Столп и утверждение истины П. А. Флоренский Изъ «Сказания о новоявленном кладези»



страница1/30
Дата30.10.2016
Размер7.8 Mb.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   30
Столп и утверждение истины

П.А.Флоренский

  • Изъ «Сказания о новоявленном кладези»

  • I.– К читателю

  • II.– Письмо первое: два мира

  • III.– Письмо второе: сомнение

  • IV.– Письмо третье: Триединство

  • V.– Письмо четвертое: Свет Истины

  • VI.– Письмо пятое: Утешитель

  • VII.– Письмо шестое: Противоречие

  • VIII.– Письмо седьмое: Грех

  • IX.– Письмо восьмое: Геенна

  • X.– Письмо девятое: Тварь

  • XI.– Письмо десятое: София

  • XII.– Письмо одиннадцатое: Дружба

  • XIII.– Письмо двенадцатое: Ревность

XIV.– Послесловие

Из «Сказания о новоявленном кладези»

«- Не позазрите на мя, господия мои и бpaтиe яко юнейший аз всем вам, и дерзаю писати о чудесех святаго. Вемъ бо и аз свою худость и зазираем бываю совестию и худоумием своим; паче же и греха ради моего многа тягостно ми сие великое дело есть. И не мое дело сие есть, но ваше древних и великих отец, еже в чюдесех преподобнаго отца нашего Сергия поучатися и нас грубых просвещати учениемъ и впредь будущим родом писанием возвещаши. Но молюся вам, послушайте прилежно: аще аз не буду писати, а вы тако ж не изволите, то от ково повелете царево исполнится и о чюдесех святаго кто возвестит, яко ж и прежнии не писаша толико лет? Аще бо и грешен есм и невежда и неискусен на такое дело, но строение ми прилежит и нужда ми есть сицево дело начати, совершитель же всякому благому делу - Отец и Сын и Святый Дух». «Троице Сергиева монастыря. Келарь Симонъ Азарьинъ. Лета 1646 года». (Из «Сказания о новоявленном кладези»).

I. К читателю

«Живой религиозный oпыт, как единственный законный способ познания догматов»—так мне хотелось бы выразить общее стремление моей книги или, точнее, моихъ набросков, писанных в разные времена и под разными настроениями. Только опираясь на непосредственный о п ы т можно обозреть и оценить духовные сокровища Церкви. Только водя по древним строкам влажною губкой можно омыть их живою водою и разобрать буквы церковной письменности. Подвижники церковные живы для живых и мертвы для мертвых. Для потемневшей души лики угодников темнеют, для параличной - тела их застывают в жуткой неподвижности. Разве не известно, что кликуши и бесноватые боятся их? И не грех ли предъ Церковью заставляет боязливо коситься на нее? Но ясные очи по прежнему видят лики угодников Сияющими, «как лицо ангела». Для очищенного сердца они по старому приветливы; как встарь вопиют и взывают к имеющим уши слышать. Я спрашиваю себя: почему чистая непосредственность народа невольно тянется к этим праведникам? Почему у них находит себе народ и утешение в немой скорби, и радость прощения, и красоту небесного празднества? Не обольщаюсь я. Знаю твердо, что зажег я себе не более, как лучинку или копеечную свечечку желтого воску. Но и это, дрожащее в непривычных руках, пламешко мириадами отблесков заискрилось в сокровищнице св. Церкви. Многими веками, изо дня в день собиралось сюда сокровище, самоцветный камень за камнем, золотая крупинка за крупинкою, червонец за червонцем. Как благоуханная роса на руно, как небесная манна выпадала здесь благодатная сила богоозаренной души. Как лучшии жемчужины ссыпалисъ сюда слезы чистых сердец. Небо, как и земля, многими веками делало тут свои вклады. Затаеннейшие чаяния, сокровеннейшие порывы к богоуподоблению, лазурные, после бурь наступающие минуты ангельской чистоты, радости богообщения и святые муки острого раскаяния, благоухание молитвы и тихая тоска по небу, вечное искание и вечное обретение, бездонно-глубокие прозрения в вечность и детская умиренность души, благоговение и любовь - любовь без конца... Текли века, а это все пребывало и накапливалось.

И каждое мое духовное усилие, каждый вздох, слетающий с кончика губ, устремляет на помощь мне весь запас накопленной благодатной энергии. Невидимые руки носят меня по цветущимъ лугам духовного Mиpa. Загораясь тьмами темъ и леодрами леодров[1] , сверкающих, искрящихся, радужно-играющих взглядов, переливаясь воронами вороновъ светозарных брызог, сокровища Церкви приводят в благоговейный трепет бедную мою душу. Неисчислимы, несметны, несказуемы богатства церковные. Мне можно взять себе часть их для пользования, для своей пользы, — может ли глаз не разгореться? Жадность разбирает меня, я хватаю первую попавшуюся пригоршню. Я еще даже не посмотрел, что это: алмазы, карбункул или смарагд? или, быть может, нежные маргариты? Я не знаю, лучше ли, хуже ли, моя пригоршня, нежели все остающееся. Но, - по слову Афанасия Великого -, «из многого взяв немногое» я знаю, что я заранее недоволен своею работою потому что глаз слишком разгорелся на ценности. Что значит одна-две кучки самоцветных камней, когда их мерят четвериками? И я невольно вспоминаю, как постепенно менялся в моем сознании общий дух работы. Сперва было предположено не делать ни одной ссылки, а говорить только своими словами. Но скоро пришлось вступить в борьбу с самим собою и дать место коротеньким выдержкам. Далее, они стали расти, ширясь до целых отрывков. И, наконец, мне начало казаться, что необходимо отбросить все свое и печатать одни только церковные творения. Можетъ быть, это — единственный правильный путь,—путь прямого обращения к самой Церкви. Да и кто я, чтобы писать о духовном? «Вем бо и аз свою скудость и зазираем бываю совестию и худоумием своим; паче же греха ради моего многа тягостно ми сие великое дело есть». И если я все-таки придаю некоторое значение своим Письмам, то исключительно подготовительное, для оглашенных, пока у нихъ не будет прямого питания из рук Матери,—значение, как бы, огласительных слов во дворе церковном.

Ведь, церковность - вотъ имя тому пристанищу, где умиряется тревога сердца, где усмиряются притязания разсудка, где великий покой нисходит в разум. Пусть ни я, ни другой кто не мог, не может и, конечно, не сможет определить, что есть церковность. Пусть пытающиеся сделатъ это оспаривают друг друга и взаимно отрицают формулу церковности! Самая эта неопределимость церковности, её неуловимость для логическихъ терминов, её несказанность не доказывает ли, что церковность— это жизнь, особая, новая жизнь, данная человекам, но, подобно всякой жизни, недоступная рассудку? А разномыслия при определении церковности, возможность с  разных   сторон пытаться установить в словах, что есть церковность, эта пестрота неполных и всегда недостаточныхъ словесных формул церковности не подтверждает ли нам опытно, в свою очередь, то, что было нам уже сказано Апостолом; ведь Церковь есть тело Хриcтoвo, «полнотa (τό πλήρωμα) наполняющего все во всем» (Εф 1, 23). Так как же эта полнота,- τό πλήρωμα -, божественной жизни может быть уложена в узкий гроб логического определения? Смешно было бы думать, будто эта невозможность что-либо свидетельствует против существования церковности; напротив, последнее таковою невозможностью скорее обосновывается. И, поскольку церковность первее отдельных проявлений своих, поскольку она есть та бого-человеческая стихия, из которой, так сказать, сгущаются и выкристаллизовываются в историческом ходе церковного человечества чинопоследования таинств, формулировки догматов, канонические, правила и, отчасти даже, текучий и временный уклад церковного бытa,—постольку к ней, к этой полноте п о преимуществу относится пророчество Апостола: «Надо быть и разномыслиям между вами—δεϊ - χαί αίρέσεις έν ύμϊν είναι» (1 Кор 11, 19),—разномыслиям в понимании церковности. И, тем не менее, всякий, не бегущий от Церкви, самою жизнью своею приемлет в себя единую стиxию церковности и знает, что есть церковность и что есть она.

Там, где нетъ духовной жизни, - необходимо нечто внешнее, как обеспечение церковности. Определенная должность, папа, или совокупность, система должностей, иерархия, - вот критерий церковности для католика. Определенная вероисповедная формула, символ, или система формул, текст Писания, - вот критерий церковности для протестанта. В конечном счете, и там и тут решающим является понятие, - понятие церковно-юридическое у католиков и понятие церковно-научное - у протестантов. Но, становясь высшимъ критерием, понятиe тем самым делает уже ненужным всякое проявление жизни. Мало того, так как никакая жизнь не можетъ быть соизмерима с понятием, то всякое движение жизни неизбежно переливается  за  намеченные понятиемъ границы и, тем самым, оказывается зловредным, нетерпимым. Для католицизма  (разумеется,   беру   как католицизм, так и протестантизм в их пределе, в их принципе) всякое самостоятельное проявление жизни не канонично, для протестантизма же - оно ненаучно. И там и тут жизнь усекается понятиемъ, загодя отвергается во имя понятия. Если за католицизмом обычно отвергают свободу, а протестантизму ее решительно приписывают, то и то и другое одинаково несправедливо. И католицизм признает свободу, но... заранее определенную; все же, что вне этих пределов, то - незаконно. И протестантизм признает наслие, но... тоже лишь вне заранее намеченнаго русла рационализма; все, что вне его - то ненаучно. Если в католицизме можно усматривать фанатизмъ каноничности, то в протестантизме - нисколько не меньший фанатизм научности.

Неопределимость православной церковности, - повторяю -, есть лучшее доказательство её жизненности. Конечно, мы не можемъ указать такой церковной должности, про которую могли 6ы сказать: «Она суммирует в себе церковность», да и к чему были бы тогда все остальные должности и деятельности Церкви. Не можем равным образом указать мы и такой формулы, такой книги, которую можно было бы предложить, как полноту церковной жизни, и опять, если бы была такая книга, такая формула, то к чему были бы тогда все прочие книги, все прочии формулы, все прочие деятельности Церкви. Нет  понятия  церковности, но есть сама она, и для всякого живого члена Церкви жизнь церковная есть самое определенное и осязательное, что знает он. Но жизнь церковная усвояется и постигается лишь жизненно,—не в отвлечении, не рассудочно. Если уж надо применять к ней какие-нибудь понятия, то ближе всего сюда подойдут понятия не юридические и не археологические, а биологические и эстетические. - Что такое церковность? - Это - новая жизнь, жизнь в Духе. Каков же критерий правильности этой жизни? - Красота. Да, есть особая красота духовная, и она, неуловимая для логических формул, есть в то же время единственный верный путь к определению, что православно и что нет. Знатоки этой краcoты - cтapцы духовные, мастера «художества из художеств», как святые oтцы называют аскетику. Cтapцы духовные, так сказать, «набили руку» в распознавании доброкачественности духовной жизни. Вкус православный, православное обличье чувствуется, но оно не подлежит арифметическому учету; православие показуется, но не доказуется. Вот почему для всякого, желающего понять православие, есть только один способ, - прямой опыт православный. Рассказывают, что плавать теперь заграницею учатся на приборах, — лежа на полу; точно также можно стать католиком или протестантом по книгам, нисколько не соприкасаясь с жизнью,—в кабинете своем. Но, чтобы стать православным, надо окунуться разом в самую стихию православия, зажить православно,— и нет иного пути.



[1] Так назывались в старину на Руси миллионы, при «малом числе», т. е. при первой системе счисления, или биллионы   миллионов, т.е. 1018, при «великом числе», т.е. при второй системе счисления, употреблявшейся «коли прилучался великий счет и перечень».


            См.: В. В. Бобынин,—Очерки истории развития физико-математических знаний в России. Очерк третий («Физико-математические науки в настоящем и прошлом»), Т. 1, 1885 г., № 3, стр. 229.
            См. также: П. [Α.] Флоренский,—О символах бесконечности («Новый Путь», 1904 г. сентябрь, стр. 191-192).
            «Из старинных книг, хранящихся въ библиотеке Соловецкого монастыря, видно, что первая тьма означала количество, равняющееся 100 тысячам, 2   же  тьмы — 200 тысячам и т.д.; первый легио = миллиону, первый леард = биллону. Ворнъ  когда-то означал триллион на Руси». П. Шейнъ, — Дополнения и заметки к Толковому Словарю Даля, стр. 45, Спб. 1873, «тьма» («Сборн. Отд. рус. яз. и слов. Имп Акад. Наук», Т. X, № 8) со ссылкой на: Ф. Лехнер,— Беломорская вера («Вестн. Естествозн. Наук», 1855 г., № 12, стр. 607).

II. Письмо первое: два мира

Мой кроткий, мой ясный!

Холодом, грустью и одиночеством дохнула на меня наша сводчатая комната, когда я первый раз после поездки открылъ дверь в нее.

Теперь,—увы—, я вошел в нее уже один, без тебя.

Это не было только первое впечатление. Вот, я примылся и прибрался. По прежнему выстроились на полках ряды материализованных мыслей. По прежнему постлана твоя постель, и твой стул стоит на своем месте неизменно (пусть будетъ xoть иллюзия, что ты—со мною!). На дне глиняного горшечка по прежнему горит елей, бросая сноп света вверх, на Нерукотворенный Лик Спасителев. По прежнему поздними вечерами шумит в деревах за окномъ ветер. По прежнему ободрительно стучат колотушки ночного сторожа, кричат грудными голосами паровозы. По прежнему перекликаются под утро горластые петелы. По прежнему около четырех часов утра благовестят на колокольне к заутрени. Дни и ночи сливаются для меня. Я, как будто, не знаю, где я и что со мною, безмирное и безвременное водворилось под сводами, между узких стен нашей комнаты. А за стенами приходят люди, говорят, рассказывают новости,  читают   газеты, потом  уходят, снова приходят,—вечно. Опять кричат глубоким контральто далекие паровозы. Вечный покой—здесь, вечное движение— там. Все по прежнему... Но нет тебя со мною, и весь мир кажется запустелым. Я одинок, абсолютно одинок в целом свете. Но мое тоскливое одиночество сладко ноет в груди. Порою кажется, что я обратился в один из тех листов, которые кружатся ветром на дорожках.

Всталъ сегодня ранним утром и как-то почуял нечто новое. Действительно, за одну ночь лето надломилось. Въ ветряных вихрях кружились и змеились по земле золотые листья. Стаями загуляла птица. Потянулись журавли, заграяли вороны да грачи. Воздух напитался прохладным осенним духом, запахом увядающих листьев, влекущую в даль тоскою.

Я вышел на опушку леса.

Один за другим, один за другим падали листья. Какъ умирающие бабочки медленно кружились по воздуху слетая наземь. На свалявшейся траве игралъ ветер «жидкими тенями» сучьев. Как хорошо, как радостно и тоскливо! О, мой далекий, мой тихий брат! В тебе - весна, а во мне — осень, всегдашняя осень. Кажется, вся душа исходит в сладкой истоме, при виде этих порхающих листьев, обоняя «осиннико поблекших аромат».

Кажется, душа находит себя, видя эту смерть,—в трепет предчувствуя воскресение. Видя смерть! Ведь она окружает меня. И сейчас я говорю уже не о думах своих, не о смерти вообще, а о смерти дорогих мне. Скольких, скольких я потерялъ за эти последние гoды. Один за другим, один за другим, как пожелтевшие листья, отпадают дорогие люди. В нихъ осязал я душу, в них сверкал мне порою отблеск Неба. Кроме добра я ничего не имел от них. Но моя совесть мечется: «Что ты сделал для них?». Вот, нет их, и между ними и мною легла бездна.

Один за другим, один за другим, как листья осени, кружатся над мглистою пропастью те, с которыми навеки сжилось сердце. Падают, - и нет возврата, и нет уже возможности обнять ноги каждого из них. Уже не дано более облиться слезами и молить о прощении,—молить о прощении перед всемъ миром. Снова и снова, с неизгладимою четкостью проступают в сознании все грехи, все «мелкие» низости. Все глубже, как огненными письменами, вжигаются в душу те «мелкие» невнимательности, эгоизм и безсердечие, по немногу калечившие душу. Никогда ничего явно худого. Никогда ничего явно, осязательно грешного. Но всегда (всегда, Господи!) по мелочам. Из мелочей—гpyды. И оглядываясь назад, ничего не видишь, кроме скверны. Ничего хорошего... О, Господи!

Неизменно падают осение листья; один за другим описывают круги над землею. Тихо теплится неугасимая лампада, и один за другим умирает близкий. «Знаю, что воскреснет в воскресение, в последний день». И все таки, с какою-то умиротворенною мукой, повторяю предъ нашим крестом, который тобою сделан из простой палки, который освящен нашим ласковым Старцем: «Господи! если бы ты былъ здесь, не умер бы братъ мой».

Все кружится, все скользит в мертвенную бездну. Только Один пребывает, только в Нем неизменность, жизнь и покой. «К Нему тяготеет все течение событий; как периферия к центру, к Нему сходятся все радиусы круга времен». Так говорю не я, от своего скудного oпытa; нет, так свидетельствует человек, всего себя окунувший в стихию Единого Центра,— еп. Феофан Затворник. Напротив, вне этого Единого Центра «единственное достоверное—, что ничего нет достоверного и ничего - человека несчастнее или надменнее;—solum certum nihil esse certi et homine nihil miserius aut superbius», как засвидетельствовал  один из благороднейших язычников, всецело отдавший себя на удовлетворение своей безпредельной любознательности, — Плиний Старший. Да, в жизни все мятется, всезыблется в миражных очертаниях. А из глубин души подымается нестерпимая потребность опереть себя на «Столп и утверждение Истины», на στΰλος χαι έδραίωμα τής άληθείας (I Тим 3, 15) τής άληθείας, а не просто άληθείας,—не одной из истин, не частной и дробящейся истины человеческой, мятущейся и развеваемой, как прах, гонимый на горах дыханием ветра, но Истины все-целостной и веко-вечной,— Истины единой и божественной, светлой - пресветлой Истины,—Той «Правды», которая, по слову древнего поэта есть «солнце Mиpy»



[1] .
Как же подойти к этому Столпу?
У нетленного тела Сергия Преподобного, всегда умиротворяющаго встревоженную душу, каждодневно и каждо-часно слышшм мы призыв, обещающий покой смущенному разуму. Все,—читаемое на молебне Преподобному—, 43-е зачало от Матвея (Mф. 11 27-30) имеет преимущественно познавательное значение,—осмелюсь сказать теоретико-познавательное, гносеологическое; и таковое значение этого зачала делается тем более ясным, когда мы вглядимся, что предмет всей 11-ой главы от Матфея есть вопрос о познании,—о недостаточности познания разсудочного и о необходимости познания духовного.

[2] . Да, Бог «утаил» все то, что единственно может быть названо достойным познания, «от премудрых и разумных» и «открыл это младенцам» (Mф. 11 26). Было бы неоправдываемым насилием над словом Божиим перетолковывать «премудрых и разумных» как «мнимо-мудрых», «мнимо-разумных», а на деле не таковых, равно как и в «младенцах» видеть каких-то добродетельных мудрецов. Конечно, Господь сказал без иронии именно то самое, что хотел сказать: истинная человеческая мудрость, истинная человеческая разумность недостаточна по тому самому, что она - человеческая. И, в то же время, умственное «младенчество», отсутствие умственного богатства, мешающаго войти в Царство Небесное, может оказаться условиемъ стяжания духовного ведения. Но полнота всего—в Иисусе Христе, и потому ведение можно получить лишь чрез Него и от Него. Все человеческие усилия познания, измучившие бедных мудрецов, тщетны. Как нескладные верблюды нагружены они своими познаниями, и, как соленая вода, наука только разжигает жажду знания, никогда не успокаивая воспаленного ума. Но «благостное иго» Господне и «легкое бремя» Его дают уму то, чего не дает и не может дать жестокое иго и тяжкое, неудобоносимое бремя науки. Вот почему, у гроба преизлияющаго благодать все звучат и звучат, как неумолчный ключ воды живой, божественные глаголы:


«Вся Мне предана суть Отцем Моим: и никтоже знает (έπιγινώσχει) Сына, токмо Отец: ни Отца кто знает, токмо Сын, и ему же аще волит Сын открыти (άποχαλύψαι). Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененные, и Аз упокою (άναπύσω) вы. Возьмите иго мое на себе, и научитеся от мене (μάθετε άπ’έμοθ), яко кроток есм и смирен сердцем: и обрящете покой (άνάπαυσιν) душам вашим. Иго бо Мое благо, и бремя Мое легко есть (Mф. 11 27-30)».
Но прочь отсюда да бежит желание убеждать кого-нибудь. От скудости своей даю. И если бы xoть одна душа почувствовала, что я говорю ей не устами и не в уши, я большего не хотел бы. Знаю, что ты примешь меня, потому что это ты разрушаешь грани моего эгоизма.
Брат, единодушный мой брат! И оторванный, и одинокий—я все-таки с тобою. Подымаясь над временем, вижу ясный твой взгляд, снова лицом к лицу говорю с тобою. Для тебя думаю писать свои прерывистые строки. Tы не взыщешь, что я стану набрасывать их без системы, намечая немногие лишь вехи.
Глухими осенними ночами, в святые часы молчания, когда на ресницах заискрится слеза восторга, украдкою стану писать тебе схемы и жалкие обрывки тех вопросов, которые мы столько обсуждали  с  тобою. Ты заранее знаешь, что я напишу. Tы поймеш, что это—не поучения и что важный тон—от глупой моей неумелости. Если мудрый наставник и трудное делает как бы шутя, то неопытный ученик и в пустяках принимает торжественный тон. А я, ведь,—не более как ученик вторящий за тобою уроки любви.

 

[1] Еврипид,—Медея. Действие III, явление 10-е, в словах корифея («Театр Еврипида», перев. И.О. Анненского,Т.I,Спб.[1907],стр.177). — Истина, — по определению Николая Кузанского — , — «intelligibilitas omnis intelligibilis», т. е. «постижимость всего постижимого», «умность всего умного», «разум всего разумного» (Nicolaus de Cusa,—Opera, Basil., 1565, Т. I, p. 89b).—A, пo бл. Августину, Бог есть перво-истина, «stabilis Veritas—устойчивая, недвижимая Истина» (Блаж. Августин, "Исповедь", 11, 10.—       Мignе, —Patrol, ser. lat. prima, T. 37; ср. О Троичности, 8.-Мigne.—id., T. 42 coll. 948-950).
[2] В Mф. 11 представлен контраст между познанием так сказать, трудовым и познанием духовным. Иоанн Креститель  сопоставляется с народомъ; он, величайший изъ людей, всеми своими подвигами не может занят в Царстве Небесном даже наинисшего места; а народу даются знамения, которые не только указуютъ путь в Царство, но чуть ни понуждают идти по нему. И, если, несмотря на неблагоприятные условия, Иоаннъ Креститель все же верит в Иисуса Христа, а народ остается в неверии, т.е. если, другими словами, у Иоанна Крестителя все таки есть духовное прозрение, а народ слепотствуетъ, то это служит к вящшему осуждению слепцов духовных. Схематически эту параллель можно представить так:


Иоанн Креститель:
       Только  у с л ы х а л   о  делах Христовых,
       и уже почувствовал что-то, спешит осведомиться.
      Лишь вопрошает, готовый к вере.
      Иоанн—воздержанник, живет в пустыне, не колеблется, куда его склоняют страсти, ходитъ не в мягких одеждах.
      Он—величашiй из людей.

      И все же, он—менее того, чем может быть каждый из народа, самый ничтожный.


      Так трудно было до Христа.

Народ (городá апостолов):
         Самолично  в и д е л  много силы,
но остается безчувственным и не кается.
          Прямо не верит, несмотря на очевидность.
         Народ — во всем получает удовлетворение, и ничем не доволен.

 

        Он набаловался и ничем не доволен.


        И все же каждый из этих слепцов, если прозреет, будет более Иоанна, величайшего.
        Так легко стало со Христом.

 

III. Письмо второе: сомнение

«Столп и утверждение Истины». Но как узнать его?


Этот вопрос неизбежно вводит нас в область отвлеченнаго знания. Для теоретической мысли «Столп Истины» это—достоверность,  certitudo.
Достоверность удостоверяет меня, что Истина, если она достигнута мною, действительно есть то самое, чего я искал. Но что же я искал? Что разумел я под словом «Истина»?—Во всяком случае—нечто такое полное, что оно все содержит в себе и, следовательно, только условно, частично, символически выражается своим наименованием. Истина есть «сущее всеединоe», определяет философ[4] . Но тогда слово «истина» не покрывает собственного своего содержания, и чтобы, хотя приблизительно, ради предварительного осознания собственных исканий, раскрыть смысл слова истина, необходимо посмотреть, какие стороны этого понятия имелись в виду  разными  языками, какие стороны этого понятия были подчеркнуты и закреплены посредством этимологических оболочек его у разных народов.

Наше русское слово «истина» лингвистами сближается с глаголом«есть» (истина—естина). Так что «истина», согласно русскому о ней разумению, закрепила всебе понятие абсолютной реальности: Истина—«сущее», подлинно-существующее, τό οΰτως οΰ или ό οΰτως ών въ отличие от мнимого, не действительного, бывающего. Русский язык отмечает в слове «истина» онтологический момент этой идеи. Поэтому «истина» обозначает абсолютное самотождество и, следовательно, саморавенство, точность, подлинность. «Истый», «истинный», «истовый» - это выводок слов из одного этимологического гнезда.


Онтологического разумения «Истины» не чуждалась и схоластическая философия. Для примера можно указать на доминиканца Иоанна Гратидеи из Асколи (†1341), который со всею решительностью настаивает, что «Истину» должно понимать не как равенство или согласие, вносимое в вещь познающим актом разума, а как то равенство, которое сама вещь вносит в свое существование во-вне; «формально истина ecть та равность или та согласованность, которую сама вещь, поскольку она мыслится, вносит в себя самое в природе вещей во-вне»[5] .
Обратимся тenepь к этимологии. Ист-ин-а, ист-ин-ый=истовина от  ист-ый, ист-ов-ый, ист-ов-ный, ср. с лотышским ist-s, ist-en-s находится в связи с ec-ть, ест-е-ств-о (и - въ прошедшемъ времени=j-е-=j-е). Можно сделать сопоставление съ польскими: istot-a=существо, istot-nie= =действительно. istnié=действительно существовать[6] . Такъ же смотрят на этимологию слова «истина» и дpyгиe. По определению В.Даля, например, «истина»—«все что верно, подлино, точно, справедливо, что есть. Все, что есть, то истина; не одно ль и то же есть и естина, истина?» спрашивает он[7] . То же говорят и Миклошич[8] , Микуцкий[9]   и наш старинный лингвист Ф.Шимкевич[10] . Отсюда понятно, что среди прочихъ значение слова „истый" мы находим и „очень похожий". По старинному изъяснению некоего купца А.Фомина «истый: подобный, точный». Так что древний оборот: «истый во отца» (- «истый отец») объясняется им чрез «точно подобен отцу»[11] .
Этот онтологизм в русском понимании истины усиливается и углубляется для нас, если мы дадим себе отчет, что за содержание первоначальнаго глагола «ecть». Ведь «ecть» — отes, въ санскрите дающего as (напримерásmi = есми; asti= ести), с есмь, есть нетрудно сопоставить древне-славянское есми; ести, греческое είμι (έσμι); латинское (е) sum, est, немецкое ist, санскритское asmi, asti и т. д.[12]   Но, согласно некоторымъ намекам, сохранившимся в санскрите, этотes обозначал в древнейшей своей, конкретной фазе развитая дышать, hauchen, athmen. В подтверждение такого взгляда на корень as Курциус указывает санскритские слова as-u-s— жизненное дыхание, дыхание жизни; asu-ra-s—жизненный, lebendig и на одной доске с латинскимъ ôs—рот стоящее ăs, ăs-ja-m, тоже обозначающее рот; сюда же относится и немецкое athmen, дыхание. Итак «есть» первоначально значило «дышатъ». Но дыхание, дуновение всегда считалось главным признаком и даже самою сущностью жизни; и по сю пору на вопросъ: «Жив?» обычно отвечают: «Дышит», как если бы это были синонимы. Поэтому второе, более отвлеченное значение «есть»—«жив»,«живёт», «силен». И, наконец, «есть» получает значение наиболее отвлеченное, являясь просто глаголом существования. Дышать, жить, быть—вот три слоя вes в порядке их убывающей конкретности,—по мнению лингвистов соответствующем порядку хронологическому.
Корень as обозначает, как дыхание, равномерно пребывающее существование (ein gleichmässig fortgesetze Existenz) в противоположность корню bhu, входящему в состав быть, fui, bin, φύω и т. д. и обозначающему становлете (ein Werden)[13] .
Э. Ренан, указывая связь понятий движения и существования дает параллел из семитских языков, а именно еврейское глагольное существительное היה haja—случиться, возникнуть быть или (הוה hawa — дышать, жить, быть[14] ; в них онъ видит звукоподражательные процесса дыхания.
Благодаря такой противоположности корней esи bhu, они взаимно восполняют друг друга: первый применяется исключительно вдлительныхформах, производных от настоящего времени, а второй—преимущественно в тех формах времени, которые, какаористъ и перфект,, означают наступившее или завершенное становление[15] .
Возвращаясь тenepь к понятию истины, в русском её разумении, мы можем сказать: истина—это «пребываающее существование; — это — «живущее», «живое существо», «дышущее», т. е. владеющее существенным условиемъ жизни и существования. Истина, как существо живое по преимуществу,—таково понятие о ней у русскаго народа. Не трудно, конечно, подметить, что именно такое понимание истины и образует своеобразную и самобытную характеристику русской философии[16] .

Совсем другую сторону подчеркивает в понятии истины древний эллин. Истина,—говорит он—,—άλήθεια. Но что же такое эта άλήθεια —Слово άλήθε(σ)ια, или, в ионической форме, άληθεη, равно какъ и производный: άληθήςистинный, άληθεύωистинствую, соотвптствую истине и др., образовано из отрицательной частицы ά (ά privativum) и *λήθος, дорическое λάθος. Последнее же слово, отъ √lādho, сокоренно с глаголомλάθω, ионическое λήθω, и λανθάνωминую, ускользаю, остаюсь незаметнымъ, остаюсь неизвестнымъ; в среднем же залоге этот глагол получает значение memoria labor, упускаю памятью, для памяти (т. е. для сознания вообще) теряю, забываю. В связи с последним оттенком корня λαθ стоят: λήθη, дорическое λάθα, λαθοσύνα, λησμοσύνα, λήστις — забвение и забывчивость; ληθεδανός — заставляющий забывать; λήθαργος — забывающий и, отсюда, λήθαργος — позыв к сну, Schlafsucht, как хотение погрузиться в состояние забвенности и бессознательности, и, далее, название патологического сна, летаргия.[17]   Древнее представление о смерти, как о переходе в существование призрачное, почти в самозабвение и бессознательность и, во всяком случае, в забвение всего земного, — это представление символически запечатлено в образе испиения тенями воды от подземной реки Забвения, «Петы». Пластический образ летейской воды, то Λήθης ύδορ, равно как и целый ряд выражений, вроде: μετά λήθης — в забвении; λήθην εχειν — иметь забвение, т. е. быть забывчивым; εν λήθη τινός είναι — быть в забвении чего, забыть о чем; λήθην τινός ποιείσθαι — производить забвение чего, предавать что забвению; λησμοσύναν θέσθαι — положить забвение, привести в забвение; λήστιν ίσκειν τι — забывать что и др. — все это вместе ясно свидетельствует, что забвение было для эллинского понимания не состоянием простого отсутствия памяти, а специальным актом уничтожения части сознания, угашением в сознании части реальности того, что забывается, — другими словами, не неименением памяти, а силою забвения. Эта сила забвения — сила всепожирающего времени.


Все — текуче. Время есть форма существования всего, что ни есть, и сказать: «существует» — значит сказать: «во времени», ибо время есть форма текучести явлений. «Все течет и движется, и ничто не пребывает; πάντα ρεί κα'ι κινείται, και ούδεν μένει», — жаловался уже Гераклит. Все ускользает из сознания, протекает сквозь сознание, — забывается. Время χρόνος производит явления, но, как и его мифологический образ, как Κρόνος, оно пожирает своих детей. Самая сущность сознания, жизни, всякой реальности — в их текучести, т. е. в некотором метафизическом забвении. Оригинальнейшая из философий наших дней, — философия времени Анри Бергсона, [18] — всецело построена на этой несомненной истине, на идее о реальности времени и его мощи. Но, несмотря на всю несомненность этой последней, у нас незаглушимо требование того, что не забвенно, что не забываемо, что «пребывает, μένει» в текущем времени. Эта незабвенность и есть άλήθεια Истина, в понимании эллина, есть άλήθεια, т.е. нечто способное пребывать в потоке забвения, в летейских струях чувственного мира, — нечто превозмогающее время, нечто стоящее и не текущее, нечто вечно памятуемое. Истина есть вечная память какого-то Сознания; истина есть ценность, достойная вечного памятованья и способная к нему.
Память хочет остановить движение; память хочет неподвижно поставить пред собою бегущее явление; память хочет загатить плотину навстречу потоку бывания. Следовательно, незабвенное сущее, которого ищет сознание, эта αληθείας есть покоящийся поток, пребывающее течение, неподвижный вихрь бытия. Самое стремление памятовать, эта «воля к незабвенности», превышает рассудок; но он хочет этого самопротиворечия. Если понятие памяти, по существу своему, выходит за границы рассудка, то Память в высшей мере своей, — Истина, — тем более выше рассудка. Память-Мнемосина есть мать Муз — духовных деятельностей человечества, спутниц Аполлона — Творчества Духовного. И, тем не менее, древний эллин требовал от Истины того же самого признака, который указуется и Словом Божиим, ибо там говорится, что «Истина Господня пребывает во век,  לצולם » (Пс 116:2, по еврейскому счету 117:2) и еще: «В род и род Истина Твоя» (Пс 118:90, по еврейскому счету 119:90).
Латинское слово verilas, истина, происходить, как известно, от √var . В виду этого слово veritas считается сокоренным русскому слову вера, верить; от того же корня происходят немецкие wahren — беречь, охранять и wehren — возбранять, недопускать, а также — быть сильным. Wahr, Wahrheit истинный, истина относится сюда же, равно как и прямо происходящее из латинского veritas французское verite. Что Vvar первоначально указывает на область культовую — это видно, как говорит Курциус,[19] из санскритского vra-ta-m — священное действие, обет, из зендского varena — вера, затем из греческих βρέτας — нечто почитаемое, деревянный кумир, истукан; слово εορτή (вместо έ-Foρ-τή) — культовое почитание, религиозный праздник по-видимому относится сюда же; о слове вера уже сказано. Культовая область √var тем более слова veritas наглядно выступает при обозрении латинских же со-коренных слов. Так, глагол ver-e-or или re-vereor, в классической латыни употреблявшийся в более общем смысле — остерегаюсь, берегусь, боюсь, пугаюсь, страшусь, почитаю, уважаю, благоговею со страхом, первоначально бесспорно относился к мистическому страху и происходящей отсюда осторожности при слишком близком подхождении к священным существам, местам и предметам. Табу, заповедное, священное — вот что заставляет человека vereri: отсюда-то и получился католический титул духовных лиц: reverendus. Reverendus или reverendissimus pater — это лицо, с которым надо обходиться уважительно, осторожно, боязненно, иначе может худо выйти. Verenda, orum или partes verendae — это pudenda, «тайные уды»; а известно, что древность относилась к ним почтительно, с боязливым религиозным уважением. Затем, существительное verecundia — религиозный страх, скромность, глагол verecundor — имею страх, verecundus — страшный, стыдливый, приличный, скромный, опять-таки указывают на культовую область применения var . Отсюда понятно, что verus означает, собственно, защищенный, обоснованный, в смысле табуированный, заклятый. Verdictum — вердикт, приговор судей, — конечно в смысле религиозно-обязательного постановления лиц заведующих культом, ибо право древности есть не более, как одна из сторон культа. Другие слова, как-то veridicus, veriloquium и т. д., понятны и без объяснений.
Автор латинского этимологического словаря А. Суворов указывает на глаголы говорю, реку, как на выражающие первоначальный смысл √var . Но несомненно из всего сказанного, что если √var действительно значит творить, то — в том именно смысл, какой придавала этому слову вся древность, — в смысле вещего и могучего слова, будь то заклятие или молитва, способного сделать все заклятое не только юридически, номинально, но и мистически, реально внушающим в себе страх и благоговение[20] . Vereor тогда означает, собственно, «меня заговаривают», «надо мною разражается сила заклятия».
После этих предварительных сведений уже не трудно угадать смысл слова veritas. Отметим прежде всего, что это слово, вообще позднего происхождения, всецело принадлежало к области права и лишь у Цицерона получило значение философское, да и вообще теоретическое, относящееся до области познания. — Даже в общеморальном смысле искренности, παρρησία, оно встречается до Цицерона всего единожды, именно у Терепция[21] в словосочетании: «obsequium amicos, veritas odium parit — ласкательство производит друзей, а искренность — ненависть». Далее, хотя у Цицерона оно сразу получает большое применение, однако по преимуществу в правовой и отчасти моральной области. Veritas означает тут: то настоящее положение разбираемого дела, в противоположность ложному его освещению одной из сторон, то справедливость и правду, то правоту истца, и лишь изредка равняется «истине» приблизительно в нашем понимании[22] .
Религиозно-юридическое по своему корню, морально-юридическое по своему происхождению от юриста, слово veritas и впоследствии сохраняло и отчасти усилило свой юридический оттенок. В позднейшей латыни оно стало даже иметь чисто-юридическое значение: veritas, — по дю Канжу, — значит depositio testis — отвод свидетеля, veridictum; затем veritas означает inqusitio judicaria — судебное расследование; значит еще, право, привилегия, в особенности в отношении имущества и т. п.[23]
Древний еврей, да и семит вообще, в языке своем запечатлел опять особый момент идеи Истины, — момент исторический или точнее, теократический. Истиною для него всегда было Слово Божие. Неотменяемость этого Божьего обетования, верность его, надежность его — вот что для еврея характеризовало его в качестве Истины. Истина это Надежность. «Скорее небо и земля прейдут, нежели одна черта из закона пропадет» (Лк 16:17); этот безусловно непреложный и неизменный «закон» есть то, чем в Библии представляется Истина.
Слово[24] אםתмет или, на_жаргонном произношении, эмес, истина имеет в основе אטן , √’мн . Происходящий отсюда глагол אטך ‘аман значит, собственно, подпер, поддержал. Это основное значение глагола 'аман еще сильнее указуется со-коренными существительными из области архитектуры: אמנה 'омна, колонна и אמון 'амон — строитель, мастер, а отчасти и словом אמן 'омён — педагог, т. е строитель детской души. Затем, непереходное среднее значение глагола 'аман — был поддержан, был подперт — служит отправным пунктом для целого выводка слов более отдаленных от основного значения глагола 'аман, а именно: был крепок, тверд (— как подпертый, как поддержанный — ), поэтому, — был непотрясаем; следовательно был таков, что на него с безопасностью для него можно опереться, и, наконец, был верен. Отсюда, слово אמן ' амён или новозаветное αμήν, аминь означает: «слово мое крепко», «воистину», «конечно», «так должно быть», «да будет, fiat» и служит формулою для скрепления союза или клятвы, а также употребляется в заключении доксологии или молитвы, тут — удвоенно. Смысл слова «аминь» хорошо уясняется из Откр 3:14: «τάδε λέγει ό αμήν ό μάρτυς ό πιστός και αληθινός — сие глаголет Аминь свидетель верный и истинный», ср. Ис 65:16: אמן אלהי ‎ 'элогэ 'амен — «Бог, которому должно довериться». Отсюда понятна вся совокупность значений слова אמת 'эмет (вместо אמנת 'аменет. Непосредственнейшие значения его: — твердость, устойчивость, долговременность; отсюда — безопасность. Далее вера-верность, fides, в силу которой, кто постоянен в себе, тот сохраняет и выполняет обещание, — понятия Treue и Glaube. Понятна, затем, связь этого последнего понятия с честностью, целостностью души. Как признак судьи или судебного приговора 'эмет означает, поэтому, справедливость, истинность. Как признак внутренней жизни, она противополагается притворству и имеет значение искренности, — по преимуществу искренности в Богопочитании. И, наконец, 'эмет соответствует нашему слову истина, в противоположность лжи; таков именно случай употребления этого слова в Быт 42:16, Втор 26-20 2 Цар 7:28 (2 Sam7:28) см. также I Цар 10:6, 22:16, Пс 15:2, 51:8 и т. д.
Отсюда, от этого последнего оттенка слова 'эмет происходит и термин меамес, употребляемый еврейскими философами, например Маймонидом, «для означения людей, стремящихся к умственному познанию истины, не довольствуясь авторитетом и обычаем»[25] .
Итак, Истина для еврея, действительно, есть «верное слово», «верность», «надежное обещание». А так как надеяться «на князи на сыны человечестии» — тщетно, то подлинно надежным словом бывает лишь Божие Слово; Истина есть непременное обетование Божие, обеспечением которого служит верность и неизменность Господа. Истина, следовательно, есть понятие не онтологическое, как у славян, и не гносеологическое, как у эллинов, и не юридическое, как у римлян, а историческое или, скорее, священно-историческое, теократическое. При этом можно отметить, что четыре найденных нами оттенка в понятии истины сочетаются попарно, следующим образом: русское Истина и еврейское אמת 'эмет относятся преимущественно к божественному содержанию Истины, а греческое 'Αλήθεια и латинское Veritas — к человеческой форме ее. С другой стороны, термин русский и греческий — характера философского, тогда как латинский и еврейский — социологического. Я хочу сказать этим, что в понимании русского и эллина Истина имеет непосредственное отношение к каждой личности, тогда как для римлянина и еврея она опосредствована обществом. —Таким образом, итог всего вышесказанного о делении понятия истины удобно может быть представлен в следующей табличке:

 

ПО СОДЕРЖАНИЮ

ПО ФОРМЕ

Непосредственное личное отношение

Русское
Истина.

Греческое
'Αλήθεια.

Опосредствованность обществом

Еврейское
אמת — 'эмет.

Латинское
Veritas.

«Что есть истина?» вопрошал Пилат у Истины. Он не получил ответа, — потому не получил, что вопрос его был всуе. Живой Ответ стоял пред ним, но Пилат не видел в Истине ее истинности. Предположим, что Господь не только своим вопившим молчанием, но и тихими словами ответил бы римскому Прокуратору: «Я еемь Истина». Но и тогда, опять-таки, вопрошавший остался бы без ответа, потому что не умел признать Истину за истину, не мог убедиться в подлинности ее. Знание, в котором нуждался Пилат, знание, которого прежде всего не хватает у человечества, это есть знание условий достоверности.
Что ж такое достоверность? Это — узнание собственной приметы истины, усмотрение в истине некоторого признака, который отличает ее от неистины. С психологической стороны таковое признание знаменует себя как невозмущаемое блаженство, как удовлетворенное алкание истины.
Познаете Истину (την αλήθεια) и Истина (ή αλήθεια) сделает вас свободными» (Ин 8:32). От чего? — Свободными вообще от греха (Ин 8:34), — от всякого греха т. е., в области ведения, ото всего, что неистинно, что не соответствует истине. «Достоверность», — говорит архимандрит Серапион Машкин,[26] — есть чувство истины. Оно возникает при произношении необходимого суждения и состоит в исключении сомнения в том, что произносимое суждение когда или где-либо изменится. Следовательно, достоверность есть интеллектуальное чувство принятия произносимого суждения в качестве истинного». Под критерием истины, — говорит тот же философ в другом сочинении, — мы разумеем состояние обладающего истиной духа, состояние полной удовлетворенности, радости, в котором отсутствует всякое сомнение в том, что выставляемое положение соответствует подлинной действительности. Достигается такое состояние удовлетворением суждения о чем-либо известному положению, называемому мерилом истины или ее критерием».
Вопрос о достоверности истины сводится к вопросу о нахождении критерия. В ответ на последний стекается воедино, как бы в жало системы, вся ее доказательная сила.
Истина делается моим достоянием чрез акт моего суждения. Своим суждением я восприемлю в себя истину[27] . Истина, как истина, открывается мне посредством моего утверждения ее. И потому возникает такой вопрос:
Если я утверждаю нечто, то чем же гарантирую я себе его истинность? Я приемлю в себя нечто, в качестве истины; но следует ли делать это? Не есть ли самый акт суждения моего то, что удаляет меня от искомой истины? Или, другими словами, какой признак я должен усмотреть в своем суждении, чтобы быть внутренне спокойным?...
Всякое суждение — или чрез себя, или чрез другого, т. е. оно или дано непосредственно или опосредствованно, как следствие другого, имея в этом другом свое достаточное основание. — Если же оно ни чрез себя не дано, ни другим не опосредствовано, то оно, тем самым, оказывается лишенным как реального содержания, так и разумной формы, т. е. оно вовсе не есть суждение, а одни лишь звуки, flatus vocis, колебания воздуха, — не более. Итак, всякое суждение необходимо принадлежит по меньшей мере к одному из двух разрядов. Рассмотрим же теперь каждое из них особо.
Суждение, данное непосредственно, есть самоочевидность интуиции, evidentia, ενάργεια. Далее она дробится:
Она может быть самоочевидностью чувственного опыта, и тогда критерий истины есть критерий эмпириков внешнего опыта (эмпириокритицистов и проч.): «Достоверно все то, что может быть сведено к непосредственным восприятиям органов чувств; достоверно восприятие объекта».
Она может быть самоочевидностью интеллектуального опыта, и критерием истины в этом случае будет критерий эмпириков внутреннего опыта (трансцендентапистов и проч.), а именно: «Достоверно все то, что приводится к аксиоматическим положениям рассудка; достоверно самовосприятие субъекта».
И, наконец, самоочевидность интуиции может быть самоочевидностью интуиции мистической; получается критерий истины, как он разумеется большинством мистиков (особенно индусских): «Достоверно все то, что остается, когда отвеяно все неприводимое к восприятию субъект-объекта, достоверно лишь восприятие субъект-объекта, в котором нет расщепления на субъект и объект»[28] .

Таковы три вида самоочевидной интуиции. Но все эти три вида данности, — чувственно-эмпирическая, трансцендентально-рационалистическая и подсознательно-мистическая, — имеют один общий недостаток; это — голая их данность, их неоправданность. Такую данность сознание воспринимает, как что-то внешнее для себя, принудительное, механическое, напирающее, слепое, тупое, наконец, неразумное, а потому условное. Разум не видит внутренней необходимости своего восприятия, а только — необходимость внешнюю, т. е. насильственную, вынужденную, — неизбежность. На вопрос же: «Где основание нашему суждению восприятия?» все эти критерии отвечают: «В том, что чувственное ощущение, интеллектуальное усмотрение или мистическое восприятие есть именно это самое ощущение, усмотрение и восприятие». — Но почему же «это» есть и именно «это», а не что-либо иное? В чём разум этого само-тождества непосредственной данности? — «В том, — говорят, — что и вообще всякая данность есть она сама: всякое А есть А».


А=А. Таков последний ответ. Но эта тавтологическая формула, это безжизненное, безмысленное и потому бессмысленное равенство «А=А» есть на деле лишь обобщение самотождества, присущего всякой данности, но никоим образом не ответ на наш вопрос «Почему?..». Другими словами, она переносит наш частный вопрос с единичной данности на данность вообще, показывает наше тягостное состояние момента в исполинских размерах, как бы проецируя его волшебным фонарем на все бытие. Если мы наткнулись ранее на камень, то теперь нам заявлено, что это — не отдельный камень, а глухая стена, охватывающая всю область нашей пытливости.
А=А. Этим сказано все; а именно: «Знание ограничено суждениями условными» или, попросту: «Молчи, говорю тебе!». Механически затыкая рот, эта формула обрекает на пребывание в конечном и, следовательно, случайном. Она заранее утверждает раздельность и эгоистическую обособленность последних элементов сущего, разрывая тем всякую разумную связь между ними. На вопрос «Почему?», «На каком основании?» она повторяет: «Sic et non aliter, — так и не иначе», обрывая вопрошающего, но не умея ни удовлетворить его, ни научить самоограничению. Всякое философское построение этого типа дается по парадигму следующего разговора моего со старухою-служанкою:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   30


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница