Сказка глава Отец



страница7/15
Дата22.04.2016
Размер2.64 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   15

Глава 6. Теплое Заполярье


16 сентября 1944 года села в поезд Одесса — Москва. Поезд был «500-веселый» — теплушки. Все свои вещички сдала в багаж, который, видно, никуда не поехал вообще. Помню, как на станциях инвалиды, отчаянно размахивая костылями, чего-то добиваясь, кричали: «Ты человек или милиционер?». Состав подолгу стоял прямо в поле.

В Москву приехали поздно вечером. На выходе с перрона всех пропустили через проверку. Надо было переждать где-то ночь. В зале вокзала пол был устелен спящими. Нашла местечко и легла. Но вскоре всех подняли — начали мыть пол. Люди переползли в следующий зал. Когда они поднялись, стало ясно, что большинство не пассажиры, а по-современному «бомжи», их будто вынули из помойки. Я передумала спать, к тому же уборщицы каждый час поднимали лежащих, будто специально, чтоб не спали. Когда рассвело, вышла из вокзала на необъятную привокзальную площадь.

У входа стояла плотная толпа. У людей были серые лица и серая одежда. В толпе шла какая-то мышиная возня. Женщина с изможденным лицом резко дернула: «Девочка, спрячь хлеб, отберут!». Хлеб лежал в сетке. Я поторопилась выбраться из толпы. Такое чувство опасности я испытала еще раз, посетив в 1949 году студенткой толчок на Лиговке в Ленинграде. Люди там были хорошо одеты, но лица! Впечатление, что они без лишних слов могли бы прирезать прямо здесь кого угодно. На одесском толчке никогда не видела таких страшных людей.

Как ехать в Печору из Москвы, никто не знал. Посоветовали ехать в Ярославль. То, что я согласилась, не проверив, был очень глупо. Это свидетельствует, как удручающе подействовало пережитое на мой интеллект. Наверняка из Москвы поезда ходили, если не в Печору, то в Котлас. Правильней было ехать в Ленинград и оттуда в Печору. Знаменитый поезд Воркута-Ленинград, которым я потом ежегодно катила к маме на каникулы, наверное, еще не ходил. Я согласилась на самый худший вариант с массой пересадок — Ярославль — Вологда — Киров — Котлас — Печора. Подкупило, что уехать на Ярославль было просто — перешла площадь и в тот же день уже ехала в нормальном пассажирском вагоне.

Вокзал в Ярославле был набит людьми, и я просидела там несколько суток. Удивило, что плохо понимала местный говор. Одна женщина угостила меня сырой репой и турнепсом — северными фруктами. Немножко прошлась по городу, который произвел убогое впечатление: все серое, грязь на мостовой, вместо тротуаров деревянные дорожки, серые дома из бревен. Перед арестом мама организовала мне поездку по Крымско-Кавказской линии на теплоходе. Я посмотрела Поти, Сочи, Сухуми, Батуми и Гагры. Там было ощущение постоянного праздника. Белые города, наполненные цветами и зеленью. Особенно понравились Гагры — гора, поросшая густым темным лесом, и только кое-где из зелени высовывались белые домики. Мечта! Кроме этих городов, Одессы и Тирасполя, мне не с чем было сравнивать Ярославль. Вероятно, южные города совсем другие.

Пересадка в Кирове была даже приятной. Приехала вечером и через три-четыре часа уехала в купейном вагоне. Вокзал был совершенно пустой и идеально чистый. Если делом ведает человек, то, оказывается, даже в беспросветном бардаке может быть порядок. Утверждение Сталина «Незаменимых у нас нет», которым руководствовались чиновники, просто безнравственно, оно лишает человека достоинства.

В Котласе опять пришлось сидеть сутки на полу в сыром темном вокзале. Правда, что-то хозяин этого вокзала пытался сделать: еще в вагоне дали талон в столовую и в санпропускник. Я пошла. Баня была грязная и темная, никакой свежести от мытья. Столовая тонула в густых испарениях и дыме. Ее заполняли какие-то пропитые, изможденные фигуры в затертых ватниках. Получила тарелку рыбного супа, отдававшего рыбьим жиром, съесть его не смогла. Хозяин этого вокзала явно был не на своем месте. На этом вокзале украли мою корзину. Дальше поехала совсем налегке. Сильно огорчаться, видно, сил уже не было.

В Печоре поняла, что купить билет до Сивой Маски у меня не на что. Стоил он столько же, сколько от Одессы до Печоры, а расстояние как от Одессы до Киева. Посоветовали ехать без билета. Сделать это оказалось очень просто — проводников в вагонах не было. В вагоне нас было всего трое: я и женщина с дочкой лет шести, наверное, она ехала на Воркуту к мужу, бывшему з/ку. В дороге пришел контролер. Женщина показала свой билет, а обо мне что-то ему сказала. И контролер ушел.

Итак, почти через месяц я доехала.

На станцию поезд пришел утром. Мама меня не встречала, была занята по работе, прислала за мной возчика с тележкой. Он привез меня в недостроенный дом отдыха «Горняк» комбината «Воркутуголь», где мама работала завхозом. Комбинат — это огромный лагерь, покрывший землю от Урала до Инты и состоящий из множества лагпунктов, колонн и зон.

Мама жила вместе с другими сотрудниками в одной большой комнате. Когда я появилась, не было ни ахов, ни охов. Меня встретила директор дома отдыха. Она была вдовой начальника зоны, отправленного за что-то на фронт, где он погиб. Жила с двумя сыновьями семи и четырнадцати лет. Старший вскоре уехал в школу на Воркуту, а у нее через некоторое время поселился сын ее друга, политз/ка. Директор, звали ее Зинаида Ивановна, была в дружеских отношениях с мамой, а ее друг относился к маме с большим пиететом.

Мама пришла, когда посерело. Встреча была без тоже эмоций — ни объятий, ни слез, по-моему, даже без поцелуев. Наверное, пережитое обеими за эти годы научило сдержанности. Встретились два незнакомых человека. С последнего свидания в тюрьме прошло семь лет и два месяца. Я совершенно не помнила, какая она, моя мама. Я налила в тазик воды и вымыла маме ноги — это было высшим проявлением моей любви. Мама была для меня героиней, причем трагической. Арестовала и послала ее на каторгу партия, которой она была беззаветно предана. Но ореол мамы поблек, когда я узнала, что она продолжает верить партии. Конечно, она и ее товарищи, оставшиеся в живых и на свободе к тридцатым годам, ничего не знали об ужасах коллективизации, о причинах голода в 1933 году на Украине, о подноготной политических процессов. Но все-таки, как можно было быть такими слепыми. Правда, работала хорошо продуманная система дезинформации и секретности. Секретность, о которой стало известно в 1987 — 1990 годах, годах расцвета гласности, доходила до абсурда: второй секретарь комитета КПСС не имел права знать то, что положено знать только первому. Информация отсекалась до низа пирамиды. Печать, радио, речи, искусство непрерывной ядовитой ложью травили души людей. И все же не понимаю, как после ужасов лагеря, приспособленного для массового уничтожения, зная о массовых расстрелах в лагерях в 1938 года, зная, что за редким исключением сидят невинные, повстречав в лагере раскулаченных и сидевших за «колоски», за опоздание и просто ни за что, не начать сомневаться в Советской власти, от имени которой правила ее преступная партия!

Мы с мамой часто спорили, и главной темой была Советская власть. Она никак не соглашалась, что при Советской власти жить плохо. Весомых аргументов у меня не было. Я долго была убеждена, что социализм — неизбежное будущее человечества, причем светлое. Только к восьмидесятым годам пришло понимание, что именно «наш социализм», наша система управления государством и есть причина нищей, бесправной жизни, и не только в Союзе. В любом уголке мира, где наши «вожди» внедряли свою систему управления начинался голод и нехватка всего. Теперь мы знаем, что «наш социализм» и фашизм имели много общего. Недаром в сороковых годах Муссолини мог заметить: «Большевизм в России исчез, его место занял ”славянский фашизм”».

Вскоре дом отдыха достроили. Нам с мамой дали комнату со всем необходимым. Приехали с десяток отдыхающих. Питались мы в общей столовой после отдыхающих, за что у мамы высчитывали из зарплаты.

Главной поварихой была бывшая секретарь Тухачевского. Высокая, статная, жгучая брюнетка с широкими сросшимися бровями. Она стояла на раздаче, и я обратила внимание на ее резкое поведение: тарелки официанткам она швыряла. Потом она отказалась кормить меня в столовой. Оказалось, она была недовольна тем, что мать из излишков, получаемых на ферме, подкармливала меня. Я пила сливки, ела творог и набирала силы. Но повариха потребовала все до капли. Разгорелся конфликт, и мать, поддержанная директрисой, заявила, что кухня получит только то, что написано в накладной. Я продолжала пить сливки. Удивляло, как женщина, пережившая расстрел близких, каторгу, крушение жизни, могла быть до такой степени жестокой, что не хотела делиться с больной девочкой. Считается, что страдания облагораживают. Хорошего человека — да, плохого — нет.

Среди первой группы отдыхающих был мальчик, старше меня на год. Он был сыном члена ЦК ВЛКСМ Андреева, расстрелянного в 1937 году. Его мать отсидела срок и теперь обшивала элиту Воркуты. Отсюда путевка. Мама мне рассказала, что у него порок сердца. Мальчик был очень симпатичный. Мы подружились. Появилась подружка. К отцу, охраннику ВОХРа, приехала дочь — студентка Ленинградского института, эвакуированного в Ташкент. Не выдержав голода и жары, она взяла академотпуск. Потом к нам присоединился молодой парень. Думаю, он принадлежал к «золотой молодежи», возможно, был сыночком лагерного управленца — чувствовался налет распущенности, но в нашей компании вел себя сдержанно. Мы проводили много времени вместе. Вот такая вот компашка из детей «врагов народа» и детей энкавэдешников.

Ко мне начал ходить учитель истории. До ареста он был профессором Вологодского университета. Сталин кастрировал общество, уничтожая и отправляя в лагеря не только делавших историю, но и изучающих ее. Оставшиеся должны были забыть правду. Занятия проходили просто: он задавал главу из учебника, я учила и рассказывала, а он украшал мой рассказ анекдотами о героях истории. Рассказывая об инквизиции, забыла имя Великого инквизитора. Его возмущение было так велико и искренне, что, устыдившись, запомнила это имя на всю жизнь.

Я поступила ученицей в бухгалтерию, которая обслуживала совхоз, где вместо крестьян работали з/ки. Каждое утро, идя к девяти на работу, я восхищалась пронзительно чистыми, яркими красками восхода солнца. Зрелище, неописуемое по красоте. В час дня солнце садилось.

В бухгалтерии, кроме главбуха, все работающие были з/ки. Помню бухгалтера, з/ка лет сорока пяти, ухоженного и благодушного. Он объяснил, что всех, кто не работает на общих работах, называют «придурками». Это он, его коллеги, дневальные, кладовщики и множество других. Таким «придурком»-дневальным в бараке на Воркуте, говорили, был одно время Рокоссовский.

На регистрации з/ковской робы сидел седой худой человек. Одежда была первого срока — новая и второго срока — после стирки и ремонта. Государство экономило на з/ках, как могло. Вдруг говорят: «Поляков освобождают». Седой сдал дела и уехал. У мамы были друзья: венгр и болгарка. Их освободили через полгода. Болгарка сетовала: «Перешла границу изящной, тоненькой девочкой, возвращаюсь старой, толстой бабой». Все они сами пришли в Союз за мечтой человечества о справедливом обществе. Мечту они воплощали на каторге. Сталин не мог позволить им на свободе разбираться, что происходит.

Наша с мамой жизнь, хоть и по самым заниженным меркам, потекла спокойно, Ну не было у меня одежды, так сшили из байкового одеяла лыжный костюм. В клуб мама доставала свое платье, привезенное из дома. Появился у меня кожушок, валенки, меховая шапка и варежки. Морозы были рекордные — пятьдесят четыре градуса и ниже. Но покой оказался призрачным. Как-то утром мама сказала: «Наших возвращают в зону. Если меня заберут, тебя возьмут к себе бухгалтер с женой». Опять — сиротство! А мама — ни слова жалобы, возмущения, хотя для нового ареста нет ни причины, ни повода. Полная бесправность В зону ее не забрали. Ее мужеству можно только удивляться. Когда парню, который учился со мной в школе на Воркуте, повторно засветила зона, он повесился.

Мама рассказала немного о своей лагерной жизни. На Воркуту пятьсот километров она в партии женщин шла пешком. Была зима, ночевали в снегу у костра. Вспоминала только смешные эпизоды из этой страшной дороги. В лагере мать работала телятницей, конюхом, возчиком и в конце срока "придурком" в КВЧ (культурно-воспитательной части).

Среди з/чек было много жен ответственных мужей. Им, изнеженным, приходилось очень туго. Одна, работавшая возчиком, своего мула погоняла так: «Но! Пожалуйста, но! А то мы опять первый котел получим». Первый котел — это почти пустая баланда. На первом котле не выживешь — пеллагра доконает. Как тут не вспомнить требования голодающих троцкистов — кормить независимо от выработки.

В бараках в зоне нары были в три яруса. Крысы заползали наверх и прыгали на спящих на верхних нарах. Могли загрызть. Женщины решили их потравить. Приготовили творог с мышьяком. Одна из бывших дам сильно не умела справляться с чувством голода. И хоть творог спрятали, она его нашла и съела.

Однажды мама как бы между прочим спросила, не хочу ли я вступить в комсомол. Удивилась: «Неужели здесь есть комсомол?» Диким показалось — зона и комсомол рядом. А дальше еще страшней — секретарем местной комсомольской организации был надзиратель зоны. Маме очень хотелось видеть меня комсомолкой, комсомол для нее святое и огорчать ее не хотелось, но отказалась: «В организации, где секретарем может быть надзиратель, мне делать нечего!». И я осталась вне комсомола. В школе на Воркуте комсомола не было — учились дети «бывших». В институте не захотела о родителях объяснять собранию в сто пятьдесят человек.

Получила ответ от Петра на свое письмо. Он писал: «Между нами все кончено. Ты предательница, такая-сякая, уехала, бросила». Немного попереживав, успокоилась. Совесть моя была чиста: отъезд был естественным, как дыхание, не говоря, что я просто спасала жизнь. Кроме того, если я и была поначалу влюблена в него, то, совместная жизнь, сильно охладила мои чувства.

Однажды в бухгалтерии мне вручили странную записку. В записке кто-то приглашал меня на свидание и убеждал в серьезности намерений. Отнесла записку маме. Мама в ответной записке написала: «Дочь еще маленькая. Я надеюсь, что Вы, как порядочный человек, не будете ее преследовать». Оказалось, что начальник колонны (маленькой зоны) влюбился в девчонку. Он подолгу простаивал за загородкой в бухгалтерии уже много дней. Мне потом его показали — высокий, черный, кучерявый, как цыган. Но, слава Богу, внял маминым аргументам.

У мамы был лагерный муж. Он досиживал свою десятку на соседней станции с красивым названием Сейда. Был очень интеллигентен и изящен, даже в з/ковской робе. Он был архитектором с Урала, до ареста — начальник крупного строительства, беспартийный. Сел за то, что начал строить рабочий поселок раньше производственных корпусов. Будучи расконвоирован, он часто появлялся у нас. Через год (мы уже жили на Воркуте) освободился и поехал домой повидаться с матерью. Рассказал, как мать, маленькая, ему до плеча, встала на цыпочки, обняла и прошептала: «Маленький мой». Там объявилась его бывшая жена, весь срок не подававшая признаков жизни, а теперь заявившая, что ждала все десять лет. Это решило судьбу его и мамы. Он плакал, стоял на коленях, просил прощения у мамы, но возвратился к жене. Мама сильно переживала. Мне кажется, что это была ее настоящая любовь. Отцу она не простила, что предвидя, чем кончится его преданность идее, не пожалел ее и детей. За отчима пошла, будучи в тяжелом положении одна с двумя ребятишками. А Иван Иванович — ее свободный выбор.

Новый, 1945, год в доме отдыха встретили весело. Столовая и высокая елка были украшены ватой. За праздничным ужином собрались отдыхающие и обслуживающий персонал. Отдыхающими были люди из управления «Воркутугля». Один, довольно пожилой, веселился, как ребенок, танцевал вокруг елки, высоко задирая длинные ноги. Подумала, что я так веселиться не могу. Собралась группа молодых, и мы пошли кататься на лыжах под луной. Я впервые стала на лыжи, но по реке была проложена хорошая лыжня, и все получилось хорошо.

Через некоторое время мама отправила меня на Воркуту учиться в школе. Поступила в седьмой класс вечерней школы. Поселилась в семье Грознодумова, того самого, что в 1927 году так угодил председателю Контрольной комиссии. Предательство не спасло, и свой срок он отсидел. В 1945 году он уже был заместителем начальника строительного управления и жил с семьей в своем трехкомнатном домике, даже с паровым отоплением. Его жена, Сара Барг, отбыла ссылку с двумя детьми где-то в Сибири по статье «член семьи». Она была родной сестрой Поли Барг, которую вместе с Идой Краснощекиной и Дорой Любарской замучили в 1920 году в деникинской контрразведке. (До сих пор помню фотографию в газете: на полу подвала три изуродованных трупа). Четырнадцать ребят деникинцы расстреляли. О «Процессе семнадцати» напоминает мемориальная доска на улице Преображенской, на здании, где была контрразведки. Мои родители участвовали в неудавшейся попытке организации побега.

После реабилитации в 1956 году Грознодумов получил комнату в Москве. В 1959 году по просьбе мамы он помогал мне сделать пересадку в Москве. С вокзала он послал трудовому коллективу поздравительную телеграмму в связи с годовщиной Великой Октябрьской революции. Кого и с чем поздравлял? На Воркуте бывших з/ков! Он нормальный?!

У Грознодумовых я жила недолго. На Воркуту переехала мама, поступила работать диспетчером на мебельную фабрику и получила комнату в шахтерском общежитии. Это был небольшой домик в пригороде. В комнатах шахтеров стояли двухярусные нары, накрытые каким-то черным тряпьем, на которых, по-моему, спали по очереди. Шахтерами были бывшие э/ки без права выезда и, может, не политические. Конечно, шла война, но люди, работавшие на самой тяжелой в мире работе, жили хуже, чем в зоне.

Я не работала. Днем учила, читала, сидела тихо, как мышь — стены были звукопроницаемы. Не помню за стеной мата, что для сегодняшнего дня просто невероятно. Вечером с семи — в школе, а в одиннадцать возвращалась домой в кромешной тьме, шагая по шпалам узкоколейки, ведущей к дому. Однажды надоели шпалы, и я сошла на тропинку. И в это мгновение мимо бесшумно скользнула по рельсам темная масса — оторвавшийся грузовой вагон пошел на спуск, набирая скорость. Испугалась потом.

После школьных экзаменов мы с мамой переселились в новое жилье. Нам дали комнату в бараке, который называли «лежачим небоскребом». Барак стоял недалеко от управления «Воркутуголь». В нем было тридцать восьмиметровых комнат, широкий коридор и просторная кухня, всю середину которой занимала огромная плита. В углу кухни стояла огромная, под потолок, бочка с водой, а стене висел обыкновенный сосковый умывальник и под ним ведро. Здесь мы умывались. Уборная была в полусотне метров от барака, и посещение ее зимой было испытанием. Чистоту в бараке и туалете наводил дневальный — молодой парень-зэк, живший в каморке рядом с кухней. Он топил круглосуточно плиту и по утрам печи в комнатах.

Барак был большой коммунальной квартирой, и ни одной склоки или ссоры — результат отлично налаженного быта. Не помню случая, чтобы в бочке не оказалось воды или не была протоплена печь. Снабжение было бесперебойным. Там, где жила впоследствии, с водой и теплом всегда были проблемы, а грязь общественных мест — парадных, лифтов, коридоров — не поддается описанию. Была в нашем бараке воркутинская экзотика. По коридору свободно в любое время разгуливали большие рыжие крысы. Часто крыса пробегала по ногам, никто не кричал и не шарахался — привыкли.

В административных, общественных и настоящих жилых домах были водопровод, канализация и паровое отопление, которые, уверена, работали, как часы, несмотря на вечную мерзлоту и морозы Заполярья.

Воркута была деревянным городом. а вечной мерзлоте еще только учились строить каменные здания. Каменный театр и Дом политпросвета были первыми достижениями «Воркутинской мерзлотной станции», заведующий которой поражал воображение тем, что жил и работал в Заполярье добровольно и давно. Он в любой мороз и пургу ходил без шапки, и каждая встреча с ним на улице вызывала легкий шок видом его длинных покрытых инеем и развевающихся от ветра и быстрой ходьбы волос.

У меня сохранились фотографии Воркуты. В главном кабинете управления «Воркутуголь» вершил судьбы миллионов зэков и «бывших» бог и царь «Воркутугля» Мальцев. Имени я не помню. Он был знаменит на Воркуте. Все, что происходило, связывали с его именем. Только и слышала: «Мальцев приказал, Мальцев решил». Рассказывали анекдоты о его отношениях с подчиненными. Недовольства самодурством не помню, хотя власть его была неограниченной и пользовался он ею в полную силу.

Однажды я видела силу его власти. Из библиотеки, где я работала, по ночам воровали из подшивок газеты на закрутки. Заведующая безрезультатно обивала пороги чиновников и, наконец, добралась до приемной Мальцева. Он придумал осмотреть улицы города. Собрал свиту человек в пятнадцать и повел. Дошли до библиотеки. Заведующая рассказала о беде. Мальцев, молча, повернул голову к сопровожда­ющим и тут же услышал: «Товарищ начальник, завтра переселим». Назавтра библиотеку перевезли в театр. Не знаю, почему просто не вызвал и не приказал.

Был еще случай. Затянулся ремонт театра. Надо сказать, что театр был центром жизни Воркуты. Опять была прогулка. Услышав, что ремонт будет закончен через два месяца, сказал: «Через две недели я вместе с вами смотрю премьеру». Премьера прошла точно в назначенный им срок.

В центре Воркуты, вдоль железной дороги, была большая древняя свалка. Мальцев придумал устроить вместо нее городской «парк». Каждый взрослый житель Воркуты отработал несколько часов на расчистке свалки. Я отработала за маму. Площадку засыпали песком, распланировали аллеи, газоны, привезли деревья и вкопали в кадках вдоль аллей, поставили скамейки, оборудовали детскую площадку горками и качелями построили танцплощадку и совершили торжественное открытие. Воркута получила, конечно же, не парк — деревья вскоре засохли, а место для утренних прогулок мамаш с детьми и вечерних танцулек.

Прочитав «Крутой маршрут» Е. Гинзбург, подумала, что режим Воркуты сильно отличался от магаданского. Мне кажется, Мальцев делал, что мог для его очеловечивания. Может, это мои домыслы, но... К тому, что написала, можно добавить, что мама и другие вышли из зоны досрочно (во время войны политз/ков из лагеря не освобождали) по специальным спискам, которые посылал Мальцев в Москву. Предлог для освобождения — хорошая работа. Утверждал списки Сталин. Вторично в зону их не забрали.

Я приехала в 1944 году. В 1945 году в воркутинской десятилетке училось 90 % детей «бывших». Школа была светлая, просторная, чистая и теплая. Намного лучше многих школ в Одессе в восьмидесятые годы. А. Е. Гинзбург в 1947 году с большим трудом добилась разрешения на приезд сына в Магадан.

Вне зоны на Воркуте жило около десяти тысяч человек: управленцы, энкавэдешники с ВОХРой и основная масса — «бывшие» без права выезда. Были еще вольнонаемные. Мама перезнакомила меня с половиной Воркуты. Казалось, что Одесса переселилась сюда. Познакомилась с одесситкой, которую с группой студентов университета посадили в начале 30-х за пение «Вечернего звона». Двадцатилетних на каторгу и бессрочную ссылку за песню!

«Бывшие» были очень дружны. Они готовы были всегда прийти на помощь, и поэтому, несмотря на страшную мрачную действительность и почти нищенское существование, я чувствовала себя защищенной и спокойной.

Жизнь очень украшал театр. В театр ходили часто, по много раз на одни и те же спектакли. Ничто не могло отменить поход в театр: ни болезнь, ни пурга. В театре ставили оперетты, драмы, комедии, а в 1948 году поставили «Фауста». Играли многие московские знаменитости, бывшие и настоящие з/ки. Пел Дейнека, чей голос каждое утро будил страну песней Дунаевского «Широка страна моя родная». Примадонн было две. Одна, кажется, «бывшая», была красавица, сложена, как Венера, с хорошим голосом. Вторая — ухоженная, кругленькая дамочка — была женой заместителя Мальцева. Когда она пела, всех волновал вопрос, есть ли муж в зале. Обычно он усаживался во втором ряду, и герой-любовник начинал бояться партнершу, так как была реальная опасность со сцены перебраться в шахту.

Я очень любила театр. Мне кажется, что спектакли были на хорошем уровне, а «Стакан воды» был изящней, чем Моссоветовский с Быстрицкой в роли герцогини. В 1946 году на Воркуту прибыли этапом артисты Одесского русского театра, которых посадили за то, что они играли при румынах. Жены артистов приехали сами. Все работали в театре. Это были очень талантливые актеры. Именно в их исполнении «Стакан воды» меня пленил, а в 1943 году их спектакль «Судебная ошибка» заставил плакать всю Одессу. В тогдашней газетке шутили: «Запасайтесь платками, театр отсырел». Я тоже плакала.

Во время антрактов в фойе театра танцевали. Мне кажется, это приятней жующей публики. Потом танцы проходили в большом спортивном зале. На танцы ходили все: молодые и не очень, управленцы невысокого ранга, «бывшие» и «вольняшки». Помню высокого, стройного с мощным разворотом плеч, корейца, танцевавшего с особенным шиком. Сплетничали, что в его каморке побывали самые надменные дамы Воркуты.

2 мая 1945 года мы с мамой были в театре. Вдруг торжественно на весь театр прозвучало сообщение: «Взят Берлин!». Для меня это было, как объявление конца войны. У всех в театре были счастливые заплаканные лица. Артисты доиграли с большим подъемом. Пришел настоящий, не официальный праздник. Я с ехидством подумала, что, наверное, приказ был к 1 мая, но не смогли услужить. Сталина я ненавидела лютой ненавистью. Когда наши перешли границу Союза, ворчала, что ему, гаду, не жаль никого, чтобы захватить еще, еще. Не понимала, что немцев надо добить. Очень жаль было погибавших. Однажды видела легко раненного человека сразу после боя, в его глазах стоял ужас.

Объявление о конце войны пришло на Воркуту 9 мая часа в два ночи. Улицы наполнились людьми, они стучали в окна, будили спящих, обнимались. На столбах гремели громкоговорители. Но для меня война все равно кончилась 2 мая.

После того, как наши заняли район Польши, где были расположены Треблинка и Майданек, я прочла в журнале подробное описание этих «фабрик смерти». Страшно было читать. Как люди, которых страшно называть людьми, считали работой каждодневное уничтожение живых людей! Как можно забыть, простить «фабрики смерти»!

Я верю в искренность покаяния немцев. Однако неофашисты распоясываются все сильнее. Не сомневаюсь, что это потомки тех, кто лил кровь евреев в войну. Сталин, уничтожая родителей, боялся детей и не напрасно. Поэтому их запихивали в спецдетдома, меняли им фамилии, воспитывали верноподданнически. Но они все равно ненавидели «отца народов» и все, что творилось под его «чутким, гениальным» руководством.

Мальчики на выпускном вечере воркутинской десятилетки обсуждали реальную опасность быстрого возвращения, но уже в качестве з/ков, так как привыкли говорить обо всем свободно, а в каждой студенческой группе обязательно был сексот.

Не помню, когда опять начали приходить письма от Петра. Они были пространные и занимательные, их с интересом читали все. В одном он описывал, как наши танки входили в Прагу — улицы и танки были усыпаны розами. А потом из Германии Петр прислал объемистую посылку, и я вдруг прилично оделась.

Летом работала в библиотеке. На удивление на Воркуте оказалась хорошая библиотека. Там даже было полное собрание сочинений Шекспира, издания Маркса 1910 года. Это были красивые книги большого формата в нарядных переплетах с глянцевой бумагой и прекрасными гравюрами, покрытыми папиросной бумагой.

С 1 сентября начала учиться в дневной школе. Это вроде полностью вернуло меня в нормальную жизнь. Соученики были в основном дети «бывших». Это были хорошо воспитанные, интеллигентные, начитанные и развитые ребята. И хоть я была старше всех на три года, мне с ними было несравненно лучше, чем в школе на одесской Слободке. Наконец после долгих мытарств я попала в атмосферу и приятную, и соответствующую моему мировосприятию. Жизнь наполнилась радостями — школа, театр, библиотека, танцы, кино. И самое главное — ожидание будущего, несмотря ни на что! Не мешало ни скудное пропитание, ни убогое жилье, ни постоянная зима и кошмарное лагерное окружение. Иногда появлялись лакомства — нежная, розовая, тающая во рту семга, куропатка, кусок оленины. Это все мамины друзья.

Все было хорошо, но испортились отношения с мамой. В это время ушел к жене Иван Иванович. Мама очень страдала. Часто легкая утренняя перепалка переходила у нее в истерику. Это было невыносимо. Сидела, пережидала, сжав зубы, и как-то произошел срыв у меня. Мне было очень плохо. Проболела несколько дней. Мамины истерики прекратились, но я боялась повторений. В глубине души знала, что разрешила себе истерику. Думаю, все люди, за редким исключением, могут контролировать свое поведение, и не верю, что распоясавшиеся не осознают, что творят.

С этого времени в наших отношениях с мамой не было теплоты. Кумир, каким была мама, исчез. Появилось некоторое превосходство от того, что мама, даже после лагеря продолжала восхвалять советскую власть. Была неудовлетворенность от того, что мама не приласкала, не поплакала надо мной и даже не расспросила, как выжила. Правда, я тоже не расспрашивала, что такое лагерь.

В детстве мы мало видели маму: когда уходили в школу — мама спала, когда я ложилась спать — мамы еще не было. Главным для нее всегда были партия и работа. И так осталось до конца дней. Лагерь ничего не изменил. Очень плохо, если я по наследству недодала ласки и любви своим детям.

Вдруг в марте 1946 года на Воркуту явился Петр. Его демобилизовали, и он приехал за мной. Я перестала ходить в школу. Мама ни слова не сказала против замужества, а из школы пришла учительница, уговаривала повременить. Что она могла понять в моей ненормальной жизни! Будто я хотела замуж! Я уже была его женой, осталось только это узаконить. И отказаться я не могла, ведь он меня спас? И где-то очень глубоко — не будет ссор с мамой. Мама взяла отпуск, и мы втроем поехали в Тирасполь. С Воркуты выехали в шубах и валенках, а в Тирасполе стояла жара. После регистрации в ЗАГСе мама уехала в Одессу, а я пошла доучиваться в восьмой класс. И опять началась ущербная жизнь — без настоящего и без будущего. С семьей Петра у меня сложился вооруженный нейтралитет. Семья состояла из свекрови, младшей сестры и ее мужа, демобилизованного офицера. Он был намного старше ее и какой-то невзрачный. Выпихнула мамаша нелюбимую дочь замуж. Старшая сестра тоже вышла замуж и жила в Кишиневе у родственников.

Нам отдали парадную комнату дома. Теперь в роли законной жены я уже меньше нравилась свекрови. Приданного в виде ковров и коров не было, вела себя ненормально — ходила в школу, а должна бы вертеться по дому. Моего прихода из школы дожидалась гора грязных тарелок. Я, молча, перемывала и уходила к себе. Само мытье было бы ерундой, если бы я тоже ела хотя бы из одной. Но их, по-моему, ставили специально, чтобы показать мне, кто есть кто. Но когда свекровь, указав на огромную кучу постельного белья, сказала: «У нас собралось белье, выстирай», я восстала. «Стирать ваше белье не буду».

Превратить себя в прислугу, какой положено быть невестке у них, не могла позволить, да и сил не было. Не помню, чем питалась, год был голодный — 1946-1947. Теперь, если жить в этом доме, надо было вести постоянную войну. Придумала — Петр должен начать работать, причем вне Тирасполя. Он не возражал, переговорил с матерью и поехал в Кишинев к родственнику, занимавшему важный пост в МВД Молдавии. Там согласился на должность участкового милиционера в селе в тридцати километрах от Кишинева. Никаких мыслей о профессии, о деле жизни, о будущем. А ведь мог как демобилизованный через военкомат получить более интересную работу. Но для него годилась любая, лишь бы не напрягаться.

Решили, что поедет один, устроится с жильем. Перед отъездом он сходил в школу и сообщил директрисе, что его жена, ученица восьмого класса, не может готовиться к экзаменам, так как беременна и плохо себя чувствует. Обучение в школе было раздельным. Директриса была в шоке — такое среди ее невинных девочек! Петру быстренько выдали табель с переводом в девятый класс, а я, мучаясь тошнотами, совершенно не беспокоилась, что же будет дальше. Все силы были направлены на то, чтобы покинуть этот дом. Переехать в деревню мне помогал брат. Как Лева оказался в Тирасполе, не помню. Он был тоже демобилизован и, по-моему, собирался на Воркуту. Он тащил чемоданы и тюки, а я помогала. Петр увозил от матери часть барахла, награбленного в Германии. Когда мы добрались, беременность моя безболезненно окончилась выкидышем.

Бессарабская деревня совершенно не похожа на украинскую. Улицы узкие, кривые, огражденные высокими, выше человеческого роста, плетенными заборами, сквозь которые ничего не видно. Петр поселился у богатых хозяев. В просторном дворе без деревьев, кустов и травы стоял длинный, метров пятнадцать-двадцать, одноэтажный дом на высоком фундаменте. Под домом был большущий винный погреб, скорее, даже не погреб, а маленький винный завод. В конце двора отдельно стояла летняя кухня — маленькая каморка, посередине которой стояла небольшая плита. Перед ней на высоком табурете сидела хозяйка. Она кормила завтраком целый выводок. Самый маленький сидел на руках, следующая держалась за юбку — и так лесенкой еще несколько. Поразило, чем она их кормила. Стоящим она сунула в руки по катышку мамалыги и кружке красного вина. Малыш на руках получил мамалыгу, накрошенную в мисочку и залитую вином. По двору метеором носилась старшая дочь, девушка лет семнадцати-восемнадцати. На ней было заношенное, грязное платье со следами былой красоты. На субботние танцы — жоки — она надевала новое, которое, когда истлеет на ней старое, станет рабочим.

Мы поселились в парадной комнате. Это была большая квадратная комната, плотно заставленная какой-то мебелью. Вдоль дальней стены стояли широкие деревянные скамьи со спинками, покрытые коврами. На них мы спали. Я целые дни просиживала на этой скамье. Читать было нечего. Потом мы переехали в дом победнее. Петр целыми днями где-то пропадал. Думаю, вино стало составной частью его работы. Пьяным его не помню, но свою речь стал густо пересыпать матом. На мое возмущение давал обещания не ругаться, которые тут же забывал.

В селе не было хлеба, даже кукурузного. В который раз начал давить голод. Однажды в воскресенье Петр сказал, что нас пригласили в богатый дом на обед. Принарядилась. Интересно было посмотреть на местную знать. Пришли к большому дому на деревенской площади, но почему-то зашли с заднего крыльца и попали в просторную кухню. Какая-то женщина усадила нас за столик у окна. Перед нами поставили большую фаянсовую миску, полную, сначала я подумала, мяса, а когда попробовала что-то взять, увидела, что это почти голые кости. Кажется, не было ни вилок, ни тарелок. Думаю, эти сволочи подсматривали, как мы будем грызть кости. брошенные нам, как собакам. Петр что-то ел, а я сидела и разглядывала кухню. Это был плевок в лицо новой власти, голодной и не щепетильной.

Было у меня одно развлечение. Петр привез с фронта изящный, инкрустированный перламутром крошечный дамский пистолет. Было к нему две обоймы патронов. Я подолгу играла им, заряжала, взводила, целилась, но стрелять не решалась. По-моему, это было единственное мое занятие. Варить было нечего, читать нечего — жизнь без жизни. Все чаще и чаще вспыхивали ссоры. Уехать, вернуться к маме было естественным. Надо было добыть денег на дорогу. Зарплату я никогда не видела, просить деньги у Петра, значит ставить отъезд в зависимость от его фокусов. За деньгами решила ехать в Одессу. Уходя в 1941 году из гетто, мы с тетей оставили все свое имущество. Что-то должна получить. Почему я, в 1944 году, погибая от голода, не вспомнила об этом, не понимаю.

Все получилось! За шкаф мне дали девятьсот рублей, что вполне хватало на дорогу. Вернулась в деревню и объявила Петру: «Уезжаю. Жить так не могу и не хочу!». Он был готов к этому и принял все спокойно. Сказал, что бросает работу и тоже уезжает из деревни. Мы сложили узлы и чемоданы и поехали в Тирасполь, где Петр вдруг заявил, что едет со мной на Воркуту. Я не стала отговаривать. Мелькнула пошленькая мысль, что вернуться не одной приличней. Да и, думаю, отговорить его было бы очень не просто. Конечно, брать его с собой на Воркуту было подло. Я уже почти наверняка знала, что в будущей моей жизни его не будет — долг оплачен, быть его женой не могу.

Мы ехали две недели. В Москве у Петра вытащили паспорт и деньги. У меня всю дорогу зрел фурункул подмышкой. К концу дороги от боли не было покоя, но мой мужчина не помогал, не защищал. Он капризничал, хныкал и так опротивел, что, как только мы добрались до дома, попросила брата купить ему сейчас же обратный билет. Лева не удивился, но урезонил: «Так нельзя. Пусть отдохнет». Он не знал, с кем имеет дело. Утром Петр объявил голодовку, а когда увидел, что не помогает, нарочито при всех заявил, что идет бросаться под поезд (железная дорога проходила мимо нашего барака). В общем, первые дни мы не скучали. Решили, пусть живет, там видно будет. Сейчас представить невозможно, что так можно жить. Вместо меня на топчане спал Лева, он работал на электростанции и ходил в десятый класс за аттестатом, который не получил в своем училище. Между его топчаном и маминой кроватью как раз помещался топчан на козлах, который ставили только на ночь для нас.

Мы с Петром пошли работать — я телефонисткой, он — в пекарню. Вечера заняла школа. Каждую перемену Петр проверял, чем я занимаюсь, и дорогу домой превращал в изматывающую сцену ревности. И это в двенадцатом часу ночи, после восьмичасового рабочего дня и четырех часов учебы! Через некоторое время он перестал ходить в школу, а я перешла работать в ночную смену: коллеги, бывшие уголовницы, стеснявшиеся ругаться при мне, попросили начальство убрать меня. Ночные смены сильно выматывали. Чтобы не заснуть, подслушивала разговоры. Однажды услышала, что бригадира, которого милиция искала две недели, нашли в вагоне с углем — столкнули и накрыли углем. Стало так страшно, что больше не слушала. Вскоре меня перевели в курьеры. Это мне нравилось больше. Я носила распоряжения туда, где не было телефона. Иногда посылали на кирпичный завод, который был километрах в десяти от центра. Я любила эти походы, хоть и было немного страшно, когда мела поземка.

Дома с Петром сталкивалась редко. Часто предлагала ему вернуться в Тирасполь и, наконец, однажды, возвратясь с работы, обнаружила, что его одежда исчезла, а заодно и моя, та, что он прислал из Германии. Вскоре получила от него открытку: «Ха-ха-ха!». Что он торжествовал? Его отъезд дал невыразимое чувство освобождения. Это было как глубокий вздох после удушья, как свобода после долгого безнадежного сидения в тесной, глубокой яме. Мне было около девятнадцати, а выглядела я, как двенадцатилетняя.

С платьями решилось просто. На Воркуту прислали одежду, собранную американскими евреями для советских евреев. Лучшее, естественно, отобрала элита «Воркутугля», остальное раздали по отделам и производствам. Оставшись без нарядов, я по совету мамы написала просьбу о помощи начальнику «Воркутугля» Мальцеву. Меня послали на склад, чтобы я отобрала себе пару платьев, туфли и белье. Я выбрала изумительные замшевые туфельки, которые, как туфельку Золушки, никто не смог натянуть на ноги. Я их долго разнашивала, а потом лет пятнадцать они украшали мне праздники. Американские вещи были выполнены с большим вкусом и отличного качества.

Петр объявился вновь через два года, когда я, окончив первый курс, приехала на каникулы. Мама уже жила в леспромхозе «Лемью», километрах в трехстах от Воркуты. Вдруг утром он вошел в комнату. Его голос вызвал такой ужас, что онемели руки и ноги. Он пришел налегке. Ему не предложили ни умыться, ни отдохнуть. Мы пошли за поселок объясняться. Он рассказал, что искал меня в вузах Одессы, Киева и еще где-то. Господи, какое счастье, что до Ленинграда не добрался! Он заявил, что хочет, чтобы я была его женой, что готов ждать, пока я учусь хоть десять лет, что будет вместо мамы посылать деньги, что он изменился и стал другим. А потом сказал, что если я согласна, он сейчас же вернет мне все, что увез, чемодан в камере хранения. Что можно было объяснить такому человеку?! Это я по наивности думала, что смогу переделать его.

Получив мое твердое «нет», он, не попрощавшись с мамой, ушел на станцию. А я проплакала три дня. И сейчас не могу объяснить себе, что оплакивала: первую любовь, юность или окончательно смывала с души гнет и беспросветность тех лет. Мама не поняла: «Если жалко, зачем отправила». Так я плакала, когда впервые после 1941 года проехала трамваем по Водопроводной, где перешагивала через истекающих кровью людей. Больше Петра не видела. Вспомнила о нем, когда на пятом курсе собралась рожать. На письмо с просьбой прислать телеграмму с согласием на развод, он не ответил. Тогда написала свекрови, пригрозив, получать алименты с ее сыночка. Мгновенно пришла телеграмма, но не заверенная, и развод не состоялся. Махнув рукой, родила незаконнорожденного. Бумажки, печати, росписи для меня ничего уже не значили. Муж, чтобы не платить налог 6 % за бездетность, удочерил дочь. А чтобы сын не был записан евреем, после семнадцати лет гражданского брака получила развод и еще раз стала законной женой.

Перейдя в десятый класс, сменила работу и стала секретарем учебного комбината «Воркутуголь». Комбинат — это слишком громко. У нас учились несколько групп з/ков, которые после учебы работали начальниками участков шахт. Эти з/ки жили в комендантской зоне, где столовой заведовала мама. Она не воровала (я ела то, что покупала по карточкам) и умела кормить. Курсанты знали, чья я дочь, и относились покровительственно. Как секретарь я узнала, по каким статьям сидели наши ученики. Очень многие сидели по Указу от 7 августа «За хищение социалистической собственности», названном в народе «за колоски», что в точности отражало состав преступления. Крестьяне, чтобы выжить, ножницами срезали недозревшие колосья или собирали их после жатвы, выкапывали картошку, тащили сено. Им ведь не платили, а как в песне поется «все вокруг колхозное, все вокруг мое». Вот за кражу своего получали восемь лет каторги. В брежневское время колхозники вывозили из колхозных амбаров и полей машинами, обеспечивая себе годовой достаток за три «трудоночи». Что ж, они брали то, что недодали их родителям. А масштабы — что сделаешь?! Когда твердят, что государственная собственность — это собственность народная, общая, наша — это даже не демагогия, это чистая ложь.

Директором комбината был довольно молодой человек со средним техническим образованием. Он был неопытным директором, а я ничтожным секретарем. Мы ладили. Он не возражал, что я на работе делала уроки. Другого времени не было: с восьми утра до шести вечера — работа, с семи вечера до одиннадцати ночи — школа, а в воскресенье, единственный выходной, я восполняла пробелы по математике, потому что наш математик был халтурщик высшей пробы. Это стало ясно, когда после восьмого класса дневной школы вернулась в вечернюю.

Математику в дневной школе преподавала Левантовская — учитель-ас. Перерешав по воскресеньям все, что она задала за год, потрясла на экзаменах своего халтурщика и удивилась сама — работу сдала на пятерку через час.

Левантовскую уважали все — и учителя и ученики. Со мной в восьмом классе училась ее дочь. Из уважения к матери учителя ей ставили незаслуженные пятерки и восклицали: «У такой матери дочь не может не быть отличницей!». Она тянулась изо всех сил, чтобы соответствовать, но мне жаловалась, что ей очень тяжело. В класс иногда забегал ее брат второклассник, который сходу решал наши уравнения. В десятом классе дочь Левантовской сошла с ума. Левантовская ушла из школы. Как жаль их обеих! Левантовскую сменил наш халтурщик. Он не изменил себе и не стал готовиться серьезнее к урокам. Да и как он мог это сделать, если нахватал часов выше человеческих возможностей, а на каждом уроке была новая тема. В результате — экзамен в институт по физике и математике разве что не завалила.

Литературе учил нас хороший необычный человек с фамилией Ясный. Он был молодой, не из «бывших» и не из «золотой молодежи». Рассказал, что учится заочно на испанском факультете в МГУ. Может, быть, из «испанских детей»? Когда мы сдали экзамены, он уже уехал, но прислал нам телеграмму: «Желаю ясного пути в жизни. Ясный».

В моей школе не учили иностранный язык. В дневной учили только немецкий. Просидев один урок в восьмом классе, поняла — немецкий учить не буду. Как поступать в вуз? Вдруг под Новый год мой директор говорит: «Начальникам отделов «Воркутугля» приказано выучить английский. Так как организация занятий поручена нам и они будут проходить в нашем помещении, мы, администрация и преподаватели, кто хочет, можем тоже позаниматься английским. Просто профессор придет на часок раньше». Профессор, само собой з/к, сидел ни за что и выжил ли? У него была своя чудо-методика, и вскоре мы заговорили на английском. Я рассказала ему, что хочу поступать в институт и под его руководством начала заниматься самостоятельно. Через полгода в престижном вузе Ленинграда на экзамене легко получила четверку. Теперь понимаю — требования к языку били низкие. Но как удачно совпало: время, место и чудо-учитель, а я ведь о языке даже не вспоминала.

Зимой 1947 года случилось невероятное — мама получили письмо из Америки! От дедушки, отца мамы! Это сейчас письма летают туда-сюда, а тогда заграница была не ближе, чем Луна. Теперь понимаю, появилась служба при МГБ, разыскивающая родственников, и письмо быстренько нас нашло. Это был короткий послевоенный период дружбы со Штатами. А я, заполняя на девятнадцати страницах анкету при поступлении на работу в комбинат «Воркутуголь», писала, что родственников за границей нет! Был еще в анкете прелестный вопрос: «Чем занимались родители матери и отца до революции?».

Дедушка писал, что вышел на пенсию после двадцати лет работы мастером на кожевенной фабрике, живет в собственном маленьком домике из пяти комнат. Смешно было читать о «маленьком домике» в барачной комнатушке на Воркуте. Второе и последнее письмо дедушки было потрясающим. Он писал, что хочет оставить нам, внукам, наследство, что может подарить мне и брату по автомобилю. Это в 1947 году, когда, по-моему, в Союзе машины для граждан вообще не производились! Дед высказал предположение, что мама состоятельная женщина, раз собирается дать высшее образование обоим детям. И еще писал, что хочет вернуться в Россию, чтобы умереть на родине. Мама не дала мне прочитать свой ответ деду. Наверное, постеснялась своего слишком верноподданнического письма. Она перепугалась до смерти. Куда он собирается ехать?! Какие машины, какое наследство! Что с нами и с ним сделают! Ответила: «Нам от тебя ничего не нужно. Ехать к нам и не думай!». Это можно было камуфлировать прежней обидой. Так и закончилась наша связь с потусторонним миром — заграницей. Но, Боже мой, как матери было тяжело отказаться от чудом обретенного отца, которого она очень любила! И ни единого громкого слова упрека в адрес тех, кого так боялась!

По-моему, в начале 1948 года были отменены карточки. Событие было радостное. Но одновременно, проведя девальвацию рубля один к десяти, изъяли излишки денег у населения. Под шумок эти «народные радетели» увеличили цены на все товары на 200-300 %, то есть в три-четыре раза. Это было хорошо продумано! Население, утомленное без меры нормами, ограничениями, вдохнувшее свободу выбора, совершенно не отложило в памяти это невероятное, сногсшибательное повышение цен. Чтобы не быть голословной (это я точно помню): по карточкам черный хлеб стоил 90 копеек, без карточек — 3 рубля 20 копеек, масло сливочное — 18 и 64 рубля, остальное — соответственно. Через несколько месяцев и потом каждые полгода объявляли о снижении цен на некоторые товары. Подняли цены тихо и враз, снижали много раз и очень громко. Орало радио, в газетах — огромные заголовки, благодарности Сталину, а снижение было мизерным — 15-17 %. После всех снижений уже Хрущевым цены остались выше довоенных раза в два. Сейчас беспамятные любители советской власти и Сталина твердят только о снижении цен и никогда не вспоминают о предшествующем ему сумасшедшем повышении. Массовый гипноз. В 1962 году небольшое повышение цен на мясо, масло и молоко вызвало такое возмущение рабочих в Новочеркасске, что они вышли на демонстрацию. Это было первое массовое открытое сопротивление власти. Демонстрацию расстреляли.

Приближалось окончание школы. Мы с мамой не сразу договорились, где я продолжу учебу. Мама считала, что женщине достаточно техникума, а я твердила — институт. Мама согласилась и решила меня приодеть. Мы купили нарядное платье в магазине и макинтош у латыша-з/ка. Макинтош перешивали в пошивочной мастерской зоны, куда я ходила на примерку. Во время примерки портной, молодой парень, вдруг расплакался и начал сбивчиво объяснять, что он не преступник, а в зону попал из немецкого плена. Это для меня было новостью. Трудно себе представить, но родина-мать отправляла своих детей из немецкого ада прямо в свой ад! В 1946 году бывшие пленные и, наверное, просто военные з/ки подняли в лагере под Воркутой восстание. Их передавили танками, а на Воркуте ни звука. На что они надеялись? От немцев можно было бежать домой, а от своих куда?!

Десятиклассники с Воркуты разъезжались по вузам Москвы и Ленинграда. Я выбрала Ленинград, самый культурный и красивый город Союза. Мама нашла в зоне двух з/ков-ленинградцев, которые согласились написать родным письма с просьбой принять меня. Один из них захотел познакомиться со мной, чтобы определить, понравлюсь ли я его маме. Он был худой, черный, с большими печальными глазами. Сидел по статье 58-10 со сроком десять лет, кажется, за анекдот. Марии Ивановне, матери з/ка, было семьдесят лет. Она воспитывала внука, а его жена уже была замужем за другим. Мария Ивановна начала учить детей языку и литературе еще в гимназии. За всю жизнь мне встретились лишь несколько человек, вызвавших мое безоговорочное уважение. Она — одна из них. Во всем, что она делала и говорила чувствовалась необыкновенная интеллигентность.

1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   15


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница