе? Иначе и быть не может!..

Калганов ударил кулаком о колено, а потом ткнул указательным пальцем себя в лоб:

— Неужели вы до этого сами додумались?

— А зачем! За меня райком думает! Я твердо знаю одно: получил я вас под расписку. И теперь за вас, пятерых, я в ответе. И уехать из этого колхоза без моего разрешения вы не можете, права такого не имеете.

— Мы не скот, чтобы нас под расписку получать! — наливаясь кровью, процедил сквозь зубы Калганов. — Когда захотим, тогда и уйдем!

— Попробуйте. Предупреждаю: сразу позвоню в НКВД. А знаете, что бывает, если без разрешения уезжают? Даже если из одного района в другой переходят? Двадцать лет каторжных работ! Так на бумаге написано. Сам видел.

Нам расхотелось есть. Воцарилось молчание. Я вытер руки о край дастархана и отодвинулся.

— Уважаемый Хайдар-ака. — сказал я. — Вчера, когда вы нас везли сюда, хотя и держали на коленях ружье, однако казались добрее, а сегодня вы совсем другой...

— Если хоть один из вас отсюда исчезнет, с меня снимут голову, можете вы это понять? Я получил указание! У-ка-за-ни-е-е!

— Плевал я на указание и тех, кто его давал! — воскликнул, вскакивая, Калганов; он схватил одной рукой шинель, другой пустой вещмешок и обернулся к нам: — Кто со мной?

Однако Исмаил встал в дверях, преградив ему дорогу:

— Рустем Меметович, забудьте, что вы подполковник, а я солдат, послушайте, что скажу. Да, мы можем сейчас все уйти. И вряд ли это жалкое ружьишко… — он кивнул на берданку, лежавшую рядом с растерянным Таштемиром, — будет пущено в ход. Но людей этих из-за нас строго накажут. Времена, сами знаете, какие. Им приказали взять в колхоз пятерых крымских татар, они и взяли. От Симферополя и до Булунгура ответственность за нас несли коменданты НКВД, теперь же нас передали под надзор местных властей, и перед ними люди эти подотчетны. Давайте поживем тут несколько дней, присмотримся, подумаем. Плетью обуха не перешибешь. Как бы беды не натворить...1

Калганов, колеблясь, минуту-другую постоял, швырнул вещмешок, шинель и сел на них.

— Рахмат2, — сказал ему председатель и облегченно вздохнул, а затем подошел к Исмаилу и пожал ему руку.

— Какую работу вы хотели нам дать? — спросил тот, привыкший ко всякому труду.

— Дело в том, что две недели назад у нас прошли проливные дожди, — сказал председатель, волнуясь и поглаживая бородку. — С гор хлынул сильный поток и размыл дорогу. Теперь мы не можем проехать ни к шийпану3, ни на склад. Надо восстановить дорогу.

— Что будем делать, а, Рустем-ага? — обратился Исмаил к Калганову. — Поможем колхозу?

Тот поднял глаза, и в них можно было увидеть, как он раздражен тем, что солдат командует офицером старшего комсостава, однако потупился и, кивнув, пробурчал:

— Естественно, еду надо отработать. Но, когда мы закончим ремонт дороги, я тут не останусь более ни дня, запомните это!

— Тогда не будем терять времени! — сказал раис.

— Сначала надо посмотреть, — заметил Назим.

— Конечно, — согласился раис. — Таштемир покажет. Мы, четверо, в сопровождении Таштемира, не забывшего, конечно, прихватить ружье, отправились по дороге, уводящей далеко за кишлак. Элида осталась, решив навести в нашем жилище какой-никакой порядок.

Серая, присыпанная щебенкой дорога убегала, местами змеясь среди холмов, к едва виднеющимся сквозь сероватый туман горам. По обе стороны вдоль арыка торчали — иначе не скажешь — толстые корявые стволы шелковиц, безжалостно обрубленных и начисто лишенных крон. Кто же их так изуродовал, обрубив все ветви? Тогда мы еще не знали, что листьями этих деревьев кормят червей шелкопряда, хотя само название их могло нам это подсказать. Слева и справа от нас чернели поля в коричневой щетине каких-то кустиков, посаженных ровными рядами. Таштемир объяснил нам, что это гузапая — кустики хлопчатника, остающиеся после сбора хлопка. По полю ходили женщины, оскальзываясь на грядках и еле волоча от налипшей грязи ноги. Оказывается, они собирали гузапаю для топлива, скашивая ее серпами. Связывали в огромные снопы и тащили на себе, низко пригибаясь под тяжестью.

Слева за деревьями и покатыми холмами то показывалась, поблескивая, речка, то пропадала. Мы прошли километров шесть. Горы приблизились настолько, что на них кое-где в распадках стал виден снег. «Это отроги Туркестанского хребта», — пояснил Таштемир, с любовью оглядывая дальние склоны.

Дорога наша неожиданно оборвалась, будто провалясь под землю, и мы оказались на краю обрыва. Напротив, метрах в ста, виднелся коричневый срез другого обрыва, и прямо от него широкой серой лентой убегала дорога дальше.

— Вот это да-а!.. — произнес Назим, присвистнув. — Что же это тут за вода такая, что целый участок дороги словно языком слизнула?! В море вон какие штормы бушуют; а берега нашего Крыма как стояли, так и стоят...

— Здесь речка Ташли изгибалась, будто петлю выписывала, — стал объяснять Таштемир. — Когда строили дорогу, решили речку спрямить, прорыли ей новое русло, а где излучина была, не стали мосты строить, чтобы средства сэкономить, засыпали грунтом, утрамбовали. Решили, что и речке теперь хорошо, и нам... Она текла себе и текла. А хлынул сильный поток, тут-то он и промыл старое русло...

— Итак, причину катастрофы выяснили, остается пустяк — восстановить дорогу, — заметил я, очень сомневаясь, что это нам под силу.

— Восстановить-то восстановим, а весной, когда начнет таять снег, ее опять смоет, — сказал Исмаил; он был сапером и знал, что говорит.

— Ты считаешь, справимся с этим? — спросил Назим, прижимая рукой бескозырку, чтоб не снесло ветром, и заглядывая вниз, где, хлюпая и журча, извивались среди немытого песка прозрачные струи воды, и было трудно себе представить, что они могут обретать такую грозную силу.

— На войне и не такие переправы приходилось строить, — сказал Исмаил. — А сверху еще бомбы сыплются, снаряды падают, снесет тебя взрывной волной в ледяную воду, а ты, если жив, выбираешься — и снова за дело. Весь обледенеешь, а холода и не чувствуешь. И лучшая тебе награда, когда машины, танки, пушки пойдут по твоей переправе...

— Ну, там у вас хоть какая-то техника была, — заметил Калганов.

— И не вчетвером, наверное, возились, — сказал Назим, запахивая бушлат, который всегда носил нараспашку, чтобы видна была тельняшка.

— Случалось, что и вчетвером оставались после артобстрела...

У нас же трактор есть! — вспомнил вдруг Таштемир.

— Это уже кое-что! — усмехнулся Калганов.

— Правда, стоит давно. Механика толкового нет, чтобы починить.

— Ничего, нам это раз плюнуть, — сказал Назим.

Обратно мы отправились, уже имея четкое представление, за какую работу нам предстояло приняться, и обсуждали, как половчее с ней справиться. Каждый что-то предлагал, отвергал. Спорили. Однако было ясно, что восстановить дорогу в прежнем виде мы не сможем, четверым это не под силу. Но что-то надо было делать...

Придя домой, мы наше жилище не узнали. Элиду тоже. На ней было ситцевое узбекское платье в цветочек свободного покроя. Соседка наша Халимахон раздобыла у кого-то известку, и они трудились полдня не покладая рук: побелили нашу хижину внутри и снаружи, состригли ножницами свисающие с потолка камышовые стебли, смели паутину, отмыли до желтизны перекладины, проем окна завесили белой вязью, пол помазали желтой глиной, а рогожа теперь сверкала. Махкамов, оказывается, прислал пару курпачей — стеганых подстилок для сидения на полу — и три-четыре длинных, похожих на валики подушек. Курпачи были постланы вдоль стен, подушки разложены, и хижина приобрела вид человеческого жилища.

Халимахон на большом блюде принесла горячий суп, разлив в глубокие чаши-касы.

Пришел председатель. Он пообедал дома, поэтому согласился с нами попить только чаю. Разговор, конечно, опять зашел о дороге.

— Восстановить ее такой, какой она была, невозможно, — сказал Исмаил. — Мы сделаем по-своему. Но так, что больше никогда никакой сель ее не размоет.

— Лишь бы по ней арбы ездили! — сказал, просияв, Махкамов. — Что для этого от нас потребуется?

— Трактор с прицепом, в котором вы перевозите хлопок, — сказал Исмаил.

— И металлическая сетка, — добавил Назим. — Для закрепления булыжников и грунта в фундаменте...

Председатель сказал, что такая сетка у них имеется, да только она на складе, по ту сторону обрыва, километрах в двух от дороги, а ведь на арбе сейчас туда не проехать.

— Как-нибудь перетаскаем, и не такое приходилось на фронте таскать, — скачал Исмаил.

— Меня беспокоит другое, — сказал Калганов. — Сегодня на то, чтобы пойти туда и вернуться обратно, у нас ушло полдня, если сюда на обед ходить...

— На складе есть продукты, — сказал Махкамов. — Это рядом с шийпаном. Халимахон и Элидахон будут стряпать. Наши колхозники и летом в шийпане обедают. Там и комната есть. Скажу Таштемиру, чтобы навел в ней порядок...

— Таштемир будет постоянно с нами? — спросил Калганов, поглядев на него в упор.

— Да, постоянно, — сказал раис, отводя глаза.

— С ружьем?

— С ружьем.

— Та-ак, — протянул Калганов и стукнул кулаком о колено. Взгляд его сделался тяжелым.

Видя, что из него сейчас, словно из вулкана, извергнется гнев, и он может не только наговорить, но и натворить невесть чего, я попытался разрядить обстановку и сказал:

— Патронов пусть побольше берет, может, зайца подстрелить удастся или фазана; любая дичь украсит наш стол.

— О, дичи у нас всякой хватает! — подхватил раис, глаза его заблестели, выдавая в нем заядлого охотника.

У Калганова дергалась щека. Он потер ее рукой, покосился на меня и усмехнулся.

В течение восьми дней мы работали на размытом участке дороги. Часто под моросящим дождем. По ночам землю подмораживало, выпадал иней, а снега все не было. Седая с утра трава к полудню оттаивала, становилась бурой от влаги, пригибалась к земле, укрывала тропинку, по которой мы ходили. Задерживаясь на работе дотемна, мы нередко оставались в шийпане, а утром, едва забрезжит, шли узкой тропинкой к дороге в разлезающихся мокрых сапогах, вымазанной грязью военной форме — четверо крымских татар-спецпереселенцев впереди и Таштемир с ружьем позади.

Элида попросила Халиму-апа оставаться дома, поскольку у той и без того хватало хлопот с детьми, хозяйством. С обязанностями стряпухи она вполне справлялась и сама.

Случалось, мимо нас проходили люди, проезжали верхом на ишаках или лошадях. Кого бы мы ни встретили, узбека ли, русского ли, своего ли земляка, останавливали и, обступив, расспрашивали, не попадались ли ему где люди из таких-то и таких-то крымских городов, деревень, называли имена своих близких и знакомых. Нет, про таких они и слыхом не слыхали. Лишь Калганову в какой-то мере повезло. Ему удалось вызнать, что население того района, где проживали его родственники, было выгружено год назад где-то неподалеку от Ташкента, то ли в Чирчике, то ли в Янги-Юле. И он теперь, шепча про себя названия этих поселков, ждал того дня, когда попадет туда. Он мог отправиться в путь, лишь когда мы закончим работу, поэтому он сам трудился, как сумасшедший, и нас подгонял.

На восьмой день завершили работу. По дороге уже второй день свободно разъезжали арбы, и арбакеши приподнимались в седлах, приветливо махали нам рукой и кричали: «Рахмат, биродорлар!..»1

В кишлак мы вернулись под вечер, незадолго до захода, усталые донельзя.

Пока Элида собирала нам дастархан, мы почистили одежду, надраили ваксой сапоги. Вдруг Калганов, не дожидаясь даже ужина, надел шинель, закинул за плечо вещевой мешок, встал посреди комнаты, обвел всех взглядом и спросил:

— Кто со мной?

Исмаил поднялся и тоже стал поспешно собираться.

Назим и Элида переглянулись, она, смутясь, отвела глаза.

— А вы, капитан? — обратился ко мне Калганов. — Полагаете, ваша Фатма сама разыщет вас?

И сразу перед моими глазами возникла несчастная жена, прижимающая к груди ребенка.

— Нет, Рустем Меметович, я так не полагаю, — сказал я и принялся торопливо запихивать в вещевой мешок свои вещи, которых, к счастью, было не так-то много.

Поешьте хотя бы... — сказала растерянная Элида. Заверни нам чего-нибудь на дорогу, — попросил Калганов. Таштемир переводил с одного на другого бегающий взгляд и, смекнув, что мы засобирались всерьез, возмутился:

— Сбесились, да? Здесь вам плохо, да? В Колыму захотели?.. На меня не обижайтесь, я должен сказать об этом раису-бобо1, а он сразу позвонит начальнику райуправления!

— А-а, звоните, кому хотите! — махнул рукой Калганов. — Жратву мы отработали, совесть наша чиста.

Таштемир выскочил из хижины и заспешил в правление, придерживая, чтоб не стукал по ляжкам, приклад, где семеня, а где припускаясь бегом.

Калганов, Исмаил и я ушли из колхоза имени Сталина в тот же вечер. Назим и Элида остались. Они от кого-то узнали, что жители их селений были выгружены из эшелонов в Самаркандской области и находятся где-то неподалеку, поэтому поиски своих родных решили начать с Булунгурского района.

С мглистого неба сыпала снежная крупа. Дул встречный холодный ветер, приходилось налегать грудью, чтобы преодолевать его напор. Под подошвами хрустела щебенка. Сказывалась солдатская привычка идти в ногу. Мы шагали рядом, плечом к плечу, и молчали. Чем дальше уходили от кишлака, тем тревожнее становилось на сердце. В голове назойливо билась фраза: «Переход из одного района в другой считается побегом...» Что ждет нас?

Уже завтра жизнь каждого из нас может круто измениться, Успею ли я найти семью раньше, чем буду задержан? Меня более всего пугали слухи о том, что несколько эшелонов с нашими людьми были отправлены на Урал и в Сибирь. У меня не было никакой уверенности, что Фатма с ребенком находятся в Узбекистане. Сюда, к счастью, было привезено большинство моих земляков. «К счастью... К счастью?» Говорят, многие, у кого достало решимости, несмотря на строжайший комендантский режим, любыми способами перебирались из северных краев в Узбекистан, где благодатнее климат, а население близко нам как по языку, так и по религии. Но моя Фатма, окажись она там, в тех суровых краях, вряд ли отважится бежать оттуда...

Немногим более полугода, как закончилась война. А тысячи офицеров и солдат — крымских татар — и поныне с котомками за плечами, в пыльных сапогах со стершимися каблуками бродят по дорогам узбекской республики, из кишлака в кишлак, из города в город, разыскивают матерей и отцов, жен и детей, сестер и любимых девушек. Ходят, таясь, стараясь не попадаться на глаза службистам НКВД. А это ой как непросто, если в каждом райцентре, в каждом кишлаке, где расселено свыше трех десятков татар, при каждом заводе имеются спецкомендатуры с соответствующим числом надзирающих. Областные управления спецпереселенцев располагали целыми войсковыми соединениями. Спец... спец… спец... Впрочем, только в первый год после изгнания с родной земли крымские татары в документах, выданных им вместо паспорта, значились «спецпереселенцами». А потом термин этот наркомату внутренних дел показался слишком изысканным и был заменен на «спецвыселенцы». Теперь мы даже не переселенцы, а выселенцы, мы, недавно праздновавшие победу, с еще не совсем зажившими ранами, отмеченные шрамами. Но какие это были пустяки по сравнению с той душевной болью, которую мы испытывали...

По всей территории Узбекистана рыскали большими и малыми группами солдаты внутренних войск, дежурили на перекрестках, устраивали засады у сельских дорог, у въездов в города, кишлаки — вылавливали выселенцев, приводили их в комендатуры, избивали, сажали в холодные камеры, морили голодом, вымогая взятки. Приходилось слышать, что иногда удается откупиться от них трешкой. Полагаясь на удачу, мы положили в нагрудные карманы гимнастерок по нескольку зеленых трешек.

Чтобы не замерзнуть, мы не сбавляли шага и утром были уже в Булунгуре, небольшом пристанционном поселке, районном центре. Еще только рассвело, а на базаре уже шла оживленная торговля. Мы купили кое-что из съестного, лепешек, халвы, сделанной из спрессованного сушеного тутовника, яблок. Мешки наши потяжелели, но нести их стало куда приятнее.

Посовещавшись, решили поехать в Ташкент. Калганов рассчитывал разыскать в Чирчике или Янги-Юле кого-нибудь из родственников, которые наверняка знают, где его семья. А я хотел зайти в Союз писателей, надеясь получить хоть какую-то помощь, хотя, по правде говоря, очень мало на это надеялся. Ну чем они могут мне помочь — единовременным пособием? Разве это для меня сейчас главное?

Исмаилу же было все равно, куда податься, ему просто не хотелось оставаться одному; и он последовал за нами.

Когда приблизились к станции, я издалека заметил группу солдат, расхаживающих взад-вперед по перрону. Ёкнуло сердце, и я схватил своих попутчиков под руки, останавливая их:

— Пожалуй, лучше нам отсюда смотать удочки!

— Ну, вот еще! — возмутился Калганов, багровея. — Что мы, преступники какие-нибудь, чтобы бояться всех и каждого? — И, расстегнув шинель, чтобы видны были ордена, решительно направился к билетной кассе.

Исмаил шагнул за ним, обернулся ко мне и, бросился его догонять. Я остался на месте, ноги мои словно приросли к земле. Я видел, как моих товарищей обступили солдаты и потребовали документы. А взяв документы, не возвратили и приказали пройти с ними в комендатуру. Калганов воспротивился, двое набросились на него и стали выкручивать руки. Исмаил кинулся ему на помощь, ударом приклада его сбили с ног. Их схватили и потащили силком. Это произошло так быстро, что я не успел и опомниться.

Я с трудом сдвинулся с места, лишь затем, чтобы встать за дерево. Ноги сделались чугунные. «Что же это такое? В своей стране...» От этой обжигающей мысли сдавило горло. Долго стоял я, не двигаясь, ждал, когда появятся мои товарищи. С каждым часом таяли мои надежды их увидеть. Стало пригревать солнце, на ветках дерева таял снег, с них падали крупные прозрачные капли, словно дерево плакало.

Близился полдень. К станции медленно подкатил и остановился длинный товарный состав из Красноводска. Черный паровоз нетерпеливо пыхтел, время от времени издавал громкое шипенье и окутывался паром. Я обошел, чтобы никому не бросаться в глаза, площадь и приблизился к поезду, выискивая взглядом вагон с тамбуром, куда мог бы, улучив момент, вскочить. Чумазый, усатый машинист, облокотясь об оконце, смотрел наружу. Показалось, он мне сделал знак рукой. Посмотрел на него: действительно машет рукой, чтобы я подошел. Оглядевшись по сторонам, я шагнул через рельсы.

— Залазь сюда, браток!

По крутой лесенке я вскарабкался в кабину паровоза. Машинист передвинул какие-то рычаги, крутанул колесики, диски, и мы поехали. Я высунулся из оконца, на перроне виднелись всего пять-шесть человеческих фигур. Ни Калганова, ни Исмаила там не было.

  1   2   3


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница