Пётр Николаевич Краснов Понять-Простить Печатается с некоторыми сокращениями по изданию: Краснов П. Н. Понять — простить. Роман. К-во «Медный всадник»



страница1/29
Дата01.05.2016
Размер5.95 Mb.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   29
Пётр Николаевич Краснов
Понять-Простить

Печатается с некоторыми сокращениями по изданию: Краснов П.Н. Понять — простить. Роман.

К-во «Медный всадник», 1924.

Отпечатана в типографии Р. Ольденбург в Мюнхене в количестве пяти тысяч экземпляров. Обложка работы М.Л. Урванцова




Часть первая
I
Дождь... дождь. Он идет, то мелкий, нудный, еле за­метный, точно туман падает на улицу, то с порывом теп­лого весеннего ветра налетит крупными каплями, бодро зашумит по зонтикам, и заблестят под косыми струями черные тротуары и скользкий асфальт мостовых. На ми­нуту разорвутся тучи. Будто отодвинет кто-то в небе за­навески, и желтое солнце, мокрое, еще плачущее, прогля­нет из серых туманов. Слышнее шелест резины колес ав­томобилей. Четко стучат подковы редких лошадей.

Париж кипит, течет черными потоками раскрытых зонтиков, устремляется каскадами под землю в метро и разливается реками по авеню вокруг Opera.

Париж победитель! Спокойный, властный, сытый, довольный, заваленный продуктами и товарами.

В нем таким одиноким чувствует себя Светик Кус­ков — бывший русский, бывший офицер-гвардеец, быв­ший доброволец Деникина, бывший врангелевец, быв­ший галлиполиец, бывший чернорабочий на лесных заго­товках в дебрях Югославии, а теперь... Он не знает и сам, что он. Вернее всего — белый раб, ищущий покупателя. Едва ли — не бывший человек.

Он приехал в Париж по поручению группы товари­щей, на собранные ими деньги, чтобы разведать и узнать: на что же надеяться? о чем мечтать? когда же будет просвет? с кем идти?.. Или навсегда оставаться белыми раба­ми, спать в каменной развалине без окон, на грязном зем­ляном полу, толпиться вечерами возле дымной печки, где сушится рваная обувь и одежда, и задолго до света караб­каться, цепляясь за веревку, в горы, чтобы там валить деревья. Там и умереть... Как умерли Кругликов, Строн­ский, Солдатов, Баум, Осетров, Полянский и многие, многие из их полка. Умереть от воспаления в легких, от болезни сердца, от тоски по Родине, от смертельной уста­лости — не все ли равно от чего! И не видеть больше Рос­сии.

Кусков приостановился на мосту. Осмотрелся. Солн­це прорвалось сквозь тучи и голубыми ласточками заиг­рало в сером кипящем потоке реки. Зазолотился двугла­вый орел на белом мосту императора Александра III. Показался Кускову почему-то печальным и одиноким. В косматых, черных обрывках туч тонула Эйфелева баш­ня. Вершина ее, точно оторванная от основания, висела в клочке зеленоватого неба и, казалось, плыла со всеми остриями беспроволочного телеграфа, уносясь в беспре­дельность.

Кусков справился по плану. Он сильно забрал влево. Следовало бы спросить. Но спросить было совестно. Все были такие элегантные, в модных шляпах с широкими полями «bercalliere», в легких пальто, сухие под зонтами. Он один был мокрый, в стоптанных ботинках и штанах без четкой складки. — «Найду и так». — Он поднялся вверх по Сене и вошел в Тюильрийский сад. Точно раздвинул­ся Париж. Раскрылись ширь, и красота далеких перспек­тив Елисейских полей.

«Да, — подумал он. — Велик и талантлив народ, со­здавший эту красоту! Какой размах! Мне кажется, нигде нет такого искусного пользования расстоянием в самом центре города». Остановился... Хотел полюбоваться. Старался запомнить и унести с собой эту красоту. Унес­ти в монастырь Горнак среди мокрых скал и хмурых со­сен или в милый родной Санкт-Петербург?

«Когда же?»

Трава зеленела сочно на мягких газонах. В желтых цветочках стояли кусты. Лавры и азалии улыбались в мокрой листве. Широкое Avenue des Champs Elysees было точно отделано нежным сероватым кружевом голых деревьев. Вправо, совсем близко, Триумфальная арка была, как бы нарисована гуашью на сером картоне туч. На зеленых площадках будто спали беломраморные статуи.

Когда посмотрел влево, в глубь Елисейских полей — дух захватило. Ширь и даль звенели торжественным зво­ном. Воздух был виден тонкими нитями, тушевавшими просторы. Луксорский обелиск намечался острой иглой в сдвинувшихся туманах. Точно написанная на небесном холсте, стояла на площади Etoile Триумфальная арка. Казалась воздушной.

Красота меркла на глазах у Кускова. Затягивалась кисеей начинавшего моросить дождя. Еще воздушнее, еще нежнее, точно кисейные платья сереброкудрых мар­киз на фарфоровой прелести картин Ватто или томные пе­сенки пасторалей восемнадцатого века, казались просто­ры Парижа.

Кусков вышел на гае Royale. По ней непрерывным гулким потоком мчались автомобили. Собор Мадлен казался древнегреческим храмом. Крыша опиралась низ­ким треугольником, украшенным барельефом, на восемь стройных колонн. Рядом, под маленькими холщовыми навесами, тесными рядами были расставлены цветы. Сре­ди нежных, белых и розовых азалий алым пламенем горел громадный тюльпан. Торговки в деревянных сабо поверх башмаков ходили по лужам, прибирая горшки от нале­тевшего ветра.

Кусков смотрел вывески, искал «Larue». Наконец под большими золотыми буквами «Jamet» он увидал вход в кабинеты. Он открыл стеклянную дверь и стал подни­маться по узкой лестнице, устланной мягким ковром. Приятная сухая теплота охватила его иззябшее в мокром пальто тело.

«Jamet», — думал он. — «Jamet», — не так оно напи­сано. Надо бы написать «jamais». Тогда яснее бы оно вышло. Никогда бы я сюда не попал, да, вероятно, никог­да сюда и не попаду...»( Jamet — фамилия хозяина магазина. Jamais — никогда. Игра слов (фр.))

II

В тесном коридоре-прихожей, коленом уходившей вглубь, было полутемно. Нога тонула в ковре. Полный, круглолицый, бритый лакей во фраке встретил Кускова. — Monsieur? — спросил он.



— Оu est le cabinet reserve par le prince Rostovsky?( Где кабинет, заказанный князем Ростовским? (фр.)) — сказал, запинаясь, Кусков.

Лакей молча распахнул белую дверь. Пожилая жен­щина в черном платье и белом чепце приняла пальто и шля­пу Кускова, и он вошел в кабинет. Два небольших окна с тюлевыми занавесками глядели на площадь Madeleine. Дождь сыпал крупными длинными каплями, косо упадая на улицы. Такси неслись непрерывно на boulevard Malesherbes и Des Capucines. Зонтики внизу казались сплошной черной массой. Шум улицы сюда не достигал.

Было слышно, как тикали часы. На полке камина стояли мраморный амур и две вазы. Кускову казалось странным, что они здесь давно стояли. Много лет. Всегда... До вой­ны... Задолго до войны. Никто их не стаскивал, не прятал торопливо, не убирал, не разбивал, не увозил. Только чистили и мыли перед праздниками. Да... странно. Слов­но тут не было войны... И уж, конечно, не было револю­ции и большевиков. Они это забыли. Они этого уже боль­ше не понимают. И никогда не поймут.

Кусков прошелся по ковру. Мягкий был ковер, серо-розовый, пушистый, теплый. Хранил в себе тайны отдель­ного кабинета. И диванчик, розовый с золотом, и кресла, и стулья стояли тихие и точно лукавые. Знали они что-то забавное, может быть, и неприличное, но непременно красивое. И Madeleine в окно гляделась не строгостью христианского храма, а, скорее, тонким сладострастием античного капища. Узкие длинные ступени ее точно жда­ли цветов, гирлянд и полуобнаженных женских тел.

Черное пианино у стены тоже слыхало песни веселья. В белой накрахмаленной скатерти, в фарфоре тарелок, в готовой закуске, в серебряном ведре со льдом, где тор­чала стеклянная бутылка с русской водкой, было что-то чистое, красивое, но и развратное.

«Русская водка! — значит, осталось же что-то рус­ское. Не все Третий Интернационал, не все большевики! И искусство русское осталось. Изгаженное большевика­ми, жидами и футуристами, приноровленное служить их целям, насмехаться над Русью, показывать ее загранице в уродливом виде, с неврастениками-царями, прокутив­шимся дворянством и голытьбой интеллигентской... По­шлые, красные малявинские бабы, грязный, развратный лубок, сизые носы картошкой, песни улицы, да, — для заграничного потребления это хорошо. Гонит предпри­нимателям монету. Дает возможность победителю насла­диться здоровым смехом... Les popes, les moujikis, la wodka, la Katjenka... (Попы, мужики, водка, Катенька... (фр.)) Ax, как хорошо! Ces vilains sauva-ges» ( Эти мерзкие дикари (фр.)).

Кусков поежился и отошел от окна. Неужели ничего больше не осталось? «Les bolschewikis»...( Большевики (фр.))

И вдруг вспомнил...

Он был в гостях у соседей. Таких же белых рабов, ка­ким был и сам. Был сумрачный январский вечер. И было уже так темно, что на пять шагов ничего не было видно. Только что с треском, ломая сучья, упала высокая ель, и заблестела в темноте свежая рана обнаженного пня. Шел дождь со снегом, и в вершинах деревьев нудно шу­мел холодный ветер.

— Что же, господа, пошабашим, что ль! — раздался молодой голос, и Кусков прямо перед собой увидел высо­кого стройного казачьего есаула.

Черноусый, бледный, с глубоко впавшими глазами, со сдвинутой на затылок старой папахой, он стоял в руба­хе и портах, подставляя снегу и дождю впалую темную грудь. В тонких руках он держал топор.

— Идемте, ваше благородие, все одно работать нель­зя. Пилу завязишь в этой мокроте. Неспособно совсем, — ответил кто-то из мрака.

К грязной тропинке, где в коричневой торфяной жи­же по щиколотку утопала нога, сходились со всех сторон люди. Тропинка так круто шла вниз, что идти можно было только держась за канат и помогая друг другу.

Шли молча. Накрыли головы и плечи старыми ши­нелями.

Внизу уже сгустился мрак. Тусклыми желтыми пятна­ми горели окна большого каменного монастыря. Там раньше помещались коровы и овцы, теперь в наскоро отделанных сараях с деревянными нарами жили офицеры и казаки, все вместе, одной жизнью. У горящей дымной печки снимали сапоги и платье и на колышках вешали сушить, а сами, полуодетые, сидели вокруг, ожидая ужи­на. Керосиновая лампа тускло освещала хмурые, темные, худые лица. Иногда под ее лучи попадет полуобнажен­ный, под рваной рубахой, торс, блеснет кожа, желтая, как старая слоновая кость, покажутся под ней ребра и исчез­нут в темноте. Разговор вспыхивал и угасал, как искры ночного костра.

— Что же, господа, сегодня опять и двух метров не заготовили.

— Ку-у-ды ж!

— Так ведь погода! — сказал кто-то, мягко выгова­ривая «г» как «х».

— Значит, господа, опять и харчи не оправдались.

— А ты ешь. Не думай.

Несколько минут была тишина. Звякнет ложка об олово тарелки, кто-нибудь шумно подует. Пресно пахло пареной картошкой, бобами, прелым бельем.

— Опять, господа, бобы.

— Мне на них и смотреть тошно.

В печке дрова вспыхнули. Красными пятнами побе­жали по голым ногам в мокрых онучах. Погасли. Темнее стало в сарае. Долгая январская ночь надвигалась.

Из темного угла чей-то дрожащий, мелодичный те­нор начал несмело:

Всколыхнулся, взволновался

Православный тихий Дон,

И послушно отозвался

На призыв Монарха он.

В углу кто-то, как птица, встрепенулся, приподнялся, должно быть, с жесткого ложа и пристроился вторым го­лосом. Пошли обе ровно, разрывая тишину ночи, будя воспоминания:

Дон детей своих сзывает

На кровавый бранный пир,

К туркам в гости снаряжает,

Чтоб добыть России мир...


Со всех концов сарая стали примыкать голоса. Загу­дели октавой, как шмели, басы, и старая песня донская потрясала стены монастыря.

— Так ведь было же это, господа! Ужели же мы не дождемся, что будет снова — и мир, и слава, и честь рус­ская, и честь донская?

— Атаманы-молодцы, послушайте! Не могёт того быть, чтобы сгинула русская земля, чтобы так-таки в тар­тарары провалилась. Не могёт этого быть...

— Пригодимся и мы. Не век вековать в Пожаревач­ках, не век горевать в Горнаке.

— Пережили мы Голое поле, пережили голодный Лемнос, переживем и горький Горнак!

— И увидим родные станицы... Родной хутор увижу я. Ах, братцы! И жива ли мамынька моя? Поди, старуш­ка древняя стала, поди, и не признает меня. Скрыпнут, ро­димые, ворота у двора белого, въеду я, значит, на коне золотисто-гнедом. А через спину по крупу ремень, значит, черный. Ух, и конь у меня, братцы, был! Доморощен­ный... Да, въеду я, значит, во двор... А мамынька ко мне бежит, и жана идет молодая. «Мамынька, — говорю я, — примите пику!» А жана коня под уздцы берет и за стремя рукой хватается и ласково так очами: зирг — зирг... По­лыхают синие!

— Что же это приснилось тебе, что ли?

— А хоша бы и приснилось. Сон, братцы мои, дюжа хороший...

— Да осталось ли что еще и дома-то?

— Ребятки, а что, из дома писем кто не получал?

— Получал.

— Что же пишут?

— Да что... Писать-то нельзя. По правде. Псевдо­нимно пишут. А понять одно можно. Кто жив еще — того душат, а кто помер — и хоронить некому.

— Сергеева отца расстреляли. Советскую власть об­ругал.

— Комиссаром в станице Лунченок сидит. Сами зна­ете, кто он. Вор и убийца.

— Ну, буде, ребята, скулить. Зачинайте, Алеша, пес­ню нам ладную.

Полился из темноты тенор. Как ручей зажурчал. С ним казачья душа выливалась.

Да... это было неделю тому назад. Там, где Россия, — не wodka russe, не малявинские бабы, не голоногий балет, не проживание фамильных брильянтов, а упорный труд. И вера... И любовь...

И разве любовь, вера и труд — не та сила, что все по­бедит?..

III


— А, Кусков!.. Надеюсь, не опоздал? Я был аккура­тен? Сейчас без трех минут половина второго.

Вошедший, человек лет тридцати, бритый, холеный, с розовым, худощавым, породистым лицом, тонкий, пол­ный изящества движений, что дается только рождением, прекрасно одетый в черный костюм и темно-серые панта­лоны в черную полоску с заботливо сделанной на них склад­кой, в маленьких лакированных башмаках и серых шелко­вых чулках, приветливо смотрел в загорелое лицо Кускова. Почти не переменились, Кусков. Пожалуй, еще по­худели. Когда мы последний раз виделись?

— Под Званкой, князь, мы вместе ходили в атаку. Ваша рота шла левее моей. Помните, когда полковника

Оксенширна тяжелым снарядом убило...

— Как же. Не называйте меня «князь»... Не надо. Я все тот же Алик... Да... Хорошее было время. Мне, зна­ете, повезло... Благодаря назначению на Кавказ, а потом в Месопотамию, я ничего этого не видал... А вы... Вы много пережили? Рассказывайте, Кусков! Вы долго еще оставались в полку?

— До самого конца.

— Постойте, — кивая на стоявшего сзади него тол­стого лакея с меню в руках, сказал князь, — надо заказать сперва.

— Eh bien, un dejeuner pour cinq personnes, — начал он. — Que mangeons-nous aujourd'hui?

(Завтрак на пятерых. Что у вас сегодня? (фр.))

— Des oeufs, du poisson, ou bien un roti?( Яйца, рыба или мясо? (фр.))

— Вы что хотите, Кусков? Рыбу или мясо?

— Мне, право, князь, все равно.

— Нет-нет! Сегодня вы наш гость. А, здравствуйте, господа. Как мило, графиня, что вы не опоздали, — при­ветствовал князь Ростовский вошедших в кабинет двух штатских с дамой. — Вы незнакомы? Это — Кусков, мой тов... мой друг по полку. Вместе воевали. Храбрейший офицер. Герой, но не герой в кавычках... Ах, Кусков, не люблю я этот тип русского героя. Один целую роту в плен взял. Ему мало четырех георгиевских крестов, он ухитрит­ся в разных армиях, на разных фронтах восемь набрать и так их и носит в два яруса, не стесняется, что статутом не предусмотрено. Послушаешь его, подвиги — один не­обыкновеннее другого, а на деле — все врет. Русский «ра­неный» в кавычках и русский «герой» в кавычках — это нечто ужасное. Это фундамент большевизма. Так вот, графиня, Кусков — действительный герой, скромный, молчаливый, не будет вам глупостей рассказывать, но, когда нужно, ничего не испугается. А это, Кусков, — наша милая графиня Ара — Варвара Николаевна Пустова, тоже герой без кавычек. Как добрались, Ара?

— О, я не могла отыскать такси и шла пешком. Та­кой бураск (Bourasque — ветер с дождем (фр.)) налетел, что чуть мою ширму (Der Schirm — зонтик (нем.)) не сломал, — сказала, картавя, графиня.

— Браво, графиня! — воскликнул совершенно лысый молодой человек в сером костюме, с бритым лицом и тон­ким носом над пучком стриженых усов. — Прекрасный русский язык! Вы в эмиграции скоро совсем перестанете говорить по-русски.

— А что я сказала такого, что вы, Серега, смеетесь? Вы всегда надсмехаетесь надо мной.

— И чем «бураск» и «ширма» хуже вашего доброволь­ческого жаргона, — заступился князь. — Вы тоже недале­ко ушли, когда рассказывали мне, как «драпнули в два сче­та» от Орла, боясь за обоз со своими вещами, «подарками благодарного населения». Или о том, какой «тарарам» у вас был, когда крушили вы Жлобу... Нечего корить. Кусков, вы на нашего Серегу не обижайтесь. Сергей Сер­геевич Муратов любит поддеть человека, недаром в белой чрезвычайке, то бишь — контрразведке, служил... А это — пан Синегуб, Павло — украинец, и щирый, — указал он на ставшего в стороне у камина худощавого человека, до­вольно странно одетого в черную черкеску без гозырей.

Князь обернулся к метрдотелю и заказал меню зав­трака.

— А теперь, господа, прошу водочки. Ара, разлейте ее нам. Из ваших милых ручек она вдвойне вкуснее пока­жется. И водка, доложу я вам, — еще довоенного време­ни. Золото, а не водка... Семужки, Кусков! У них, Кусков, семга очаровательная, и вот селедочки в масле — первый сорт. Ну, бывайте, здоровы, господа!

На диван, за овальным столом, сел князь. Он посадил рядом Кускова. Против них сели Муратов и Синегуб. Лицом к окнам, по правую руку князя, графиня Ара. Кус­ков всматривался в лицо графини. Было что-то знакомое в нем. Бесконечно милое. Что-то болезненно дорогое на­помнило ему и самое имя. Но не мог разобрать черты лица. Модная шляпа grande cloche (Большой колокол (фр.)) с широкими, в шири­ну плеч, полями была надвинута на брови. Полный овал слегка нарумяненного лица был чист. Зубы сверкали ров­ные. Изящная линия шеи, чуть полной для ее юного под­бородка, опускалась к плечам и обнаженной груди, по­красневшей от загара и ветра. Глаз и верха лица не было видно под шляпой. На графине было свободное платье с широкими до локтя рукавами, подхваченное золотым, низко опущенным кушачком. В складках мягкой материи угадывалось полнеющее тело и кошачья грация. Черные волосы были острижены в кружок и локонами падали из-под шляпки. Когда поворачивалась она к князю и, сме­ясь, шептала ему на ухо, Кусков видел сзади ее шею с под­бритым затылком и с темной тенью отраставших волос. Ему вспоминались казаки с такими же затылками и с та­кой же тенью коротких черных волос. Кто она? Та тоже называлась Арой, была такого же роста... Но у той были длинные черные волосы и, когда разделась она, она оку­тала ими и себя, и его до самых колен... Больная была страсть и мимолетная, как больное и быстро текущее бы­ло тогда и само время... «Нет, конечно, не она. Та была не графиня... Да и могла ли бы графиня?!»

Ара приподнялась налить водки в рюмки и перегну­лась через стол. Перед глазами Кускова показалась ухо­дящая вглубь шея и нежные очертания груди. Он увидел кружево рубашки и маленькую брошку, закалывавшую длинный ворот. Граненый синий камушек, а кругом маленькие бриллиантики. Знакомая брошка! Он держал ее в руках в Константинополе, когда та Ара просила его продать ее. От ворота шел тонкий аромат духов — все тех же. Кусков вспомнил все и узнал Ару... И Ара узнала его. Рука с бутылкой дрогнула в ее руке. Тихо и жалобно звяк­нуло стекло рюмки...

В сумбурной квартире, где все было перевернуто кверху дном, где целый день кто-нибудь что-нибудь ел или пил, где по диванам, креслам и на полу на коврах валялись днем и ночью молодые люди в офицерской фор­ме, где лежали ручные гранаты, винтовки, револьверы, отдельные части пулеметов, всем распоряжалась Ара. Она в крестьянском платье уходила в город на разведку и возвращалась растрепанная, оживленная, с кульками хлеба, с подобранными на улице патронами. Приводила новых волонтеров — офицеров и юнкеров. Закрутив на затылок прекрасные волосы и накрыв их солдатской па­пахой, в рубахе и шароварах, в шинели, с винтовкой в ру­ках она ходила в дозоры и ночью сменяла Кускова. Был август 1917 года. Шло корниловское восстание, и кварти­ра Ары жила лихорадочной конспиративной жизнью, и никто не знал, что надо делать в случае удачи. Кого аре­стовать — Временное ли правительство или Совет сол­датских и рабочих депутатов? Куда бежать, куда вести толпы народа — к Зимнему дворцу или в Смольный ин­ститут? Жили богемой, удалой шайкой молодцов-раз­бойников с молодым атаманом Арой. Была она с ними как товарищ. Презрительно сжимала губы, когда ей жен­ские говорили комплименты, ругала большевиков и Вре­менное правительство «сволочью» и «сукиными сынами» и, когда при ней, на дворе, сочно, по-мужицки ругаясь, творил непотребства вечно пьяный Успенский, богатырь-капитан, она подходила к нему, толкала в плечо и, смеясь, говорила: «Ты бы, Васенька, хотя бы отвернулся. Все-таки я девушка!..» Они ничего не сделали. Говорили: ор­ганизации не было. Модное тогда это было слово — орга­низация... Когда по улицам стали ловить и арестовывать офицеров и многие были убиты в «Астории» и других ме­стах, когда звонкое слово «корниловец» пошло гулять по солдатским толпам, их организация распалась. Как-то быстро исчез Успенский, и потом видели его пробираю­щимся в одежде рабочего на юг, к Каледину. В опустелой квартире с разбитой мебелью, с накиданной на полу соло­мой, с грязью и плевками остались только Кусков и Ара. И когда пришли солдаты и спросили, кто он, — «Я кор­ниловец!» — гордо ответил Кусков. Был арестован. Он сидел две недели в «Крестах». Когда его освободили, он пошел на квартиру к Аре. Он нашел ее одну. В квартире было чисто и тихо. Вечером шептала Ара, что надо всем смелым объединяться и идти спасать Государя из Тоболь­ска, и уговаривала его ехать с нею. Он колебался. Тогда в сумраке комнаты она стала раздеваться и, сверкая боль­шими безумными глазами, говорила смелые речи. А по­том... подошла и закутала его черными душистыми воло­сами. То была безумная ночь. Утром она прогнала его. Вечером он снова пришел, — но никого не нашел на пус­той и разграбленной квартире.

Такое было время. Кошмарное. И события были, как тяжелый сон.

Через три года они встретились в трюме парохода, шедшего в Константинополь. Она страдала от жажды и голода, и он отдавал ей то, что сам получал, и после, в Константинополе, в Пере, в маленьком переулочке, в гостинице «Nouvel Orient Hotel», содержимой греком и переполненной греками, они провели медовый месяц, длившийся три дня. Он уехал со своей частью в Галлипо­ли, она — во Францию. Тогда, прощаясь, она совала ему в руку эту брошку и просила продать, чтобы были у него деньги.

— Деньги теперь все, — шептала она ему. — Теперь, когда нет Государя и пропала Россия, пропали честь и слава, когда все, все, все стали ворами, остались только деньги... И надо, чтобы деньги у тебя были... С деньгами проживешь. Деньги все... Мой милый, воруй, спекулируй, грабь, продавай казенные вещи — деньги все. Теперь та­кое время...

Жуткие были речи...

И вот теперь в Париже... у Larue — графиня Пус­това.

IV

— Кусков, как вы думаете: Государь и вся семья его убиты?



Ара смотрят в глаза Кускову. Головка приподнята. Поля шляпки вокруг, как широкая темная рама, кидают тени.

— Кто может это знать, — говорит Кусков.

Его голос дрожит. Смутными вихрями носятся мыс­ли и воспоминания. То ли шумит голова от водки.

— Записки Жильяра, показания следователя Соколо­ва, мне кажется, пролили достаточно света на этот тем­ный и жуткий вопрос.

— Вот именно, — капризно говорит Ара, — и ниче­го они не пролили. Там есть такие места, что как раз на­оборот — чувствуется недоговоренность.

— Что же, все это, по-вашему, была только инсцени­ровка? — спрашивает Муратов.

— Да, может быть, — неохотно отвечает Ара.

Но позвольте, — говорит князь Алик, — доста­точно посмотреть на фотографии Свердлова и Юровско­го для того, чтобы понять, что эти люди на все способны. А помните солдат и матросов в первые дни «великой бескровной»? Разве тогда не были готовы они сотворить ека­теринбургское действо в Царском Селе?

— И не сотворили, — упрямо встряхивая кудрями, говорит Ара. — Я не допускаю мысли, чтобы могла под­няться русская рука на помазанника Бога. Спасли же мат­росы и сохранили Государыню-мать и великого князя Николая Николаевича. Притворились большевиками и спасли.

— Оставьте, пожалуйста, — говорит Синегуб.

— Кроме того, — продолжает Ара, — мое подсозна­ние говорит, что они живы.

— Так долго нельзя было бы их скрывать.

— Но если они сами не хотят открыться.

— Даже и теперь, — говорит князь, — когда только появление Монарха может вывести Россию и русский народ из пучины бедствий!.. Неужели вы, зная Государя Николая II, допускаете, что он теперь не исполнил бы своего долга и не открылся бы?

— Вы считаете, что время благоприятное? — говорит Синегуб.

— А вот для этого мы и собрались, — замечает князь. — Не только, чтобы позавтракать с милой графи­ней, но и для того, чтобы посвятить во все Кускова. Он приехал вчера, всего на два дня, чтобы узнать, что же можно ждать им, живущим в ужасных условиях, и на что надеяться.

— Телепатия, — начинает Ара, но князь перебивает, смягчая свою невежливость пожатием ее руки ниже локтя.

— Оставим это, Ара. Вы — серьезная политическая женщина, и потому-то я и пригласил вас. Мы, Кусков, стоим теперь перед новыми горизонтами. Знаете, как бы­вает в книге, в каком-нибудь романе. Пишет, пишет автор о ком-нибудь, и вдруг — новая глава, и новые лица, и совсем другая обстановка. С конца прошлого века и особенно после 1905 года всеми умами владели партии.

Партии были всё. На них были надежды и упования. Не быть в партии было неприлично. Партии разрушили Рос­сийскую империю, партии создали революцию, и партии правят Россией. И за границей, в эмиграции, среди бежен­цев партии главенствовали. Под сильным увлечением ка­детами прошли 1918 и 1919 годы, эсеры верховодили в 1920 и 1921 году, выплыли и шумели, грозя петлей и ка­леным железом, правые монархисты в 1922 году — а те­перь вместо всех их — пустое место. Никто никому не верит, и, прежде всего потому, что, по существу, и партий с их внутренней дисциплиной нет, они раскололись, и чуть ли не три человека уже составляют партию. То же самое и в сумрачной Совдепии. Новая ли экономическая поли­тика — нэп, так не соответствующий коммунизму и социа­лизму, болезнь ли Ленина, усталость ли вождей, то ли, что они объелись властью, но и там не коммунистическая партия правит Россией, а правит та сволочь, что прима­залась к ней, и ясно, что сволочь эта долго не удержится. На смену партии является личность.

— Неужели, Алик, вы серьезно относитесь к выступ­лению блюстителей? — говорит Муратов.

— Серьезно? Нет. Но это опыт. Неискусный, неуме­ло сделанный, но повлиявший на многих и показавший, что люди созрели для того, чтобы воспринять личность. И я уверен, что она явится, она не за горами... Кусков, скажите тем, кто ждет, что новая Россия требует новых людей. Отработавший пар не годен. Не ищите вождей среди тех, кто был и сорвался, не смог, не сумел, не спра­вился... Обстоятельства были неблагоприятны — это все равно, но тот, кто упал — не встанет.

— Князь! — восклицает Ара, хватая за руку Алика — но надеюсь... не смена династии?..

— Боже упаси! Династия Романовых! Как ни лили на нее грязь целыми ушатами наши политические и обще­ственные деятели, они не могли светлого сделать черным.

Под скипетром Романовых на маленькой Московии, где так же, как теперь, ели человеческое мясо, умирали от голода, где насильничали атаманы Болотников и Бало­вень, где смута была везде, где сама церковь православная раздиралась лжепопами, Россия обратилась в великую Российскую Империю. Романовы снесли смутное время, Наполеоновы дванадесять языков и свои тяжелые, страш­ные бунты... Они не вызовут новых распрей, зависти и борьбы за власть. Скажите, Кусков, тем, кто ждет и из­немогает, кто плывет по пучине и чьи руки, держащиеся за обломок корабля, закоченели и готовы выпустить его, чтобы потерпели. Жертва нужна... Жертва будет... Мы накануне спасения России. Совсем иное будет это спасе­ние, чем думали Деникин, Юденич и Колчак... Не прави­тельства пойдут покорять под нози свой русский народ, яко супостата, а русский народ примет сам сильную за­конную власть, идущую во всей славе своей, и... точка. Молчание, молчание, молчание... Господа, кому сыра, кому сладкого? Кусков, вам чаю? Я помню, вы и в полку кофе не пили. Ара, разрешите курить?

V

Когда встали из-за стола, Муратов подошел к Куско­ву. Он был слегка пьян. Безбровое лицо покраснело, свет­ло-серые глаза горели недобрым огнем. Он взял Кускова за пуговицу пиджака.



— Святослав Федорович, мы с вами, кажется, встре­чались, — сказал он.

— Простите... Не помню, где.

— У графини Ары. Тогда она не была замужем, и бы­ла просто Варварой Николаевной Лежневой, дочерью Лежнева, женатого на княжне Мери Рокотовой. Она развелась потом и вышла замуж за камер-юнкера Сережу

Брянского... В организации Успенского. Не помните? Я был у вас для связи с «Асторией», где заседал наш штаб.

— Простите, Сергей Сергеевич, все было тогда так

смутно. У меня имена и лица перепутались.

— А графиню Ару вы помните?.. Вы, кажется, тогда пользовались ее взаимностью?

— Мне думается, Сергей Сергеевич, — холодно ска­зал Кусков, — что это вас не касается.

— Не совсем так, как вам думается. Я хотел только сказать, чтобы вы не вздумали чего-нибудь...

— Серега, — окликнула Ара. Она полулежала с па­пироской в зубах на диване. — Оставьте в покое Кускова. Вы любите после обеда привязываться.

— Нет, послушайте, графиня, и вы, князь, и ты, Пав­ло... Я только кое-что хотел обнаружить.

— Опять по контрразведочной части? — сказал Си­негуб.

— Ну? — сказал князь. — Что вы еще нащупали, ко­варный, подозрительный Серега, чующий большевика там, где им и не пахнет?

— Нет, господа, я только хотел сказать, что Свято­слав Федорович Кусков — сын генерала, бывшего генера­ла, Федора Михайловича Кускова. Так это или не так, Святослав Федорович?

— Совершенно верно, — бледнея, сказал Кусков.

— Ну, что из этого? — сказал Алик.

— А Федор Михайлович Кусков, по имеющимся у меня сведениям, находится на службе у большевиков, в Красной армии командовал дивизией. Вам это, Свято­слав Федорович, известно?

— Да, — опуская голову, сказал Кусков.

— А известно, где он теперь?

— Нет. С 1919 года я ничего не знаю о моем несчаст­ном отце.

— Допустим, что даже и так.

— Что вы хотите этим сказать? — порывисто вски­дывая голову и в упор, глядя на Муратова, спросил Кус­ков.

— То, что когда мы придем в Москву, нам придется повесить вашего отца.

— Ах! — воскликнула Ара и вскочила с дивана.

За ней поднялся князь Алик. Наступило тяжелое про­должительное молчание. Мертвая тишина стояла в каби­нете. Наконец Кусков медленно заговорил.

— Судить моего отца не вам... Я думаю, никто из вас... Может быть, только князь... Никто из вас не смо­жет понять, что пережил и перечувствовал мой отец и как велики и ужасны его страдания. Надо знать моего отца и мою мать, чтобы все это понять... Надо жить их жиз­нью, а не судить из кабинета парижского ресторана.

И в полной тишине, никому не подав руки, Кусков вышел, мерно шагая по мягкому пушистому ковру.

  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   29


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница