Поэтоград



страница1/12
Дата27.04.2016
Размер3.31 Mb.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   12



7-8
2015


Содержание

ПОЭТОГРАД

Михаил МУЛЛИН. Золотая акация



ОТРАЖЕНИЯ

Александр НЕСТРУГИН. Донские отсветы



НА ВОЛНЕ ПАМЯТИ

Письма Николая Рыжкова

ПОЭТОГРАД

Елена МАШУКОВА. Приметы родины моей



ОТРАЖЕНИЯ

Виктор САЗЫКИН. Милый Паня и другие (Окончание)



ПОЭТОГРАД

Карина СЕЙДАМЕТОВА. В неотмирной державе



КАМЕРА АБСУРДА

Галина ДУДНИКОВА. Мелкий бисер



ПОЭТОГРАД

Светлана ЛЕОНТЬЕВА. Люблю я эти небеса



ОТРАЖЕНИЯ

Василий РЕСНЯНСКИЙ. Непутёвый Лёнька



В САДАХ ЛИЦЕЯ

Евгений МЕЛЬНИКОВ. Дыханье земли



ДЕСЯТАЯ ПЛАНЕТА

Вугар АСЛАНОВ. Развозчик молока



НА ВОЛНЕ ПАМЯТИ

Татьяна ЛИСИНА. Невыдуманные истории



ПОЭТОГРАД

Е. РУСЛАНОВ. Дуновенье творящего духа…



К 95-летию со дня основания музея Н. Г. Чернышевского

Елена МАНОВА, Ирина СЕМЁНОВА, Наталья СОЛОВЬЁВА



«Вот местности главного знакомства моего…»

ВОЛЖСКИЙ АРХИВ

Виктор ТОТФАЛУШИН. «Бодрость духа, грация и пластика»



РЕЦЕНЗИИ

Сергей ФОЛИМОНОВ. Впечатления о «Впечатлениях»

Елизавета МАРТЫНОВА. Воля к жизни

Сны и сказки Кселены Литвиновой

ОТКЛИКИ

«Других писателей у меня для вас нет…»

ПОЭТОГРАД



Михаил МУЛЛИН
Михаил Семёнович Муллин родился в 1946 году в селе Старо-Костеево Бакалинского района Башкирской АССР. Окончил Башкирский сельскохозяйственный институт. Публиковался в журналах «Литературная учёба», «Волга», «Волга–ХХI век», «Степные просторы», «Кукумбер», «Простокваша» и др. Автор книг «Как перевернуть землю», «Вера», «Катамаран», «Это я устроил дождь», «Кукушка с часами». Член Союза журналистов России и Союза писателей России. Живёт в Саратове.

Золотая акация

Времена года

Ничего не отнять, не прибавить –

Всё по возрасту, всё по поре.

Упоительно пахнет грибами

Парк Победы на ближней горе.

Тополей серебристые лица

Чуть устали от летних утех,

И молчат присмиревшие птицы,

Перед дальней дорогой присев.

Пожелаю пернатым удачи

И почувствую тяжесть их крыл,

Будто сам собираюсь куда-то…

А куда я ещё не решил.

Гром не грянет, и филин не охнет.

Листопад прошуршать не готов.

Как предтечи багрянца и охры –

Огоньки редких жёлтых цветков.

Что хотят мне деревья поведать,

Понимаю спокойно теперь:

«Ранней осенью в парке Победы

Не печалься от близких потерь».


Увек

Повсюду мгла, один Увек ещё

В лучах заметен солнца уходящих.

Возможно, мы восход ещё обрящем,

Раз лоб горы к востоку обращён.

Погост молчит. За дымкой голубой

Взойдёт светить усопшим звёздный Лебедь.

Но под крестами вечен их покой,

Как вечен их покой на Божьем Небе.

И хоть годин неукротимый бег

Тебе унять не нужно, да и нечем,

Ты вечностью не обойдён, Увек,

Свершеньями былого – не увечен!
Дома живых, преданьями горды,

Высоких дум за ставнями не скроют:

Ужель с дыханьем Золотой Орды

Минул твой век и время золотое?

И ханы, управлявшие тобой,

И строгий книжник – тёмноглазый ребе,

Лежат в горе – и вечный их покой

Хранят Луна и многозвёздный Лебедь.

Ты зришь свой сон счастливый наяву,

Когда играл с Пандорой юной в ящик.

И я склоню повинную главу

Перед тобой – былым и настоящим.


Потерял отцовскую пилотку

Жизнь швыряла, словно в море лодку.

Переезды взяли много сил.

Потерял отцовскую пилотку,

А ведь я и сам её носил.

Почему про это вам поведал?

Оттого, что за парадом вслед

Шли в пилотках дети в День Победы

И гордились счастьем их надеть.
Я надел такую бы охотно,

Но в какой лежит она траве?

…Потерял отцовскую пилотку –

Впору плакать, как о голове.

И мгновенье только сердцу мнилось,

Что с ней жить бы можно не боясь,

Что она бы очень пригодилась

Мне в моих проигранных боях.

Да, словесных!

В сданных мной высотках,

Может, ты пропала не совсем,

Добрая отцовская пилотка –

Сокровенный богатырский шлем?

Цвета табака, знавала копоть

И бойцу служила как могла,

И ему под Харьковом в окопах

Голову наивно берегла.

Мне она, как помню, душу грела,

В ней я обретал геройский вид.

И звезда во лбу моём горела

И сейчас, невидная, горит.

А теперь вот и дала прозренье:

Кто же я теперь в краю родном…

И пишу о том стихотворенье –

Плач и покаянье заодно, –

И читаю, будто с фронта сводку:

В долгом у беспамятства плену

Потерял отцовскую пилотку,

Потерял отцовскую страну…
***

Сыплет золотом с каждой ветки

На Пристанное и Увек.

Лучезарное бабье лето

Растянулось на бабий век.

Каждый возраст приносит знанье.

Понимаешь в такие дни,

Что в России и увяданье

Расцветанью всегда сродни.

Над лазурною гладью водной

Тройкой радуг висят мосты.

Время года – лишь смена моды,

С возрастанием красоты!

Полыхают под яркой синью

Парк Победы да ивы шёлк.

С Белой Индией по России

Тихий Клюев с утра прошёл.
Золотая акация

Простите, братцы: только вкратце я

Упомяну кусочек края,

Где весь июнь цветёт акация

Не жёлтая, а золотая.

Её на зло нельзя науськивать –

Бессмысленно занятье это,

Её цветки – из сердца русского –

Из благородства да из света.

Не раз года случались грозные –

И кто-то сад переиначивал:

Тупой разбойный нож бульдозера

Её с корнями выворачивал.

Головотяп – серпом и молотом,

И бизнесмен неуважаемый…

Но снова проступало золото

И на земле уничтожаемой!

По саду, саженная лентами,

Она цветёт не позы ради,

Её аллеи позументные –

Как офицеры на параде.

«Куда хватил! Попроще, вроде бы...

Уж ей ли гимн или прокимен?»

Но рядовой кустарник родины

Не предаёт и не покинет.

Простите, братцы: только вкратце я

Упомянул кусочек рая –

А там всегда цветёт акация

Не жёлтая, а золотая…

Накануне равноденствия

Скоро – Спиридон. Сейчас суббота,

И, по мненью всяческих наук,

День короче ночи лишь на йоту,

Лишь на «йот» – короткий самый звук.

Надо жить и проще, и умнее.

Милая, стряхни усталость с глаз!

Даже слова молвить не успеешь –

И прибудет солнышка у нас.

Ты да я – ведь это, право, – сила!

И за нами, вроде, добрый след.

Много зим ты ласково светила,

Согревал тебя я много лет.

И сейчас… поленьев брошу в печку…

А когда восстанем ото сна,

То увидим утром, как навстречу

Нам спешит прекрасная весна.


Письмо по телефону

«Я в театре».

(Из sms-ки, полученной в антракте)
Оно мне принесло немало сил,

Хотя его я заслужил навряд ли,

И всё-таки счастливо получил

Письмо по телефону: «Я в театре».

О, прима миа! Воплощеньем воль

Каких богов всесильного союза

Вам выпала нечаянная роль,

Пусть взбалмошной и ветреной, но Музы

Моей? Хоть непочтительной ко мне,

Но эффективной и (о, да!) эффектной.

И, вестью успокоенный вполне,

Волнение скрываю незаметно…

В театре Вы – и, значит, вместе мы.

Уж это не признать нельзя, не так ли?

Как утверждали лучшие умы:

Весь мир – театр. И мы пока в Театре.

Не сон ли в руку, то есть наяву,

Что радовал ночами неотвязно?

И ясно стало: я ещё живу.

И Вам отчасти этим я обязан…




***

То кукушка, то ромашка –

Достоверен их прогноз.

А и выпадет промашка –

Перетерпим – не вопрос!

Птица-ряба в тихой чаще

Знает так же, как цветок:

Люди врут гораздо чаще,

Будь учёный иль знаток.

Предрекали мне печали

Доктора, да всё не так!

А кукушки обещали

Щедро многие лета.

Оказалось, правы пташки.

Из любви, а не за страх

Попадались мне ромашки –

Нечет в жарких лепестках.

Лес, поляна – их отчизна,

Важным смыслом полны дни.

Ну, а что не вышло в жизни,

Виноваты не они.
Два лебедя

На пруд, где брода нет, мне боязно глядеть,

Но всё-таки застыли там удачно

Два лебедя на призрачной воде –

На «призрачной», а вовсе не «прозрачной».

Один белеет – с молоком налитым

Сосуд хрустальный так же бел на вид.

Другой чернее сажи, эбонита…

Но он прекрасен, как и визави.

Два совершенства, вписанные в круге

Пруда без брода. Образ их высок –

Как будто отражаются друг в друге,

Как антимир и мир, как чаши две весов.

Тревожусь я, на птиц застывших глядя,

И радуюсь за них и за людей,

Что нет морщинки-трещинки на глади –

Лишь отраженья… тех же лебедей…

А снег идёт…

Придёт, пожалуй, Новый год –

Иное было б странно.

Зато уж точно снег идёт –

Как гость давно желанный.

И месяц свет медовый льёт

По тополиным веткам,

А снег идёт, а снег идёт –

Кто не писал об этом?!

На встречу выйду с ним – и вот

Готов, как он, кружиться.

А снег идёт, а снег идёт –

И заодно ложится.

Его волшебная игра –

Серьёзнейшее дело,

И тот, кто злюкой был вчера,

Пушистым стал и белым.

А он идёт как бы во сне –

И высветляет лица,

Поскольку снегу, как и мне,

Не страшно повториться.

Одновременно свет и тень,

Он падает сегодня,

И что ему, что через день

Он станет прошлогодним?!

И все мы верим в свой успех

Какой-то высшей властью.

А ведь всего-то… выпал снег –

Как маленькое счастье!


ОТРАЖЕНИЯ



Александр НЕСТРУГИН
Александр Гаврилович Нестругин родился в 1954 году в селе Скрипниково Калачеевского района Воронежской области. Автор шести сборников стихов, вышедших в Москве и Воронеже. Стихи и эссе печатались в журналах «Дон», «Подъём», «Простор», «Русское эхо», «Гостиный двор», «Сура», «Огни Кузбасса», «Вертикаль–21 век», «Роман-журнал 21 век», «Новая книга России», «Молодая гвардия», «Москва», «Наш современник», «На любителя. Русский литературный журнал в Атланте» и других; в газетах: «Российский писатель», «Литературная Россия», «День литературы», «Литературная газета». Лауреат премии Воронежского комсомола имени Василия Кубанёва (1988), всероссийской литературной премии «Имперская культура» имени Эдуарда Володина (2008). Член редколлегии журнала «Подъём». Член Союза писателей России.

Донские отсветы

Гуси-лебеди

Парадокс: воспитывают нас сказки, а жить-то приходится в жизни, которая так мало похожа на сказку. Но это так, к слову, уж очень сказочное оно, заметное то, что в заголовке.

Рыбачил этой осенью на Дону, под Монастырщиной. На высоком правом берегу испуганные домишки повдоль обрыва, дальше элеватор, широкими каменными лапами ухвативший крепко этот самый обрыв. Напротив элеватора, у выхода из ямы, мелководье песчаное, переходящее в заросшую кувшинками заводь. На мелководье том гуси домашние гоношатся, плавают кругами, кугыкают возмущённо. А в заводи, метрах в двадцати от гусиного шаюгана, гляжу: лебеди!

Семья: двое взрослых, белого пера, и шестеро аж детишек-трубочистов. Детишки те большие уже, статью папе с мамой почти не уступают, но всё равно (не только по перу) видно: дети. Бултыхаются себе среди кувшинок безмятежно, корм выискивают. С ними мать, тоже голову окунает, но лишь изредка, всё больше по сторонам поглядывает. А отец в сторонке вдоль мелководья белым сторожевым катером курсирует, волну перед собой резко гонит. На гогот гусиный вроде ноль внимания, но это лишь с виду. А гуси тем часом, кричать не переставая, в треугольник серый сбились да и полулётом, с разгона – вперёд, на заводь, свои владения отбивать.

Впереди гусак, дородный, зобастый, тяжелокрылый, кажется, любого сомнёт-размечет. Да не тут-то было: рванулся, будто привстав над водой, встречь гусиному заполошному лёту лебедь-отец, ударил гусака грудью, сшиб, крыльями, кажется, прямо в воду вбил. Гуси, бросив вожака своего, колотя по воде култышчатыми крыльями, врассыпную. Да и сам вожак, с трудом вывернувшись из кружащегося, сметающего всё на своём пути белого смерча, так рванул от заводи – чуть из перьев не выскочил.

Сбились гуси опять на мелководье, кричат, возмущаются. Больше других их главный воитель глотку рвёт, дескать, вот я ему! А лебедь, крылья высоко взбив, скользит легко над водой к своему семейству. «Ки-ик, – говорит издали, – видели?» «Ки-ик, ки-ик», – негромко отвечает ему лебёдушка. Лебедь разворачивается и молча плывёт к своему пограничью. Да и о чём, собственно, много говорить?
2007 год

Кивок


Прошёл Новый год. Волею депутатов народолюбцев – каникулы. Не знаю, как часто тем депутатам икается, но должно бы частенько. Они-то на горно-лыжные курорты, а остальным куда?

Январь. Бесснежье. Морозы давят. На утреннюю зорьку даже из тепла, из домашнего уюта глядеть страшно: такая она сквозь за­оконную стынь кроваво красная, прямо дымящаяся! Но, правильно говорят, охота пуще неволи, да и дома сколько высидишь? От тостов застолий и так голова кругом, а впереди ещё Рождество.

Охотиться я давно уже бросил, а вот без рыбалки никуда. Как в нежном возрасте втюрился, на свою беду, так по сию пору и страдаю: помяни её только – а внутри уже всё дрожит меленько от нетерпения. Страсть, ничего не попишешь! Да ничего писать и не надо. Ехать надо. И чем скорее, тем лучше…

Вот здесь, на выходе из ямы, до новогодья хорошо брала «королевская» густера – крупная, увесистая. Пробурил лунку, настроил снасть, сижу, от кивка глаз не отрываю. Место уловистое, должно клюнуть.

Но не клюёт.

Кивок с алым пенопластовым шариком на кончике не шевелится. Где-то за обрывами, за чернолесьем карабкается на небесную ледяную горку солнышко. Через часок скатится оно между прибрежными осокорями на лёд, оттеснит стужу под обрывы. А пока стуже самая забава. Лунка поминутно схватывается льдом, нужно очищать, но и на металлическом черпачке уже намёрзла уродливая белёсая гугля.

Пытаюсь схитрить, заговариваю с кивком:

– Что, брат, студёно? Вижу. А ты потянись, стань на цыпочки, потом поприседай!

И ухом не ведёт.

Захожу с другой стороны:

– Ладно, с рыбалкой не везёт, но ведь жить-то мы стали лучше, верно?

Результат тот же.

Я не унимаюсь:

– А президента нашего ты уважаешь?

И тут на «лице» этого красноголового уродца ни один мускул не дрогнул. То ли дурак, то ли отважный такой. Его бы в президентские советники. Или в депутаты выдвинуть. Те всё кивают и кивают, не дослушав даже; вот бы их местами с кивком моим поменять! Пусть бы хоть впустую кивали, как привыкли, я бы хоть погрелся.
2008 год

Русская рулетка

В аккурат перед Днём защитника Отечества это было, в субботу. Ещё не праздник, но ведь у нас праздники начинают отмечать дня за три, не меньше. Причём не только на работе или в семейном кругу, но и на природе. На природе непременно: ни тебе ментов, ни жены – воля…

Поехал я на рыбалку. Далёконько забрался, под Белую Горку. Там-то, думаю, хмельного люда, матерком сыплющего да швыряющего на лёд пустые бутылки, не будет. И точно: никого. Зато ветер по донскому руслу свищет соловьём-разбойником, прибрежный тальник гнёт. И – даром что февраль – дождь срывается. Оттепель. На льду лужи, «лица» у них хмурые, морщинистые, как у меня. Иду вдоль своего, левого берега к нижней пересыпке, с пешнёй, ощупкой. Лёд на Дону ещё толстый, но сверху рыхлый, теплом траченный.

Добрался до места, забурился, сижу. Внизу, километрах в двух, у противоположного берега, рыбачок чернеет, а больше нигде ни души. Клёва никакого, но мысли отрешённые, лёгкие. Клубятся, несут куда-то сердечко усталое, баюкают, как ребёнка малого. Ветер шумит, дёргает полы зелёного плаща-непромокайки. И вдруг почти у самого уха – голос, и называет по имени. Поднимаю голову: Борис, земляк, ляд бы его взял, напугал прямо! Спрашиваю:

– Ты откуда взялся?

– Сверху, с ямы. Там, понимаешь, клёва совсем нету.

– А намылился куда?

– Да на ту сторону, под кручу, может, голавль клюнет!

Смотрю, а у него даже пешни нет, только ящик да ледобур.

– Брось, – говорю, – дурака валять, провалишься – там течение, промоины.

А он смеётся:

– А я по трещине!

И заскользил-засеменил, с трудом держа равновесие. Я о рыбалке забыл, слежу за ним. Вот он уже почти под тем берегом. Остановился, ящик поставил, крутанул ледобуром раз-другой. Отшагнул осторожно от лунки, ящик подхватил и – скользком-бежком назад, к нашему берегу. Не дойдя до меня шагов двадцать, кричит:

– Лёд там и правда тонкий – родники! Вниз пойду…

И пошёл-покатился, лужи разбрызгивая. Пока я пару новых лунок пробурил да снасти перенёс, он уже с полкилометра отмахал. Голову поднимаю, а он всё правее, правее забирает – и попёр опять через Дон, как глиссер. По трещине, видать, как по ниточке. Только и вымолвилось: «Вот дурень!»

Поймал я в тот день всего ничего, жене да коту напоказ: плотвичку да окуня. Уехал рано. По дороге всё размышлял об этой нашей русской черте – то ли удали, то ли дури просто. Смелость города берёт – верно, только это смелость разве?

По дороге решил заехать попутно на озеро Немереж: оттепель, вдруг подлещик пошёл? Озеро это было когда-то моим любимым, когда там народу поменьше бывало, да и народ тот вёл себя иначе. Ну, подъехал, смотрю, а там уже почти никого, человек пять-шесть всего осталось, вдали на яме мормышат. Да, видно, впустую: руками никто не машет, леску поспешно выбирая после подсечки. На льду бутылки, окурки, пакеты, бумага намокшая – смотреть противно, не то что ловить. Как же, популярное место отдыха! Нельзя разве убрать за собой? А ещё проще не свинячить, тогда и убирать ничего не надо будет.

Постоял, погоревал молча, да и пошёл к машине. И озёрные рыбаки стали тем временем снасти мотать, к берегу помалу двинулись. В дальнем конце озера, в ольхах, мотоцикл завёлся и резко, без прогрева, на газах пошёл в гору, по крутой лесной дороге. Не одолев подъёма, заглох. Тихо, как в немом кино, скатился к прибрежной полоске ольховника. Снова заработал мотор на пределе, рванулся тот мотоцикл, но уже не в гору, а на лёд, и пошёл полукругом, лихо забирая влево, к яме – для чего, зачем? Мотоцикл старенький – «ИЖ» с коляской, на нём двое местных, из ближнего села, по виду и крику вряд ли трезвые. Подумалось ещё: «Ну что ж это за день такой?!»

Тут мотоцикл, будто налетев на что-то, привстал на ведущее колесо и, кроша тонкий подтаявший лёд, начал оседать вместе с седоками в воду. Мотор заглох. Двое барахтались в полынье рядом с мотоциклом, казалось, они пытаются вытолкнуть тонущее железо на лёд. Длилось всё это каких-то несколько мгновений: находившийся метрах в тридцати от лихих мотогонщиков рыболов успел только встать и сделать несколько шагов по направлению к ним. Мотоцикл, глухо булькнув, ушёл на многометровую глубину, а две фигуры уже темнели на мокром льду по обе стороны полыньи. Повезло…

А ведь на той яме вода замерзает только в самые сильные морозы, уже ближе к середине зимы. Родники там сильные. Все об этом знают, местные – в первую голову. Значит, это и есть русская удаль: револьвер, один патрон, крутануть барабан вслепую и – дуло к виску?

Или с разгону на тонкий лёд?

Нет, не удаль это и не дурь даже, а подлость, предательство. Так мне кажется. Уже потому хотя бы, что нас, русских, с каждым годом чуть ли не на миллион меньше становится.

Русская судьба. Только подумаю об этом – и перед глазами опять та картина. Две тёмные фигуры на мокром льду по обе стороны полыньи.


2008 год

Чёрные иголочки

Первый день весны, и, наверное, последний – зимней рыбалки. Перед этим несколько дней было уже по-весеннему тепло. Снег стаял, вода скатилась в низины. Посредине озера лёд приподнялся, вроде бы на цыпочки встал. А края его вдоль берега надломились, запали, талой водою их залило. У берега глубоко, на коренной лёд и в сапогах не забредёшь.

Ночью вызвездило, морозец ударил. Поверх прибрежной этой талой воды ледок схватился. Тонкий, как оконное стекло. И такой же прозрачный. Пробую ногой: испуганные трещины от подошвы во все стороны разбегаются. Молодое стекло это сразу не ломается, гнётся, но стоит стать – ухнешь в воду по колено. Пришлось таскать валежник, гать мостить. Намостил, зашёл. Иду осторожно, пешня впереди лёд выстукивает: весна всё же. Листья кувшинок, жёлтые с прозеленью, на белый свет вытаяли. Лёд в этом месте в глубоких оспинах: так эти листья солнце на себя тянут. Иду к противоположному берегу, там глубже и травы нет. Зато есть коряги. Бобры там живут, на крутом бережку. Они-то и валят вётлы. Какую на берег, а больше – в воду. Им так удобнее. И безопаснее. Во время кормёжки никакой враг не подберётся.

Пробую блеснить в коряжнике, и в первой же лунке зацеп. Ветка пружинит, кажется, вот-вот подтяну её к лунке. Однако у лески запас прочности меньшим оказался. Надо новую блесну привязывать. Достал из ящика коробку, склонился над ней, выбираю-примериваюсь, какая поуловистей будет. Распрямляясь, замечаю под молодым ледком какой-то промельк, быстрое движение. Интересно, что же там такое? Подхожу потихоньку – и глазам своим не верю: мальки. Чёрные, величиной с иголку, идут дружной стайкой вдоль границы старого и молодого льда, проскальзывают там, где, кажется, даже иголку не продеть. Интересно, как они сюда попали? Делаю ещё пару шагов, уже не таясь. Мальки-иголочки все разом скользнули на глубокое, под берег. Там почти вертикально изо льда ветка торчит, толстая и чёрная. А вокруг неё солнышко лёд прососало, на палец, не больше. В этот подлёдный переход иголочки мои и юркнули. Шустро так, будто растворились. Вот бестии! Видно, надоело им там, в зимней темноте, сидеть, обрыдло. На волю, на свет захотелось. Свежей водицы дохнуть.

А мы, люди, разве не такие? Из-подо льда на свет так порой хочется проскользнуть, хватить волюшки задыхающимися жабрами. Вот только щёлку в том зимнем льду ищем поодиночке, может, потому и находим так редко? Если вообще находим.


2008 год

Если вглядеться…

Вторая половина апреля. Тепло. Половодье отступило, обозначив до боли знакомые донские озёра-старицы. Озёра начинают сниться, звать к себе. И я не выдерживаю, еду.

На озере Зёмкино, совершенно безлюдном, шумно, как в торговых рядах. На пригреве, в полузатопленных лозах ещё плещутся последние щучьи свадьбы. Цветущий ольховник полон птичьими голосами: высвисты, щебет, переливы, щелчки.

Но громче всех ведут себя лысухи. Они похожи на уток, но каких-то самодельных, что ли, грубо вырезанных: обрубковатые, неловкие, чёрные, только на лбу белое пятно. И ведут себя не по-утиному. Если спугнёшь, срываются с шумом, летят низко, по виду неумело, задевая воду крыльями. Крикливы, как базарные торговки. Брачная пора – всё им нипочём. Снуют то и дело от одного берега к другому, кого-то выкликают, доказывают что-то. Озеро пересекают уверенно, напористо, гоня перед собой углом упругую волну. Похоже, главными здесь себя считают. Мне это не нравится. Я лысух укоряю, покрикиваю даже, а толку?

Плыву вдоль берега, вернее, вдоль того, что берегом выглядит. Полуметровый пласт сросшихся корней куги да рогоза приподняло, оторвало от мягкого илистого дна полой водой. Ветерок, волна поперёк озера, и берег этот слегка покачивается. И лодка покачивается. Первое время как-то не по себе. Кажется, что голова закружилась. Кое-где от сплошной этой плавающей береговой полосы оторвало куски, и они, сев на мель, стали островками. На одном таком островке среди белёсо-ломкой прошлогодней куги что-то чернеет. Похоже на шапку-ушанку, но не брошенную абы как за ненадобностью, а аккуратно положенную на сухое. Когда до островка остаётся метров десять, шапка эта вдруг плюхается в воду и, колотя по воде чёрными ушами, исчезает в береговых зарослях. Лысуха! Надо же, нашла место, где спрятаться! И подпустила так близко. Может, больная?

Подплываю к островку и вижу: гнездо, из сухой осоки сложенное. А в нём кладка: десять яиц матовых, с редкими чёрными крапинками. Ну надо же! Вот тебе и базарная крикуха, птица-шалопута! И как не боится на открытом, считай, месте гнездиться? А может, островок этот оторвало от материка уже с гнездом? Да, скорее всего так оно и было. Но ведь лысуха-то гнездо не бросила…

Отплыл я поскорее от островка, чтобы кладку не застудить. Дальше плыву, не оборачиваюсь, будто ничего и не заметил. Далёконько уже отплыл, потом только обернулся: чёрная шапка-ушанка уже на своём месте лежит. И подумалось: а ведь сколько можно, оказывается, нового увидеть в привычном уже, давно знакомом! Если вглядеться.


2008 год

Хлопотливые мои друзья

Начало сентября, но ещё не осень.

Днём пригревает так, что можно на прибрежном донском песочке в одних плавках валяться. Ночи прохладные, росные. А утрами, перед восходом солнца, так до дрожи пробирает в машине под тёплым одеялом. И туманы над водой непроглядно-сизые, тяжёлые, приминающие звуки долу, как оставленное без пригляда коровье стадо – росную пойменную траву.

Время лещиного клёва, но вода ещё не остыла, и рыба, за исключением расплодившегося донского карася-«душмана», снастей-приманок сторонится. На донки, правда, поклёвывает на кузнечика чехонь, но вяло. Да и мелковата рыбка, редко когда возьмётся настоящая, мерная, чуть ли не полуметровая, сильная рыбина, похожая на тяжёлый серебряный палаш иных времён. Донки с колокольчиками. Я сижу на берегу под вербами на раскладном стульчике да по сторонам поглядываю. Вот почти рядом слышатся знакомый посвист, потом лёгкое «докторское» постукивание по сухой вербовой коре. Это прилетели поползни, мои старые друзья. Их двое – семейная парочка. Скачут по вербовым стволам вверх-вниз, посвистывают, постукивают, корм ищут. Эти серенькие юркие птички-невелички – настоящие трудяги, ни минутки не посидят. Нравятся они мне, люблю за ними наблюдать. Нынче они, наскоро «выслушав» старые прибрежные вербы, дружно переместились к моему становищу. Там, на пеньке, лежит не доеденный мной арбуз. Над ним вьются докучливые осенние осы. Занятная картина: одна птичка – дозорный – остаётся на стволе ближней вербы, а другая спархивает к пеньку, делает головкой два-три быстрых кивка и летит к старой дуплистой вербе, растущей метрах в двадцати. На несколько мгновений пропадает из виду (за ветвями не видно) и тут же возвращается. И снова всё повторяется, с той только разницей, что теперь уже дозорным становится только что прилетевший поползень. Долго я приглядывался, всё никак понять не мог, что же это мои друзья около пенька добывают. Любимых ими короедов там нет. Может, ос ловят? Не похоже. Да и не их это промысел, а золотистых щурок.

Тут некстати зазвонила донка. Я вскочил, испугав поползней, и они улетели. Проверил донку, вернулся, а поползней нет. Обиделись, видно, на меня, да и верно: разве воспитанные люди так себя ведут? Вскочил, побежал как буря. Жалко мне стало, что загадка, которую загадали мне поползни, останется неразгаданной. Но делать нечего, время моей донской побывки вышло. Собрался, загрузил пожитки в машину. Решил перед дорогой умыться. А полотенце всё ещё на леске колышется, сушится. Леска натянута между двумя вербовыми стволами в стороне от машины, метрах в трёх от пенька с арбузом. Подошёл, сдёрнул полотенце, а из-за пенька – порх – поползень! И не улетел сразу, как обычно, зацепился острыми своими коготками за морщинистый ствол стоящей рядом вербы и смотрит на меня. А в клюве... Что бы вы думали? Арбузное семечко. Чёрное, блестящее. Корки-то я убрал, а семечки на земле возле пенька остались. Разгадка, как всегда, проста оказалась.

«Спасибо, дружок», – тихо говорю доброму поползню, а того уже и след простыл.

По дороге домой я всё вспоминал эту историю. И улыбался: не иначе, решили мои хлопотливые друзья на следующий год меня своими арбузами угостить. А что, вон сколько семечек насобирали!


2008 год

Это мы, любимые…

В конце августа приехали гости.

С двоюродным братом Анатолием и его женой Людмилой не виделись мы уже лет десять: возраст, болезни, дела какие-то, объявляющие себя всякий раз неотложными.

Живут они в небольшом курортном городке в предгорьях Кавказа. Дорога неблизкая, не враз соберёшься. А тут зятья, Юра и Костя, решили сделать им подарок и подарили поездку в наши срединно-русские места. На машине, меняясь за рулём, быстро домчали.

Ну, как водится, за столом посидели, повспоминали, фотографии на компьютере полистали. А дальше что – не всё же чай из рюмок пить? Мужской компанией поехали на рыбалку. Повёз я гостей дорогих в дорогие для меня места: на Дон, под Белую Горку. Ехали неспешно левобережьем: в Дедовочке набрали воды из родника, потом, миновав Глубокое, на скошенном пойменном лугу с шутками-прибаутками ловили кузнечиков. К месту рыбалки – песчаной косе между двумя донскими пересыпками – добрались не рано, часам к десяти. Дорога вывела к самому берегу, и открывшееся взору спутников моих впечатлило: белый намывной песочек в двух шагах, спокойное, затаённо-сильное течение облитой горячим солнцем былинной реки, а дальше – резко вычерченные, подступившие к самой воде меловые кручи правобережья. Постояли на берегу, дивясь этому чудо-полотну нерукотворному, вечному…

Впрочем, вечному ли?

На меловом крутогорье, меж редкотравья и мхов, – бьющие по глазам «наскальные надписи». Тут тебе и сердце с какими-то витиеватыми буквами посредине, и имена, и знаки, видно, магические. Нет, что-то было там и прежде, умельцев такого рода, долгими часами выводящих метровыми буквами на кручах: «Киса и Ося были здесь», у нас хватает. Но этим летом просто какой-то пещерных времён Мамай тут прошёл. И так всё это резало глаз, в таком раздоре было с неброской, некрикливой красой Божьего мира, что я отвернулся виновато и побрёл к машине.

А тут ещё Костя, разгружая снасти, в ивняке возле машины целый склад мусора обнаружил: и «культурного» – в мешках и пакетах, и «дикого» – насыпом. А потом неподалёку, в зарослях чистотела, целую свалку бутылок, консервных и пивных банок и прочего непотребства… И так мне стало обидно, неловко за одних людей перед другими людьми, хоть плачь. Представил, как те, первые (думаю, молодые, сильные) дурачились тут, купались, костёр жгли. Потом, отмахивая течение ухватистыми саженками, на тот берег плыли. Нет, саженками – это вряд ли про них; скорее всего, плыли на лодке надув­ной, ведь им ещё какой-никакой инструментишко с собой захватить надо было. Потом по-первобытному, на четвереньках карабкались на крутизну и часами вырезали-выдалбливали по-живому. А как же, надо же увековечить факт своего исторического пребывания в этих дивных местах! Отличиться. Смелость выказать. Девушке Юле (имя-то хорошее) понравиться. Что ж, своего добились – такую красоту испохабили. Ещё, небось, и сфотографировались «на фоне» в позах победителей: поглядите, дескать, это мы, любимые! И наверняка «горячо» отметили своё творение, поистине церетелевского размаха, перебивая друг друга, шумно делясь впечатлениями. А остатки пиршества – банки-склянки – с глаз долой, в прибрежные заросли. Эх, люди, люди, да неужто пусто у вас в груди, как в пустоглазых избах усыхающих, навсегда уходящих от нас донских сёл? Разве можно так жить – пришельцами, бессердечными чужаками на своей земле?..

Рыбалка наша не задалась. Чехонь на донки не брала, насбивали поплавочными удочками за пересыпкой мелочишки: подлещик, голавлик, несколько плотвичек и окуньков – так, на жидкую ушицу едва набралось. Но Костя и Юра, покорённые всё ещё не склонившейся перед человеческим варварством красотой этих мест, загадали и на следующий год сюда приехать, уже не на один день. Костя так и сказал: «Хорошо бы пожить тут подольше, ну хотя бы пару-тройку дней. Только сначала прибраться хорошенько…»


2011 год

Донские сазаны



1

С чего начинается роман «Тихий Дон»?

Первую фразу: «Мелеховский двор на самом краю хутора» припомнят, думаю, многие. Скажут и о пленной турчанке, которую взял себе в жёны казак Мелехов Прокофий. То бишь вспомнят предысторию. А современность в эпохальном этом повествовании с чего начинается, с какого события?

И не всякий припомнит, что начинается она с рыбалки!

Да-да, именно с неё, а вовсе не с описания, скажем, сенокоса или жатвы, не с батальных сцен, не с любовных. Вспомните: «Редкие в пепельном рассветном небе задыбились звёзды. Из-под туч тянул ветер. Над Доном на дыбах ходил туман и, пластаясь по откосу меловой горы, сползал в яры серой безголовой гадюкой».

Утерпишь тут разве, усидишь дома?

И вот уже я, читатель, там, возле той самой меловой горы. И так ясно вижу, как ранним утром, захватив приваду – распаренное пахучее жито, Пантелей Прокофьевич и Григорий правятся на баркасе к левому берегу Дона, к Чёрному яру. Причаливают возле затонувшего вяза, налаживают снасти. И вдруг: «Возле баркаса, хлопнув, схлынула вода, и двухаршинный, словно слитый из красной меди, сазан со стоном прыгнул вверх, сдвоив по воде изогнутым лопушистым хвостом. Зернистые брызги засеяли баркас…»

Первая поклёвка, обручем согнувшая тугое красноталовое удилище, неудачная, с обрывом лесы…

И удача рыбацкая такая зримая: «Большой изжелта-красный сазан поднялся на поверхность, вспенил воду и, угнув тупую лобастую голову, опять шарахнулся вглубь».

Давно уже закончена та рыбалка, баркас причалил к пристани, и рыболовов самих не разглядеть, а мне всё видится-слышится давешнее, сладким холодком задевшее душу: «Около затонувшего вяза, в рукастых оголённых ветвях, одновременно выпрыгнули два сазана; третий, поменьше, ввинчиваясь в воздух, настойчиво раз за разом бился у яра».


2

Жизненная стёжка, которая вела меня к ним, была длинной и извилистой.

Родился я в междуречье Дона и Хопра, но что в один, что в другой конец до текучей воды добрая сотня километров. Село степное, на сухопутье стоит: ни речки, ни озера, ни даже пруда завалящего.

Однако в половодье с низов из речки Толучеевки, а то и из самого Дона в русло давным-давно пересохшей речушки Криуши заходила рыба: шла «на воду» ополоумевшая нерестовая щука, а вслед за нею и множество всякой мелочи: плотва, краснопёрка, окуньки, вьюны. После спада воды немало мелкой рыбёшки оставалось в ямках и вымоинах. А небольшой, ещё не съеденный огородами участок русла ниже глинистого уступа Бурчака превращался в озерко, в котором вода всегда держалась едва ли не до середины июня.

Мы, местные ребятишки, не могли дождаться, пока озерко это обмелеет и начнётся «рыбалка». В кавычки это слово беру потому, что занятие это никаких рыболовных снастей не требовало: во взбаламученной десятком пар ног воде рыбёшка поднималась к поверхности, и мы ловили её руками или небольшими «подхватками» из марли.

Правда, однажды, ещё дошколёнком, я смастерил бредень из старой гардины, которую мама хранила в сарае для каких-то хозяйственных нужд. Конечно, вечером за самоуправство пришлось держать ответ, но и сейчас памятно, сколько счастья подарил мне и моим приятелям тот тёплый солнечный день, та необычайно удачливая рыбалка…

Когда чуток подрос, рыболовная страсть не сошла на нет, как и у многих моих сверстников, а стала ещё сильней. Хотелось рыбачить по-настоящему, да только как это сделать, если ближайший пруд в двенадцати километрах, в соседней области? Даже если отпустят, как туда добираться? Был у нас велосипед старый, весь обшарпанный, ещё, наверное, довоенных времён. Обычным способом, «на раму», я на нём ехать не мог – мал ещё был, ноги до педалей не доставали. Стал учиться ездить «под раму». Шишек набил без счёта, но научился.

И вот уже, отпущенный на волю, качу на велике по пыльному просёлку. Дорога неблизкая, да ещё Холодная гора впереди, а это километра полтора пешего хода. То еду, то веду своего коня, но на сердце всё одно погоже так, радостно.

Добрался. Но в конце нелёгкого пути ждало меня разочарование, да какое! Оказалось, что с моими снастями – парой «типовых» магазинных удочек с самодельными лозовыми удилищами – делать на пруду нечего, разве что коту мелочовку с мизинец ловить. А настоящая рыба, как сказал мне местный мужик, помятый и небритый, с блёстками половы в редеющей уже шевелюре, ловится только «на китая»…

– На китая? А где их берут, китаёв?

Местный засмеялся:

– В Китае, где ж ещё! Это страна такая. Сначала через центральную усадьбу, потом степью, напрямки. Может, сгоняешь по холодку?

Как ни мал был, а всё-таки сообразил, что смеётся надо мной мужик, потешается. Обиделся. Отошёл в сторону, сел на береговой приступок и сижу, по сторонам и не смотрю вовсе. Однако ж замечаю кое-что.

У мужика того по всему берегу закидушки расставлены, с десяток, не меньше. Снасть вроде простая: дощечка-мотовильце, кленовый гибкий прутик в берег воткнут, в вершинке расщеп – он леску держит. Леска тянется в воду, а что там, в воде, не видно.

Время идёт, солнышко уже припекать начинает, сосед мой, уткнувшись лицом в фуфайку, похрапывает. Вдруг на ближней донке леска натянулась, прутик приклонила к воде, дёрнула раз, другой. Забыл я, что на соседа в обиде.

– Эй, – кричу, – дёргается!

Вскочил он, не поймёт ничего, озирается. А я уже возле закидушки той:

– Да вот она, вот!

Ухватился засоня этот за леску, выбирает её, выбирает, а она не очень-то поддаётся. Но всё же идёт потиху, выписывая полукруг, к берегу. Показался плавник, вода взбурлила, и вот уже на берегу бьётся-выгибается большая рыбина. Сазан!

– Понял?! – торжествующе улыбается мужик.

Понял я не всё, но пока он рыбу с крючка снимал, углядел: на конце закидушки кусок макухи размером со спичечный коробок и четыре крупных крючка на толстых нитяных поводках.

Когда повеселевший рыболов, отправив рыбу в садок, начал по новой снаряжать снасть, доглядел я и остальное. Оказывается, крючки нужно просто вдавить в макуху с четырёх сторон да зашвырнуть снасть подальше от берега – что, разве я так не сумею? Сумею, ещё как! Надо только лески крепкой добыть, да крючков больших, да макухи…

Искусство прудовой ловли сазана и карпа жмыховой донкой освоил я довольно быстро. Уловы случались порой и завидные, но на рыбалке скука одолевала: закинешь снасти и подолгу, бывает, часами ждёшь поклёвки.

Ляжешь навзничь на простеленную у воды телогрейку, глаза закроешь, и в полудрёме станет перед тобой, как наяву, запечатлённое на века волшебным словом любимого твоего писателя и давно уже твоё, заветное: раннее утро, донской крутояр, ветви полузатопленного вяза и меж них тяжёлые, рвущие загустевшую туманно-сизую воду на тысячи крылатых брызг тяжкие всплески.

Донские сазаны…

Увидеть бы наяву хоть одним глазком…


3

Попав после окончания университета по распределению в донские места, в Петропавловку, попытался я ловить сазанов на Дону, как прежде на пруду рыбачил, «на китая» не получилось.

Сильное течение сносило донку почти к самому берегу, быстро размывало жмых, поклёвки случались редко, да и цеплялась в основном мелочь – голавлики, подлещики.

Донская ловля была другой, и осваивал я её не один год.

Научился ловить на обычные речные донки леща, густеру. Успешно ловил на хлебную корку, «вглухую», без поплавка резвых забияк-голавлей. Окуней крупных ловил по осени в отвес на мормышку с мальком, ловил щук, судаков, а вот сазаны снасти мои обходили. Наверное, терпение моё испытывали.

И вот однажды…

Место это зовётся у нас Суходонецкой переправой – по названию села Сухой Донец, что виднеется вдалеке, за луговиной на правобережье. Прежде тут паром ходил, но я тех времён не захватил.

А место приметное: широкий донской изгиб, по нашему левому берегу – большая зелёная заводь с островками да протоками, ниже – глинистое крутобережье, зимовальная яма, глубокие омуты-водокруты один за другим легли. У нижнего края ямы той с подмытого берега клонятся к воде вязы-берестки; дубы какие-то, ухватившись за берег узловатыми корнями, уже в реке лежат, редкими ветвями, что над водой остались, течение метят, на полосы пластают.

А по правому берегу – песчаное мелководье, краснотал, полоска вётел, от разноцветных палаток и машин в глазах рябит пляж, бойкое место. По вечерам костры, музыка за полночь, брызги-взвизги, песни да разговоры. Но рыба к шумному людскому соседству, похоже, привыкла: тут и там морщат воду стайки мелочи, время от времени на мелком, чуть ли не под ногами купающихся ребятишек, лупит по воде хвостом жерех.

Конечно, соседство с пляжниками рыболовам не нравится. Только что ж поделаешь? Другого такого места вёрст на двадцать что вверх, что вниз по течению не сыщешь. Ведь рыбе тут, как говорится, «и стол, и дом».

В тот раз мы с приятелем ранним летним утром начали со «стола», то бишь с заводи. Там, в зарослях куги, оситняка и прочего речного травостоя вольно бродили ватаги душманов – так у нас кличут крупного речного белого карася.

Ловля простая: пробираешь с резиновой лодки в траве пару-тройку «окошек», бросаешь прикормку, становишься в сторонке и, когда всё успокоится, начинаешь эти «окошки» облавливать поплавочной удочкой.

Поклёвки душманов в тот день случались редко, всё больше мелкая краснопёрка поплавку дремать не давала. Поймав несколько карасей, я выплыл к краю травы, забросил наживлённую кучкой червей спиннинговую донку на чистое, поближе к кувшинкам, и решил перекусить. Пока мыл руки, кончик удилища легонько подрагивал – так обычно оббивает червей мелочь. Да и на что рассчитывать, когда время к обеду?

А кончик удилища всё подрагивает, не даёт трапезничать спокойно. Ну, я и поддёрнул удильник легонько…

Было это давно, почти двадцать лет назад, но некоторые впечатления время не стёрло.

Сначала несколько мгновений оторопь: после подсечки спиннинговое удилище рванулось на волю с такой страстью, что едва не вырвалось из рук. Катушка была застопорена, ставить её на трещотку я не стал, поскольку в такое время в мелководной заводи на поклёвку приличной рыбы просто нельзя было рассчитывать!

Удилище согнуло, могучая, толчками уходящая в сторону от лодки сила пошла косить леской кувшинки. Значит, я (когда же? – не помню!) уже успел снять стопор…

Удилище в правой руке, она затекла, очужела; левой же пытаюсь смирить рвущуюся, жгущую пальцы катушку, но она всё разматывается, разматывается…

Когда мне удалось – с третьего, с пятого, с десятого захода? – подвести своего визави поближе к лодке и он наконец «показал личико», холодок, стоявший у меня в груди и теснивший дыхание, расползся по всему животу: «Сазан!» «Личико» это было настолько впечатляющим, что приятель, с интересом наблюдавший со стороны за трагикомическим действом в моём исполнении, резюмировал: «Дядька!» Такого не возьмёшь! Брось, не мучься, всё равно снасть порвёт».

Я же с окаменевшим лицом продолжал шаманские манипуляции: разворачивая «дядьку», поднимал удилище, сматывал несколько метров лески, потом снова отпускал леску с катушки, уступая яростному напору. Пакет с едой, который я успел достать из сумки, валялся под ногами, из него выкатились два пупырчато-зелёных, с белыми метками-пролежнями на боках огурца…

Дважды я подводил «дядьку» к лодке, но «захомутать» не мог: много лет верой и правдой служивший мне подсачек тут оказался и узок, и мелковат. Когда с третьего раза я всё же поддел рыбину и попытался её приподнять, чтобы перевалить в лодку, обломившийся с одной стороны проволочный обруч подсачека обмяк. Я за­орал что-то нечленораздельное, дуром рванул подсачек на себя и, стоя на коленях, успел подхватить сетку рукой и перевалить промедлившую сделать последний рывок рыбину в лодку…

На траве сазан, казавшийся в воде просто монстром, стал задрёмывать и как-то сжался, усох. Беспристрастный безмен, не желая тешить самолюбие победителя, показал «восемь с копейками». С точки зрения трофейных величин, наверное, не бог весть что. Но это вы сами скажете потом, когда такого же вытащите. И когда ваш разом севший голос перестанет предательски дрожать…


4

Донские сазаны…

Теперь эти слова уже не были для меня отвлечённым понятием. К тому же я полюбил зорями, а порой и ночами ловить леща с лодки, с кормушкой: короткий удильник с большим пружинным сторожком на конце, деликатная оснастка, тонкий полуметровый поводок, маленькая светящаяся мормышка, кажущаяся игрушечной. Удильник держишь в руке, и хорошую поклёвку не проворонишь, даже когда совсем стемнеет: характерная лещиная потяжка, согнув сторожок, тут же отдаётся в руку. Тут уж не зевай…

Сазаны, будто признав за своего, стали постоянно меня проведывать. Случалось это обычно под вечер, когда солнце уже начинало приминать траву в дальней лесополосе, готовя себе ночлег. И повторялось всё как в кошмарном сне: засечка–рывок–обрыв. Если обрыва не случалось, начинался цирк на воде: чтобы погасить рывки сазана, удильник приходилось всё время держать на весу, пред собой, выписывая им замысловатые фигуры. Наверное, со стороны, с берега, на это было занятно смотреть, и без зрителей (и, понятное дело, комментаторов) сие действо не обходилось.

Представление длилось обычно минут тридцать-сорок, руки немели, плечи начинало ломить, но разве можно, ввязавшись в драку, сдаваться после первого же синяка?

Иногда удавалось вконец умаявшегося «дядьку» поднять на поверхность, подвести к лодке, но тем всё и кончалось: слишком тонок был лещиный поводок, слишком слаба мормышка. За несколько лет таких «тёплых» встреч, ставших уже чем-то вроде священного рыбацкого ритуала, гостем моего садка стал всего-то один сазанчик, на три с половиной килограмма. Но я продолжал упорствовать: менял леску, подбирал мормышки, расписывал заранее стратегию и тактику сражения. И ждал, ждал своего часа…



5

Сазаны, донские сазаны…

Держатся они в самых неподходящих для ловли местах: в омутах с твёрдым, уступами, дном, в крепях-коряжниках – поди их оттуда вымани! Ниже устья одного из левобережных донских ериков (течёт он из старицы только по весне) места именно такие.

И вот летом минувшего года вдоль коряжника, на границе сильного стрежневого течения я пытаюсь ловить густеру, которая тут берётся такая, что, показывая размеры, до локтевого сгиба синяков на руке набьёшь. Но сегодня густера молчит. В садке пара скромных подлещиков, на часах – конец рыбалки.

Последняя попытка у нижнего края коряжника. Поклёвка–подсечка. Рывок – снасть уверенно и неуклонно движется к берегу, к ветвистому полузатопленному дубу. Давит так, что обжигает пальцы, удерживающие катушку. Наконец удаётся развернуть рыбину, по дуге она уходит вниз по течению, в глубину. Мелькает предательская мыслишка: «Опять нанайская борьба с хорошо известным финалом…»

Поднявшись наверх метрах в двадцати от лодки, сазан – ох, большой! – снова уходит в глубину, правит к берегу. Но вскоре движение замедляется, как будто там, у самого дна, кто-то схватил рыбину за хвост и держит – ни туда, ни сюда. Значит, завёл всё-таки то ли за ветку, то ли за перемёт. Всё, финита…

Пора домой. Но зачем-то достаю из сумки пакет с принадлежностями, подрагивающими пальцами вяжу новый поводок.

Меняю место. Забрасываю снасть. Поклёвка уверенная, один в один как та, недавняя, следует почти сразу. Вот везуха-то! Представление начинается, на арене снова я, рыжий клоун. Или белый?

На том берегу довольно молодая амазонка в штормовке, из местных, она приехала на велосипеде, рыбачит на фидер с берега. Встала, смотрит на меня во все глаза: дескать, чего это он там выделывает? Что ж, будем считать, что дорог не результат – дорого внимание…

Минут через сорок сазан впервые показывает спину метрах в десяти ниже лодки. Рук своих я уже не чую. На сколько ещё хватит терпения? Нет, только не спешить, не стремиться побыстрее подвести к лодке. Не давая воли, не отпуская далеко, водить и водить, как бодливого бычка, умаять. Поводок-то такой без очков и не разглядишь: двадцать два миллиметра…

И вот он уже совсем близко – жёлтый, вызолоченный вечерним августовским солнцем, кольчужистый сазаний бок. Подсачек теперь у меня надёжный, с таким широким ртом, что и легковушка типа «Оки» проскочит без заминки. Он уже в воде. Нужно только развернуть этого умаянного сражением подводного рыцаря, да так, чтобы он не сразу увидел подведённую к самому его забралу сетку-подхватку; после того, как он её увидит, до бешеного рывка у меня будет всего одно мгновение…

Когда плыл вдоль берега к своей стоянке, держак подсачека высовывался из лодки далеко вперёд, как готовое к бою носовое орудие. Вытаскивать сазана из сетки в лодке я не рискнул: очухавшись, он стал вести себя буйно, всё норовил привстать и схватиться со мной врукопашную. Так я и вынес потом его, пыхтя, по крутым ступенькам на высокий береговой обрыв. Прикинул: чуток поменьше того, первого, с Суходонецкой переправы, но всё равно хорош!

Как ни устал, а всё-таки не удержался: отступив маленько от края обрыва, поднял живое золото удачи перед собой, показывая Реке: «Смотри, я сумел!»

Рыбачка с того берега молча помахала мне рукой…


2012 год

Стерляжий мыс



1

Стерляжий мыс, Стерляжье – так место это донское называется.

Название говорящее.

Прежде этот левобережный донской выступ, уходящий вниз по течению длинным, поросшим дубняком обрывом, многим рыболовам снился, не только местным. И немудрено: место рыбное, дальнее, глухое. Станешь добираться не один, не два километра, придётся сначала поймой, а потом и береговым теснолесьем попетлять. А пойма после разлива, как обронённая в лужу варежка, долго просыхает. Куда ни глянь с края соснового припойменного песчаногорья, всюду что-то блестит: озёра, озерца, налитые всклень прогретой уже водой луговые низины-саги, спешащие к Дону от озёр с мелеющими весенними новостями связные-ерики.

Только к середине июня, да и то не всякий год, начинала угадываться дорога – колеистая, юзящая, то и дело ныряющая в обмелевшие травянистые саги, будто перепрыгивающая с бугорка на бугорок. Транспорта тогда подходящего, «напроломного» мало было, пробивались к Дону первыми редкие счастливцы.

Впрочем, некоторые из местных рыболовов знали к Дону дорогу напрямки: тайными лесными тропами. Годилась там только лёгкая кавалерия: всякого рода мопеды-«дырчики», велосипеды, а то и просто резиновые сапоги-скороходы. Я, будучи «из пришлых», троп этих тайных не знал, да и вообще, тогда, в конце семидесятых годов прошлого века, донскую рыбалку только-только начинал осваивать. Об уловистых донских местах, в том числе о Стерляжьем, слышал не раз, тянуло туда, да всё дорога не выпадала.

И вот однажды (в июне это было) ранним утром приехал я на одно из пойменных озёр, хотел половить подлещика поплавочной удочкой. Озеро вровень с берегами, ближнее займище поднялось взрослому по грудь высокой луговой травой, тальники захлестнуло. Туман хоть кусками режь да на хлеб намазывай. Солнце сквозь него, как последняя мочёная антоновка в загустевшем кадушечном сусле, жёлтым боком едва проглядывает.

Тихо. А комарьё не вьётся, нет – комом падает, плющит тебя, долу гнёт, и вонючая мазилка не больно его пугает.

Наплевав на строгую рыбацкую заповедь, кладу удилище прямо на воду, выбредаю через береговой тальник на чистое, на ветерок подышать вольно хоть минутку-другую. И вижу: невдалеке мелькает в молоке низкого тумана, ныряя-выныривая, как проснувшийся куговый поплавок, чья-то чёрная кепка. Поплавок-кепку уводит сила неведомая через займище к лесу, который едва проступает, угадываясь вдалеке округлыми овершьями дубовых крон.

Это сюрреалистическое действо настолько захватывает моё воображение, что я не сразу догадываюсь включить голову: поплавок тот уводит в сторону Стерляжьего!

А в тяжёлой росной траве наверняка ясный след остался…

А туман уже редеет…

А раз так, чего думать-то?

Через пять минут немудрящие снасти мои были уже смотаны-увязаны, застоявшийся красный мой кузнечик – верный мотоцикл «Минск», радостно выдохнув сизое облачко, рванулся в погоню.

Да не тут-то было!..

Нет, поначалу всё шло замечательно: след, вернее, даже некое подобие узенькой стёжки, я нашёл скоро. Но стёжка та водила допрежь только велосипеды! Завела она меня, петляя между сагами, в лесную комариную звень да и юркнула меж двух почти сошедшихся безымянных озёр. Вот она, примятая осока, да только стоит она в воде по горлышко глубоко – с мотоциклом не сунешься.

Эх! Нужно возвращаться несолоно хлебавши? Столько было думок, и вот… Но сердце молодое своё стучит: не отступай!

Эх, молодость! Что за сила в тебе, что за крепость несокрушимая в помыслах! Что за вера в дальнее, светлое, вечное?!

Коротко помедлив, рванул я в объезд-обход вправо, краем воды, не то что по неезженому – по нехоженому. Ехал мало, всё больше вёл заляпанного грязью железного друга своего, перебредая через хлюпающие под ногой, заросшие болотной дурниной усынки, сквозь гущину тальников да черноклёна продираясь. А черноклён как раз цветение празднует, весь в алых воскрылиях, в пчелином гуде, нездешний весь, парящий в зелёных облаках листвы…

О времени я забыл, брёл, толкал, тащил, продирался. И когда заступил вдруг мне дорогу, широко сквозя солнечно-ландышевыми полянами, высокий, на сухом стоящий дубняк, чуть не расплакался. Тут-то и выяснилось, что силы мои кончились давно, остаток пути шёл на одном упрямстве. После, спустя годы, я прикинул по карте то памятное своё кочевье и попытался его повторить не в послеразливную пору, а уже посуху, в июле. Вернулся скоро, и трети дороги не одолев: бурелом, болотина, гущина непролазная…

Эх, молодость, молодость, где ты, кого ведёшь нынче дорогой нехоженой?

В дубовом редколесье сыскалась вскоре дорога-просека, подхватила легко моего железного кузнечика, повлекла, к высокому небу вынесла. Встал перед глазами, тесня дыхание, высокий берег, густо заросший по краю не знающим косы пыреем. Из того вольного, росными волнами травостоя чуть не шагнул я прямо в солнечно-звонкий простор, в небо-русло, у самого края остановился.

Увидел широкую, ясную воду, всю искрящуюся под солнцем, всю льющуюся, спокойно-стремительную. А под обрывом, сразу за глинистым мысом-выступом, вода уже другая – полусонная, просвеченная поднявшимся солнцем глубоко-глубоко. И почти у поверхности стая-толчея неведомых мне рыб, серебристых, похожих на себелишек-верховок, но таких крупных!

И куда всё недавнее делось: исцарапанные руки, пудовой тяжести пропотевшая штормовка-брезентуха, горящие от комариных укусов щёки? И снова я молодой, упружисто-жилистый, похожий на виснущую над самым обрывом ветку ближнего вяза. Бамбуковая удочка уже настроена, наживлена шустрым донским кузнечиком, и я тихо-тихо, боясь глубоко дышать, опускаю снасть с пятиметровой обрывной верхотуры на воду, стараясь положить наживку поближе к медленно текущей вдоль берега рыбьей стае.

Перьевой поплавок с красным кончиком я снял: при такой ловле он будет только мешать. А так не удержавшийся на краю обрыва кузнечик пытается оттолкнуться от воды, подпрыгивает раз-другой…

Удар серебряной молнии был таким резким, что поклёвки я не увидел, ощутил только, как дёрнулось в руке удилище. Крутнувшись на месте, расступилась сонная вода, что-то узкое взметнулось над ней, осыпанное белыми брызгами.

Неужели удача?

Однако удача моя, прежде чем улыбнуться, радостно меня помучила: берег высокий, крутой, к воде не спуститься, а удочка без катушки, без колец. Вдобавок вяз виснет над самой головой – не развернуться. Поводил я добычу свою, умаял. Подвёл к почти отвесному берегу и, взявши в руки леску, потянул на себя потиху. Рыбина, оторвавшись от воды, изогнулась, забилась, роняя сухую глину, но я всё тянул-подтягивал тонкую жилку…

Наверное, попытайся я ещё девяносто девять раз повторить тот фокус, результат был бы иным.

Но тогда…

И вот она бьётся – теперь уже точно моя удача – в высокой траве, молотит хвостом по сапогу. Длинная, гибкая, пружинистая, она кажется мне большущей, просто огромной. Прежде мне таких рыб воочию видеть не доводилось, но книжные подсказки, крепко засевшие в голове, усомниться не позволяют…

Так вот ты какая, рыба-сабля – донская чехонь!

Так вот ты какой, мыс Стерляжий!
2

С местом этим многое у меня связано…

Иной раз закроешь глаза, ещё и подумать ничего не успеешь – а уж вот они, заветные те картинки, перед глазами стоят.

Утро июльское раннее, серое, туманом волглым плотно выстеленное. Я под кручей, ниже мыса, на донки рыбачу. Приехал вчера поздно, уже по темноте (вырвался!). Думал, донки закину, а там и костерок излажу, поговорю неторопко с огнём да ночной водой, смуту душевную утишу. Да только реке задумка моя, видно, не по нраву пришлась, и она мне это сразу дала понять: не успел я крайнюю снасть закинуть, как на первой колокольчик дёрнулся-захлебнулся. Пока снимал глубоко заглотнувшего крючок большого колючего носаря, соседний колокольчик, коротко звякнув, в воду улетел. Я заспешил, зажатый в руке носарь дёрнулся, и острые колючки растопыренного верхнего плавника прокололи, казалось, ладонь мою насквозь…

Так бывает: кажется, вот она, удача. Глаза горят, сердце бухает: «щас, щас!» – да не тут-то было! Кто-то неведомый, греховный порыв твой смиряя, тюкнет легонько тебя дубиной по темечку – и перед глазами радужные разводья…

Колючки у носаря мало того что острые, они ещё, говорят, и ядовитые малость. Насчёт последнего сомнения могут возникнуть, но лишь до того момента, пока сам не наколешься, не заорёшь дурным голосом на всю ночную реку: «О о о о!..» Ну, и междометия ещё какие-то…

Левая ладонь, горевшая огнём, вдобавок ко всему вспухла, пальцы леску не держат, а одной рукой скоро ли тридцатиметровую жилку вымотаешь?

Так и промучился почти всю ночь, а улов так себе: с десяток густерок да белоглазок. Носарей (а они в ту ночь почему-то шли густо) я принципиально не брал. Обиделся.

Под утро, потеряв почти все крючки на жёстких, «кучерявистых» уступах дна, я успокоился. И боль в наколотой ладони попритихла. Свернулся я калачиком на сложенном вдвое армейском плаще, телогрейкой прикрылся и полетел. Сквозь сон расслышал звук мотора пробирающегося лесными просеками мотоцикла, но он, глухой и дальний, сознания не задел.

Из сна вынырнул неожиданно: той стороной, правобережьем, шла вверх по течению не видимая в тумане лодка с мотором, местные рыбаки, воровски ходившие вниз с сетями плавом, спешили вернуться до ясного дня.

Поднялся, потянулся. Плеснул в лицо донской водицей, рукавом утёрся. И чувствую, что губы сами собой в улыбку растягиваются. С чего бы?

По крутым ступенькам поднялся на кручу и вижу: выше по течению, метрах в ста, на самом мысу, знакомый мотоцикл стоит – старенький «ИЖ» с коляской.

Ну, ясно. Добрёл я по росной стёжке до мотоцикла и вижу под кручей привычное: за мысом в заводи сидит у самой воды сухощавый старик в выгоревшем добела плаще и сдвинутой на затылок кепке. Перед ним два длинных бамбуковых удилища с тонкими кончиками. «Вглухую» ловит, без поплавка.

Окликаю негромко: «Иван Александрович?» Поворачивается неторопко. Недовольно вглядывается. Угадав, откликается тепло: «А, Саша… Привет!» Больше мы не говорим, нельзя: человек делом занят! Собственно, о чём говорить? Всё уже давно сказано.

Река.

Утро.


Жизнь.
3

И другое вспоминается…

Речная жизнь уже к осени клонилась, но сдаваться никак не хотела: ночные захолоди с выбеленными инеем берегами сменялись тихими солнечными днями с паутинным лётом, на ямах разбрызгивал серебро селявы жирующий судак, а ночами в каменистых донных крепях омутов, что ниже мыса легли, попадалась и та приманчивая рыбка, что название мысу дала. Стоит ли говорить, как сжималось-подрагивало сердечко в ожидании пятницы?

А в пятницу с утра небо стало супиться. Ветерок свежий дохнул, уже не летний. На работе неувязки чередой пошли, спутались, как борода из лески после неудачного заброса. Всё очень ясно показывало, только что не шептало: «Сиди, парень, дома, не дёргайся, не твой нынче день!» Пришёл домой, а там жена с укором, сначала отчуждённо-молчаливым, а потом и вполне разговорчивым…

Нужно ли объяснять, что через полчаса я уже студил лицо летящим навстречу степным простором? Средство передвижения всё тот же «Минскарь» – маленький, но надёжный и шустрый. Всё своё с собой: рюкзак, снасти, телогрейка, плащ. Много не наберёшь, да и надо ли? Не такие ещё лета, чтобы домашний комфорт на волю за собой тащить.

Дорога сухая, доехал быстро. Остановился на самом мысу, у обрыва – ветер там не доставал: заслоняли росшие в ложбинке-ерике старые вербы, большущие, ширококрылые. Первым делом поставил палатку – самодельный, склеенный из толстой полиэтиленовой плёнки шалашик. Палатка на одного, низкая, только для «лёжки». Зато в любой дождь не промокает.

Сложил в палатку пожитки свои нехитрые, огляделся. Ветер крепчает, высокая верховая волна по Дону вразвалку вольно ходит, на том берегу лозу по грудь захлёстывает. Тучи на верхушках верб зависли, убывающий вечерний свет чуть ли не в землю вдавили. У края мыса волна крутая бьётся-пенится, будто падучая у неё случилась. И никого вокруг, ни голоса, ни огонька… Одиночество на реке меня никогда не тяготило, а тут тревожно как-то стало. Будто не из-под одёжки, а из груди тепло выдуло. Поёжился, зябко плечами передёрнул и юркнул под обрыв, к воде, будто она, пенисто-серая, ненастная, согреть могла.

Не согрела. А тут ещё моросить стало. Мелкий такой дождичек, въедливый, противный. Пару донок успел размотать – задождило по-настоящему. Держась за свисающие с берегового обрыва ветки и корни, дождь спешил спуститься к текучей воде, хмурые речные волны обнимал-выцеловывал.

Волнам такие вольности, может, и нравились, а вот мне не очень. Узкий береговой приступок заблестел намокшей глиной, заскользил под ногами – того и гляди в воду мелькнёшь. Пора наверх, в палатку…

Как это здорово: сжавшись в комок, подтянув колени к подбородку, смотреть невидящими глазами в колышущийся дождевой мир, сливаться с ним, растворяться в нём…

Дождь размашисто клюёт прозрачную скорлупку палатки, хочет, видно, забраться внутрь – вот глупый! Всех богатств у меня – свитер да телогрейка. И припасы самые скромные: хлеб, сало да луковица, прихваченная на ходу прямо с грядки. Насмотревшись на дождь, на ощупь (уже смерклось) режу сало, чищу лук, сглатывая слюнки. Как вкусна она, простая эта еда! Долька лука хрустит на зубах, горьковатый сок обжигает нёбо, но уже спешит на помощь сало домашнее, упружисто-крепкое, с прослойкой, пахнущее соломенным дымком. А к салу тому уже летит на крыльях наскоро отломленная вслепую хлебная корка прижаристая, с духовитой, когда разжуёшь, пшеничной сладящей мякотью…

Быстро стемнело. Заморив червячка, я повернулся на бок, закрыл глаза, да что толку? Сна и близко не было. Дождь налетал порывами, крепко схватившись за гриву дикого ветра. В отдалении глухо шумел дубняк, а вербы, к которым жалась моя палатка, гудели и клонились. Выше по течению, у полуострова, слепо вскидывались над тьмой рыбы-молнии, запоздалыми гулкими всплесками гуляли раскаты грома. Всплески эти ложились всё ближе, будто стаю разгулявшихся диковинных рыб сносило течением. Ветер, всё крепчая, зло рвал закрывавший вход в палатку коротковатый полог, грозя потопом. Было не до сна. Одной рукой я держал вырывающийся край скользкого полога, другой придавливал днище к земле: казалось, что крепящие его лёгкие колышки вот-вот сорвёт и крохотный слюдяной кокон, подхваченный порывом стихии, оторвётся от береговой тверди, покатится вниз, к воде. Страха не было (со мною ничего не может случиться!), лишь мурашки от неловко подвёрнутой левой ноги стекали почему-то не вниз, а вверх, к сердцу.

И тут полыхнуло, ослепив и выбив опору; часть тьмы, подкошенная белым полымем, покачнулась и со страшным криком рухнула на меня…

Очнулся через мгновение. Свитер только вдохнул в себя густую дождевую сырость, но до конца не успел промокнуть. Ощутил себя лежащим ничком, по грудь «на улице», левая рука всё ещё крепко сжимала палаточный полог. Приподнялся, развернулся, на четвереньках вполз в палатку. Слух, почти потерявшийся, забитый, как ватой, нездешними шумами-шелестами, пытался вернуть себе реальность и страшился её: тьма гремела, гудела, с треском ломала и швыряла на землю тяжёлые мокрые ветки. Ветер дёргал палаточный полог, брызги летели в лицо, студили руки. Смирять вырвавшийся из повиновения полог, удерживать его не было сил. Отвернувшись от брызг, я натянул на голову плащ, закрыл глаза, сжался, исчез.

Когда очнулся, было всё так же темно, шумел дождь, но шум его изменился: он уже не грозил, а скорее предостерегал, томил. Было одиноко, зябко, жутковато, хотелось вырваться из сырой палаточной скорлупы, но куда, как пойдёшь в ливень, в темень, без огня? Тут и вспомнилось об «НЗ», что в кармашке рюкзака всегда со мной на рыбалке: огарок свечи да коробок спичек, в полиэтилен плотно завёрнутые. Достал, развернул, чиркнул спичкой…

Огонёк! И запах… такой не магазинно-отчуждённый, парафиновый, а свой, близкий, домашний. Отец всегда держал пчёл (для себя – три-четыре улья), и я с юношеских лет свечи делал сам, из воска. Горят они не бог весть как, зато запах, запах…

И встало рядом, перехватывая дыхание, давнее: отчий двор, сад, собственноручно сделанный брезентовый вигвам-шалаш, июльская ночь на излёте. Я только что вернулся не со свиданья – с «улицы» (так у нас говорят). Да только какая разница, как это назвать: кажется, что они всё ещё рядом, близко-близко – распахнуто-счастливые девчоночьи глаза, и потому пальцы, сжимающие спичку, подрагивают. Восковой «самокат», что стоит у изголовья в стеклянной пол-литровой банке, разгорается неохотно, коптит, вздрагивает, пугается дыхания. Я откидываюсь на старую раскладушку, руки за голову, глаза закрыты – но до сна ли мне, глупому? Ухватившись за нитку-фитилёк, огонь медленно всасывает воск, и сладковатый запах, тревожный, влекущий, дурманящий, густеет, спекается в груди. Запах юности, запах надежды, запах скорого и неотменимого счастья…

Не знаю, сколько я просидел так, по-восточному скрестив ноги, закрывая, оберегая от ветра вздрагивающий, клонящийся язычок малого пламени. Щёки мои были мокры, но я не плакал – это искала путь на волю запутавшаяся в волосах дождевая влага. Почти не слыша себя, я что-то шептал: укоры ли неведомому обидчику, стихи ли чьи-то, молитвы… Оплывший, скукожившийся огарок стал потрескивать и брызгать воском, пришлось его задуть. И только тогда увиделось: там, за прозрачными крыльями палатки, спешит мне на помощь речной рассвет, ещё робкий, слабый, но неотменимо-верный, никогда не бросающий своих.

«Господи, неужели всё кончилось?» – прошелестел кому-то мой голос. Знаю, что говорил это не я: по-детски уткнувшись лицом в рукав телогрейки, я вдохнул впитанный сырой ватой запах неостывшего воска и в ту же секунду уснул.

Проснулся оттого, что щёку мою трогало своей тёплой рукой солнце. Выползти из палатки сразу не получилось – мешала невесть откуда взявшаяся вербная ветка. Отогнул её, вылез и замер: подломленная молнией громадная, с раздвоенной вершиной верба упала прямо на палатку и при этом даже веточкой её не задела. Спасла развилка: палатка вписалась в неё с точностью до двух-трёх десятков сантиметров. Будто кто-то, не страшась бушующей, обезумевшей тьмы, с линейкой и циркулем всё вымерял–вычертил.

А может, просто держал надо мной руку…
2013 год

Рисунок в блокноте

Как ни крути, а почти всё памятное связано у меня с Доном…

Василий Михайлович Песков не раз гостил в Петропавловке у моего товарища, натуралиста и фотохудожника Александра Фёдоровича Бровашова. Но «гощение» это было, как правило, рабочим: то фотографирует Василий Михайлович найденное Бровашовым на меловой круче гнездо филина, то очерк о зыбучих наших песках, «Донской Сахаре», пишет.

Но, видно, запали наши места ему в душу. И вот летом 2002 года решил Василий Михайлович вместе со своими друзьями – журналистом, издателем, государственным деятелем советских лет Борисом Ивановичем Стукалиным и заядлым охотником и любителем природы Анатолием Яковлевичем Митронькиным – бросить у нас якорь основательно, на недельку: всмотреться неторопливо в тихую нашу пойму, разглядеть озера-старицы, на Дону порыбачить. Время было выбрано во всех смыслах самое подходящее: конец июля–начало августа. Ни комаров, ни гнуса-мошкары, утренние зорьки уже прохладные, клёв, оборванный срединно-летней жарой, начинает потиху оживать. Правда, погода не всегда ведёт себя предсказуемо, а уж о рыбе и говорить нечего…

Накануне приезда гостей Саня Бровашов попросил меня выступить в роли эксперта-«донознатца», место для лагеря подходящее присоветовать. Перебрав с полдюжины самых клёвых мест, остановились на высоком, поросшем дубом и вязом крутобережье чуть ниже Суходонецкой переправы. Место, что называется, самое то: и тень есть – от дневного солнца укрыться, и под обрывом глубокие омута-водокруты, а выше по течению, прикрывшись тальниково песчаной излукой, зелёная заводь широко так, вольно легла. К этой заводи пересыхающим устьем Зёмкинского ерика выходит донская старица, давно уже превратившаяся в многокилометровую цепь озёр, больших и малых. А подле той старицы тальники, перелески, заливные луга-займища, полузаросшие полойные озерца-саги – лебединый край, воля вольная…

Там, на Суходонецкой, гости наши и расположились. Всё необходимое, в том числе лодки, самые разнообразные снасти и наживки-приманки, они привезли с собой: Митронькин приехал в Воронеж из Саранска на «УАЗе» с прицепом, битком набитым всякой полезной всячиной. Главными рыбаками в той дружеской компании были Борис Иванович и Анатолий Яковлевич, и ловить они собирались не что-нибудь, а сомов крупномеров.

Василий Михайлович, по-доброму посмеиваясь над своими увлечёнными друзьями, говорил, что сам он рыболов доморощенный и нужна ему всего лишь такая малость – поймать донского сазана на пуговицу. О том и меня спросил: можно ли так сазана поймать? Я удивился: что за странный способ такой?

Оказалось, что в странствиях своих повстречал Василий Михайлович где-то местного рыболова, ловившего сазанов особенным китайским способом. Снасть-то давно и хорошо в наших местах известная – жмыховая донка, но роль крючка в ней выполняла пуговица на крепком поводке: её сазан всасывает (вроде бы) вместе с размываемым течением жмыхом, а потом как несъедобицу выбрасывает через жабры. И таким вот необычным способом «засекает» сам себя: когда поводок натягивается, пуговица срабатывает как концевой стопор на кукане.

Рассказывал Василий Михайлович об этом без свойственной всем заядлым рыболовам охотничьей страстности, но живо, увлекательно. Чувствовался в его словах неподдельный интерес. Не «добытческий», а скорее азартно-мальчишеский: дескать, если и впрямь так ловить можно, то отчего же не попробовать, а вдруг получится!

Разговор этот зашёл, когда вскоре после приезда гостей заглянули мы с Александром Бровашовым и редактором местной «районки» Александром Поповым к ним «на донской огонёк». Заодно и жмыха привезли твёрдого, кругового, как раз для сазаньей охоты годящегося. Интересом своим Василий Михайлович и нас, аборигенов, увлёк. Стали размышлять-прикидывать, как самим такую снасть сделать. Василий Михайлович уточнил, что пуговица должна быть не простая, а «золотая» – большая, металлическая, солдатская. При скорых московских сборах у него под рукой таковой не оказалось, но Борис Иванович ради друга пошёл на крайние меры – срезал искомую пуговицу с мундира, в котором он, Чрезвычайный и Полномочный Посол Советского Союза в Венгерской Народной Республике, появлялся на официальных приёмах…

До проверки особого «китайского пути» в русской рыбалке тогда дело не дошло, поскольку беседа такая душевная началась – не оторвёшься. Мне, впрочем, оторваться пришлось. Дело в том, что накануне в общем рыбацком разговоре я упомянул, что успешно ловлю лещей, язей и ещё кое-что – только т с с! – на метелику. Василий Михайлович, хоть и думал, казалось, о своём, сразу заинтересовался: это что, дескать, за зверь такой?

Рассказал я тогда, что «метелика» (мытылыка, матылыка) – местное название личинки бабочки-подёнки. Личинка эта обитает на Дону не повсеместно, а лишь там, где проступает на береговых обрывах особая глина – синеватая, вязкая, на ощупь вроде бы маслянистая. Слои этой глины похожи на потемневший от времени дырчатый сыр – столько в ней норок-ходов личинками-отшельницами понаделано.

Василий Михайлович о подёнке, конечно же, знал, но видеть её личинок ему не доводилось, и он сразу загорелся: «А показать сможете?» Я пообещал. Теперь пришло время обещание своё выполнить. Достал из багажника «Нивы» специальную, с подогнутыми трубочкой краями лопату, приладил длинный держак из орешника и двинулся на промысел. А промысел тот – дело непростое. Нужно, стоя на краю обрыва, опустить лопату в воду и вогнать её с силой в вязкую глину почти отвесного берега, потом снасть свою провернуть-вышатать да на берег аккуратненько поднять. И потом уже, осторожно разламывая снятый с лопаты глиняный кругляш, добывать столь обожаемую рыбьим народом наживку.

На Суходонецкой метелики в тот год было мало, но я надеялся, что хоть пару-тройку личинок добуду, напоказ. Упорствовал долго, из сил выбился, дело к ночи – и ни-че-го! Прежде со мной такого конфуза не случалось. Как будто чёрт под руку толкал.

Пристыжённый, вернулся я в лагерь. Повинился. Гости в один голос стали меня утешать: не беда, подумаешь, будет ещё случай! А Василий Михайлович тут же нашёл выход из положения:

– А вы нарисуйте!

– Что нарисовать?

– А метелику.

– Не умею я рисовать, совсем.

– А вы попробуйте!

И подаёт мне свой походный блокнот, который у него всегда под рукой был.

Что тут говорить станешь? Наобещал, оконфузился – давай теперь, хвастунишка, перевоплощайся в художника!

Взял я карандаш и давай выводить загогулины. То, что мне удалось изобразить, было больше похоже на большую сухопутную сороконожку, чем на обитательницу подводных донских глин. Но Василий Михайлович меня похвалил:

– Хорошо. Теперь понятно, о чём речь…

Пошутили ещё малость на тему моего художества да и к другим темам перешли. Расставаясь, договорились, что через день-другой я приеду на Суходонецкую с ночёвкой и мы с гостями порыбачим вместе на самых верных местах, по-серьёзному. Я и про метелику подумал, но теперь уже в свои задумки никого посвящать не стал…

Когда я спустя два дня вольным пятничным казаком, с банкой отборной, намытой на Стрибной яме метелики подъехал к Суходонецкой переправе, то уже издали разглядел, что лагерь друзей-«песковцев» исчез. Место было чисто прибранным и пустым. Уехали, но куда?

Ночь прошла в разговорах с другом-костерком. Утром, едва сереть стало, выплыл, стал на якорь выше притопленного вяза. На рассвете крупная густера на метелику не брала, а прямо-таки била: поклёвка так сильно отдавалась в руку, что и на кивок смотреть не нужно, только подсекай. И подсекал раз за разом. Но не было ощущения острой радости от счастливой рыбалки – может, потому, что не с кем было радостью той поделиться? А так хотелось…

Потом узналось, что московско-саранские гости наши просто не выдержали не столько зноя-бесклёвья (ни сомы, ни сазаны знакомиться с ними не захотели), сколько шумных соседей, с их оглушительной музыкой и хмельным гвалтом до утра, и откочевали в другие места, туда, где потише. Разминулись мы всего несколькими часами. Так и не удалось мне показать Василию Михайловичу метелику вживе. Но у меня есть утешение-оправдание – тот самый рисунок в блокноте, чем-то напоминающий наскальное творчество древнего человека. Готовя очерк о том донском путешествии, Василий Михайлович не мог не пролистать свои путевые записи. Увидел тот потешный рисунок и улыбнулся. Во всяком случае, мне так это видится…
2013 год

Нам звонок

Календарь твердит мне, что уже осень, целая неделя прошла.

А я не верю.

Да и как поверить? Зной последних августовских недель спал, но дни стоят такие высокие, синеглазые, улыбчивые. От улыбок тех тепло и людям, и травам: повеселевшие, молодой отавой на цыпочки они легко так встают, всё к чему-то светлому тянутся…

Рыбалка, и без того дама ох какая приманчивая, хвори все заслоняя-заговаривая, зовёт, снится. И ясно так вдруг увидится то место, где она тебя ждёт-пождёт: расступившиеся дубы и вязы выводят робеющую лесную дорогу сквозь лёглое уже разнотравье к донскому бережку-обрыву – вплотную, чтоб разом дух перехватило…

Пора копать червей, вязать поводки, сносить в машину снасти. И трогаться утром, ещё по темноте. Мелькнут обочь летящего навстречу асфальта нахохленные лесопосадки, тёмные окна редеющих, почти разучившихся вставать до свету безколхозных сёл.

И вот уже луговой туман, озоруя, дышит влажным холодом на стёкла. Не прозевать бы поворот с торной дороги на «кабанью». У высохшего полойного озерца дикие кабаны ночами «чеснок сажают»: пашут-выворачивают луговину своими стальными рылами так, что машина, как ни злится, по этой пахоте еле-еле ползёт. Ничего не поделаешь, они тут хозяева, их огород.

Покачиваясь, свет фар находит прогал среди сросшихся ветвей приречных вязов, тянет за собой упирающуюся, привыкшую к луговому простору дорогу. Лесной тоннель скоро доводит до большой поляны и, мазнув веткой орешника по запотевшему стеклу, шелестит вслед: «Ну, с Доном тебя, дружище?»

Вот говорят который век уже с придыханием (и я туда же): «Рыбалка, рыбалка, о!» А что это за «о» – так никто путём и не скажет.

Волнение, томление, пригнутый росой ракитник, рассвет подслеповатый. Стульчик раскладной, пара удилищ на рогульках… Я до рези в глазах вглядываюсь в их неподвижные кончики. Напротив, на той стороне, проступают измятые сонные вётлы, расплывчатое тёмно-синее пятно на их фоне выказывает себя видавшей виды автомашиной «Нива». Рядом с «Нивой» угадывается фигура кутающегося в какую-то бесформенную хламиду современного кочевника, отпущенного веком в ночное. Кочевник немолод, он озяб, сморён полубессонной ночью, но, похоже, ему нет дела до такой ерунды. Он всматривается в береговую песчаную полоску, где затаились насторожённые им снасти-самоловы – шесть или семь спиннингов на подставках. Но тают, уносятся течением минуты, а ничего не происходит. Если не считать того, что стало уже светло. Тихую воду отмелей морщат то тут, то там стайки рыбьей мелочи, в заводи выше по течению окуневая стая своим охотничьим взбулькиванием привлекла ещё одного рыболова – ширококрыло текущую над водой скопу.

И вдруг звонок – там, на противоположном берегу. Резкий, требовательный: «Динь-дилинь-дилинь!» Задремавший возле «Нивы» кочевник, смахнув с плеч куртку-хламиду, по-молодецки трусит к дальнему самолову. Но на полпути останавливается. Стоит, озадаченно что-то бормочет, потом, будто приняв на плечи привычный груз лет, согбенно бредёт к своему лагерю. Я не пойму, в чём дело. Ведь была же поклёвка, звонок сказал об этом ясно. Даже если рыба не засеклась, снасть нужно проверить, наживку поправить. А он – тоже мне рыбачок…

Через минуту снова «динь-дилинь» – и такая странная реакция «рыбачка»: не привстал даже. Посмотрел и отвернулся обиженно. Заинтриговал меня настолько, что я о своих снастях забыл напрочь. Долго ли, коротко, снова на том берегу зазвенело. Потом всплеск – и удаляющееся «пи-пи-пи», победительно-звонкое. Потом ещё несколько раз это повторялось: «динь-дилинь»–пауза–«динь-дилинь»–всплеск–«пи-пи-пи!»

Рыбачок ноль внимания. Я уже на ногах, о правобережный песок все глаза измозолил. Тут солнышко вышло, песок позолотило, и когда вскоре снова на том берегу зазвенело, увиделось: на кончике крайнего удилища блеснуло что-то изумрудно, качнулось пару раз вместе с удилищем, потом, резко так, – плюх в воду. Тут же это «нечто» будто пружиной из воды выкинуло с тем же самым победительным «пи-пи-пи!» Летит это «пи-пи-пи» над водой, трепеща крылышками, а перед собой рыбёшку держит.

Господи, да это же зимородок!

На песчаной косе у воды ни деревца, ни кустика, как ему охотиться? Вот он для засидки своей и приспособил удилище. Важное, дорогое, с колокольчиком-самозвоном в сторожах. А я чуть голову не сломал. И человека, пусть мысленно, зря обидел.

Прости меня, коллега по недугу. Ты прав, торопиться некуда, но всё же сомни свою дрёму, вскинься, поспеши!

Ведь, пожалуй, это нам звонок.

Нам, уверовавшим слепо в свой железный век.

По извечному, по природному, по рассветному делу.


2014 год

НА ВОЛНЕ ПАМЯТИ



  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   12


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница