Николай Димчевский Крик из пропасти



страница1/12
Дата10.05.2016
Размер2.3 Mb.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   12

Николай

Димчевский




Крик из пропасти




1995

Крик из пропасти


Зналось — там давно и след простыл, и все ж туда влекло. И даже сама теснота утренней электрички невнятно подшептывала, что влечет не зря.

Из-за полутьмы на лицах — проваленные глаза да безгубые рты. Одетые в серое, ветшалое; у многих лопаты, обернутые тряпьем, белесые рюкзаки. Все сплошь — старики, едут по огородам.

От скученности окна враз отпотели, и темно, как в теплушке. Да еще свет погасили, да туман с океана прибавляет мрака.

О теплушке, о нарах, о скудости и убожестве протяженного пути — вот о чем бормочет эта спертая тьма, рассеянный в ней щемящий вздох нищенства и слабого вспоминания о почти сытых временах, которые мелькнули и сгинули.

Тот, чей след ищу, существовал в таком же убожестве и попал в еще большее, невозможное по всем меркам. Но у нас мерки свои.

Взять хоть мерку веса, и жизнь уподобить весам. Тогда, если на одну чашку бросить кусок хлеба, то вторая взовьется в пустоту и мрак. Ежели на вторую положить слиток вольного слова и свободного рассуждения, то хлеб обязательно вылетит в пустоту, и равновесия не будет…

Вчера вечером встал в очередь за хлебом. Давно такой не видал. Пожалуй, лишь в войну и в голодные послевоенные… Хвост далеко на улице, и до головы шаркать битый час или более. Зато разговоры самые безоглядные — ругали и хаяли всех правителей от Москвы до самых до окраин; и никто не опасался, что возьмут. Поиграли в эту гирьку от души, от сердца, от печенок, пока дождались, когда спустилась чашка с буханкой…

В замутненные окна не разглядеть названия остановок, и это слегка тревожит, Можно бы спросить у соседей, но говорить ни с кем не хочу. Еду к Нему, и поэтому нем. Кажется, любое повседневное, деловое слово принизит ожидание невозможного, немыслимого, неосуществимого. Чего же? Не знаю.

По схеме на вокзале запомнил — на третьей остановке. Но электричка, возможно, идет не со всеми…

Вокруг — сонное молчание. В тяжелом полумраке — глаза и рты. Глаза — душа, рты — тело.

Выхожу по своей прикидке.

Остановка та самая. «Вторая Речка».

Сырая пронизь от моря.

Спускаюсь с мокрой платформы в поиске того, не знаю, чего… Площадь. Серые дома, серый асфальт, улица вытягивается далеко к сопкам. Серый куб автовокзала. За ним — речка, совсем тощая, захламленная железной ржавью, строительными отбросами, трепаными покрышками, она с натугой сочится по узким рукавам, огибая препоны. Это и есть Вторая Речка. Ее жаль как живое существо, загнанное в грязный загон.

Возвращаюсь на улицу, понимая, что вокруг ничего нужного. Все это недавно появилось и лишь отвлекает, мешает и запутывает. Подлинна здесь одна лишь речка.

Сворачиваю к платформе, но на нее не поднимаюсь, перешагиваю через рельсы, иду по насыпи, слышу крики чаек, вижу серое море, соединившееся с утренним небом через грязноватый пух тумана. Внизу, под насыпью — шепоток мелких волн. По другую сторону путей, за площадью, за домами, вдали различаются синеватые контуры сопок.

1

И неожиданно пронизывает: именно это Он и увидел той осенью, когда вместе со всеми был выгружен из теплушки где-то неподалеку, а может, и в этом именно месте…

Он не мог не увидеть моря, которое сейчас такое же, как при нем. Не мог не услышать прокриков чаек и поплеска волн.

Не мог Он не поглядеть на дальние сопки, к которым их вскоре погнали, туда, на шестой километр Второй Речки.

Это все подлинное, достоверное; картина, которая была и у него в глазах здесь,

Где обрывается Россия

Над морем черным и глухим…

Строки о другом море, но тут его слова напитались неведомым ранее и ему самому значением.

Открытие наполняет округу таким смыслом, что, поставив ногу на рельс, я замираю, боюсь спугнуть отошедшее, так чудесно посетившее меня в этот миг. Будто слои времени сместились, поменяв настоящее на давнее, и тут же вновь распрямились, восстановив вечный порядок. Но теперь ухваченный миг прошлого — со мной, и никто никогда не отберет его.

Медленно поднимаюсь на переходный мост между платформами и охватываю округу с высоты, чего Ему не довелось. Открывается серо-черный глухой простор в обе стороны — к морю и к сопкам.

И захотелось сейчас же, тут на мосту, прочитать его стихи. И, странно, — едва об этом подумалось, как память отшибло будоражащим волнением, сердце зашлось и перехватило дыхание. Будто с бухты-барахты, без всякой подготовки, без предупреждения затащили в переполненный зал — читай! Или того непривычней и страшней — надо выйти перед Ним самим…

Напрочь забыл все, что помнил. Подивился, начал злиться на себя, потом принялся уговаривать, успокаивать, подбадривать, будто и впрямь перед кем-то надо «выступать». И тогда неожиданно пришли строки, которые раньше мельком пробегали, не подозревая, что они задержатся в памяти… Словно кто-то, помимо меня, захотел их послушать…

И едва всплыли первые слова… в этот именно миг… на перила моста в двух шагах села сорока. Покачнулась на тонких лапках, цепляясь за мокрое дерево, дернула плоским хвостом, повернула головку и застрекотала, глядя черным глазком прямо мне в глаза.

Я замер, слушая и рассматривая ее, и не переставая читать про себя стихи. Почему-то очень хотелось, чтоб она посидела, побыла вместе, не оставляла одного на сырой высоте, на безлюдном настиле. Боковым зрением отмечалось, что вокруг — ни на платформе, ни на подходах — ни души.

Сорока и не собиралась улетать, хотя по всем птичьим соображениям ей здесь вовсе нечего делать, ничего для нее интересного: железный мост, грязный настил, человек в старом плаще-коротышке и потертом берете…

Но она все стрекотала, вцепившись коготками в перила, не отрывая от меня взгляда, подергивала хвостиком, похожим на черную линейку. Она смотрела так, словно спешила сообщить очень важное, не терпящее отлагательств, и каждое стрекотанье отбивала взмахом этой своей линейки, и мерность ее раскатистых фраз походила на стихи. Может, она и впрямь торопилась поведать никому не известные строки, возникшие и навсегда оставшиеся здесь…

И уж казалось, что не мне хочется подольше задержать ее на перилах, а она сама опасается спугнуть меня, сама хочет, чтоб я подождал, не уходил, почитал никому не слышные стихи, и послушал ее никому неведомые строки.

Появление птицы, ее внимание и настойчивая попытка сообщить что-то в ответ на прочитанное, как чудесное наитие, наполнили меня светлой и легкой радостью, перелившейся в никогда не испытанный восторг, парение в неведомых эмпиреях. Все пышные тяжеловесные слова высокого «штиля», казавшиеся холодными и пыльными, вдруг засверкали и сделались необходимыми.

За случайным пустяком, на который в другое время лишь улыбнулся бы и прошел мимо, сейчас проглянуло что-то глубинное, неподвластное повседневной рутине и убогости, что-то вырывающееся из сырой черноты, глухоты моря и земли, обступивших со всех сторон и готовых потушить малейшую искорку, вспыхнувшую наперекор мрачным стихиям.

Угадывалось поразительное и пронзительное, совершенно невозможное и явное, ощутимое соединение с прошлым, с его сокровенным, забытым и закрытым слоем. Проступало подтверждение ожидавшейся встречи, благой ответ на желание и надежду найти хоть пылинку подлинности, к которой прикоснешься вслед за Ним, и тем самым как бы и одновременно с Ним.

В этот миг показалось, что все ожидания оправдались сверх меры — большего и невозможно получить. И все благодаря громкой птице, оживившей и подтвердившей черный простор глухого моря и дальних сопок, видневшихся на шестом километре Второй Речки.

Не случись всего этого, дальняя поездка осталась бы незавершенной и ущербной навсегда, поскольку она последняя.



2

Пока в просветленности и успокоении возвращался в город, туманы рассеялись, открыв небо и дали.

Бухта Тихая охватила солнечной лаской, будто сейчас не середина октября, а разгар лета.

Любимое местечко во Владивостоке.

Всегдашнее удивление, когда сойдешь с автобуса и в первый миг с непривычки, кажется, что океан не простирается вдаль, а стоит стеной. Он выше домов, выше скал, он держит ослепительное небо, которое под прямым углом, как потолок, опирается на него. И захватывает дух от опаски, что эта стена безмерных вод хлынет на тебя. Но стена стоит прочно. Внизу к ней прилепился десяток сейнеров, а наверху — солнце.

За время, пока иду к срезу скал, глаза привыкают, и видится уже не стена, а невероятная даль Тихого океана. От нее нельзя оторваться, некогда поглядеть под ноги на щебенку и пыль дороги, и поэтому не идешь, а скользишь, паришь в синеве.

Отвесно вниз по скале спускается узкая лестница, похожая на железный трап в трюм. Она и собрана скорей всего из отслуживших корабельных трапов. С непривычки медленно и не без опаски переступаю по горячим ступенькам, держась за теплые поручни.

Все ближе серые обломки скал внизу, все выше уползают сами скалы, поглотив округу, заперев меня в каменный колодец.

Перепрыгивая с плиты на плиту, подхожу к урезу воды. Невиданное спокойствие: чуть заметно, едва ли на вершок поднимается прозрачная тяжелая влага, сонно вздыхает и опускается, не замутившись ни единой песчинкой, не потревожив ни одного насельника подводных зарослей.

Иду по берегу вдоль длинного ряда бетонных ангаров, где спрятаны лодки и катера местных жителей. От каждого ангара к воде протянута небольшая эстакада, по которой спускают посудины.

В маленькой заводи стоят босиком девочка и мальчик. Они что-то разглядывают в прозрачной воде, берут в ладошку, показывают друг другу.

— Ногам не холодно?

Вскидывают удивленные глаза, качают головами.

Трогаю воду — и, вправду, совсем теплая, прогретая солнцем.

Рядом в камнях ярко светятся несколько больших раковин.

— Вы поймали?

Отрицательно машут головами.

— Играете в них?

Опять машут головами.

— Можно взять?

— Можно, можно, берите, — отвечает девочка.

Раковины внутри перламутровые, а снаружи оранжевые. С налета видишь только красоту, но тут же примешивается соображеньице, что они вполне сойдут за плоские тарелочки. Эта практичность в последние годы сделалась даже навязчивой… Консервные банки и те видятся кружками, которые вскоре заменят чашки и стаканы. А эта подлинная морская красота сможет украсить любой стол.

Подальше скребет лопатой в прибрежных камнях молодой отец ребятишек. Тельняшка, изъеденные солью штаны, резиновые сапоги до пояса. Подцепив илистый ком, растряхивает, рассматривает и выбирает червя для наживки.

Заговариваю о рыбалке. Вскидывает синие в тон океану глаза. В ответе слышится некая горечь и усмешка над собой. Отстраненно, словно о давнем и забытом говорит, что вообще-то рыбачить так, как рыбачили всегда, сделалось вроде бы даже старомодным и, по правде сказать, ненужным… Но сути не объясняет и, перебирая ил в лопате, признается, что отдает дань отошедшим временам. Ухватив будущую наживку, подтрунивает над собой за отсталость и склонность к баловству со снастью…

О причине его усмешек узнаю попозже, а пока они остаются непонятными.

Так с камня на камень, по настилам эстакад, снова по камням все ближе подбираюсь к своему излюбленному местечку.

Вот и оно. Ничуть не изменилось за два года. По-прежнему здесь владычествует первозданный хаос. Во времена сотворения мира океан подрубил под корень скалу, которая развалилась на гигантские плиты, и они лежат до сих пор, упираясь в подножие ныне здравствующих скал, возносящихся в небо.

Благодаря допотопной неразберихе, здесь невозможно построить ангары и причалы, и все остается в первобытной нетронутости. Обломки сгрудились небольшим мысом, выдвинутым в океан, поэтому, усевшись на любую из глыб, можно напрочь отрешиться от охватившей округу цивилизации. Возле тебя остаются лишь камни, вода и небо.

Придирчиво подыскиваю лежбище, перебираясь с плиты на плиту, перепрыгивая через ращелины, и нахожу плоский хорошо прогретый солнцем камень. Стелю плащ. Вместо подушки — ботинки. Блаженно растягиваюсь, вижу небо и краешек горизонта, проткнутый мачтой сейнера; закрываю глаза, прислушиваюсь к шепотку и поплескам воды внизу и засыпаю с предвкушением радости вскоре вновь окунуться в изменившийся простор, который во всякий миг — иной, и поэтому начинать можно с любого мига.

На сегодня он мой, этот первозданный хаос и останется моим, пока деловые ребята не упорядочат его глыбы, не склеят цементом и навсегда отрежут радость встретиться с настоящей Землей и настоящим Океаном.

Поэтому, выспавшись, поскорей спускаюсь по плитам к урезу воды; оглядываю окоем, бескрайность вода и неба, сожалея, что их все равно не вобрать; сажусь на сухой обломок, лежащий на влажной глыбе, к которой подбираются легкие, едва заметные волны.

Смотрю вниз, в прозрачную соль, туда, где лениво покачиваются зелено-желто-буро-красно-фиолетовые заросли подводных лесов. Они всегда в движении, в волнении, в преображении. Их вечная жизнь не терпит покоя, и никогда его не знала. Сегодняшнее легкое покачивание и есть полный покой. А когда на них рушатся валы и обвалы тяжелой воды — они в родной стихии. Громада соленого бешенства не может оторвать их от корней, вросших в донные глыбы.

Засучив рукав, хватаю вихор лиловых водорослей, тяну, упираясь коленом, и по силе сопротивления всем телом чую, что их невозможно оторвать от первозданной основы. Их можно отрезать, уморить, убить, но оторвать нельзя. Они и Океан — одно. Пока есть Он, есть и они.

Когда наше безразличие ко всему живому и животворящему убьет океан, тогда не станет этого чуда и любоваться им будет некому, потому что убийцы погибнут вместе с убиенными.

Под ногами у меня желобок, вымытый в камне безмерностью вод и лет. Поднимаясь, влага заливает его и течет прозрачным ручейком через каменную плиту, а потом откатывается назад и возвращается в море, журча на сломе игрушечным водопадом.

Притянутый всей океанской вселенной, не вдруг замечаешь мелочь, вроде этого желобка. Заметив же, вглядываешься и находишь нечто дотоле невиданное. Вот легким течением несет пестрый камешек. Приглядываешься и видишь, что это вовсе не камешек, а раковина, и движется она не по течению, а против него. Из нее выдвигается клешня и маленькие ножки, быстро перебирающие хрустальный поток. Стоит раковине слегка стукнуться о выступ желоба, ножки мигом убираются, и вход плотно закрывается клешней…

И чудом вспоминается рисунок в школьном учебнике, виденный полвека назад… Э, да ведь перед тобой и есть тот самый рак-отшельник! Вот он, настоящий, не нарисованный. Тронешь пальцем, возьмешь в руку — мигом загородится единственной клешней, огромной по сравнению с остальными ножками,

Это открытие для себя радостно и великолепно. Почти вся жизнь прошла, вовсе и не помнил о существовании этакого зверя, да и во времена, когда рассматривал картинку, откровенно сказать, не верил, что въяве существует подобное. И вдруг встречаешься с глазу на глаз с живым и веселым раком-отшельником! И эта малость, пустяк этот заставляет сквозь коридор прожитых лет с детским вниманием следить за всяким движением морского чуда величиной с ноготь.

Вот и второй… Столкнувшись в желобе, они вроде бы без особой причины зло схлестываются друг с другом, не поделив прозрачного потока и наполняющего его корма, которого хватит для всех с лихвой. Схватка разгорается не на шутку, и одному приходится спасаться в раковине, загородившись клешней, способной только хватать и прятать.

Не отсюда ли начинаются все военные перипетии истории?

Совсем рядом возле уха, звонко взлетает мальчишеский голос.

Удивленно оглядываюсь. Рядом никого. Довольно далеко от мыса — лодка. Мальчик гребет, переговариваясь с отцом. Кристаллическая тишина неправдоподобно усиливает звуки. Отец готовит мотор, и каждый стук-щелк, словно в двух шагах.

Они выгребают за гряду камней, на которых по брюшко в воде стоят чайки и где закручиваются легкие буруны от едва заметных пологих волн, похожих на тихий вдох.

Миновав камни, отец дергает за шнур. Мотор зычно рявкает, эхо мечется в скалах, пугающе громоздя звуки. Потом устанавливается уверенное стрекотанье да глубинный звон потревоженной воды. Лодка вскидывает нос и устремляется в море.

Сначала, кажется, что они идут к дальнему мысу, куда всегда отправлялись рыбаки, но они забирают вправо, мористее, туда, где стоят на якорях синие от утренней дымки сейнеры.

Лодка уменьшается, стрекот мотора затихает в вязкой тишине, и поэтому особенно ощутима даль и глубина простора.

Давно не выходил в океан, отвык от его безмерности и становится страшновато за отца и сына, ринувшихся в неоглядность. Их уже невозможно различить — видна лишь крохотная скорлупочка, словно бы стоящая на месте. Она все меньше и прозрачней… вот испарилась совсем.

Пока наблюдал за ней, отметил, что слева, от противоположного берега бухты, к сейнерам скользит еще одна лодка, и вслед другая, третья…

Все эти посудины, бывало, замирали в дальней синеве, и рыбаки, забросив снасть, стояли все утро и далеко за полдень. А теперь, не останавливаясь, все гребут к сейнерам.

Вот почему с такой горькой усмешкой говорил о рыбалке молодой папаша, добывавший червей…

Действительно, зачем самому возиться со снастью, болтаться на ветру, доставая по рыбке, если с борта сейнера тебе за бутылку отвалят столько, сколько сам и за неделю не выловишь…

3

И проваливаюсь в ночь. Тащусь от железнодорожного вокзала к морскому.

Справа, приткнувшись к ограждению переходного моста, на подстилке из драных газет спит Сашка. В голове — пустая бутылка, в ногах — костыль. Пыльный, едва достающий сюда свет смазал всклоченную бороду и спутанные волосы, и кажется — нет у него ни глаз, ни рта, ни лица. А ведь Сашка, когда оживет после мертвецкого покоя, временами даже красив и остроумен, и вообще, он душа местного общества.

Вот днем, когда стоит у перил, небрежно придерживая костыль, или сидит, подобрав под себя единственную ногу, вокруг всегда толчется пяток, а то и десяток знакомых. Он всех захватывает разговором; от его шуток и словечек — хохот, доходящий до гогота и порой до подлинного ржанья. Не дотянешься до мятой шляпы, чтоб кинуть в нее рублевку, а подчас и пятерку.

Да не нужна тогда эта дурацкая шляпа с ее подаяниями — кто-то из друзей уже направился к цыганам, раскинувшим торговый табор на углу привокзальной площади, как раз в конце перехода. Там выставлены слепящие самоварным золотом литые перстни, жирные серьги, дутые бусы, тощие пачки дешевых когда-то сигарет, кучки грязноватых сладостей, а под широкими юбками припасен и огненный напиток.

Прислонив костыль к перилам, Сашка ловко приседает на одной ноге, шарит в газетной требухе, и на асфальт выкатывается замурзанный стакан (люди культурные — не из горла же пить…) Ему уважительно наливают первому.

Беседа еще более оживляется. Вокруг уже небольшая толпа.

Узкое умное лицо проглядывает из путаницы буйных волос и бороды, по цвету близких к крепкому загару щек и лба. Он кидает словечко, байку, шутку и не без самодовольства ловит ответный смех, одобрительный вскрик или восхищенное, хоть и безмолвное похлопывание по плечу.

Но уже поставлена на лицо его нестираемая печать погибели. Глаза помутнели и остановились, синева с них перетекла на губы, где в уголках запеклась пена. И само лицо сделалось похожим на маску, сквозь которую пробует еще пробиться былое остроумие и былой ум. Пробует, но не может, потому что от них осталось лишь несколько заученных словесных колодок, коими Сашка привычно орудует, тачая шутки, и с их помощью владеет еще вниманием уличных дружков и случайных зевак.

Эта маска, изготовленная злым роком, одна для всех бесчисленных спивающихся и спившихся. По ней тотчас определишь погибшего, который внешне еще выглядит живым, но по внутренней сути уже мертв, ибо этой сути у него и не осталось. Сохранилась лишь внешняя оболочка, показное движение, испаряющийся признак былого полновесного бытия, обратившиеся ныне в последний вздох, предсмертную судорогу, жалкий жест прощания.

Самая отталкивающая и пугающая примета этой маски — застылость, неподвижность, как бы сон в бодрствовании — остановившийся взгляд, стертость, смазанность всех черт, их схожесть, даже совпадение с тысячами других лиц, напоминающих своим единообразием однотипность облика усопших.

Когда такая маска приближается, не знаешь, чего от нее ждать. Может проскочить мимо, тебя не заметив. Но возможно, что-то соскочит в никому неподвластном механизме, еще сохранившемся под ней, ты зацепишь какой-то неведомый крючок, от которого взъярится беспричинная злоба, ярость, ненависть и изольется на тебя. Не потому, что именно ты чему-то виной, а потому что нечаянно угодил в поле неподвижного взгляда.

Признаться, всегда боюсь пьяных, никогда не трезвеющих, двигающихся покойников, боюсь и стараюсь обходить стороной. Боязнь эта появилась после того, как много лет назад осенней ночью с морозцем пожалел пьяного, сидевшего на земле у стены. Спросил адрес — оказалось рядом. Поднял, повел, почти понес. Около двери квартиры ему побластилось, что хочу ограбить. Он мигом из размазни преобразился в кулачного бойца и накинулся так, что пришлось отбиваться.

Теперь не подхожу к сидящему или лежащему, даже если вижу, что он замерзает на зимней улице…

Посла второго стакана Сашка осядет на газеты, упрется бородой в засаленный лацкан пиджака и уснет. Собутыльники разойдутся, и в затоптанную шляпу, валяющуюся вместе с костылем, сердобольные прохожие бросят мелочь, какую не жалко.

Так по пьянке и потерял сначала ногу, потом постепенно все остальное.

Сейчас он спит на своих газетах, брошенных посреди узкого тротуарчика. Прохожу мимо, направляясь к морскому вокзалу…

И замечаю впереди три фигуры. Что-то в них настораживает, и поэтому вглядываюсь попристальней. Здоровенные парни идут друг за другом, целиком загораживая весь левый тротуарчик. Идут вместе, едва ли не в ногу, и, тем не менее, как бы не замечая соседа, отдельно… Вроде бы не пьяные, но лица застывшие. Никакого выражения, никакого умственного устремления невозможно различить. Впрочем, сумерки многое скрадывают. Тем не менее, понятно: попадись им на пути, сметут, отбросят, затопчут и не заметят.

Хорошо, что Сашка валяется по другую сторону…

И еще: у них словно бы нет глаз. На том месте, где у всех глаза, у них что-то плоское, выпрямленное, неподвижное. У них как бы нет глазных впадин, хоть они, конечно, есть, ведь я вижу их… И не вижу. Не могу проникнуть туда, внутрь взгляда, чувствую свою беспомощность и оторопело останавливаюсь на проезжей части моста, пережидая, когда они пройдут мимо. И ветерок ударяет после них, взметается следом завихрение, словно короткий хлопок, удар, как от кнута. Прошли, отдалились, и снова тишина.

Не могу отделаться от болезненного переживания, что миновала слепая темная сила, пронеслась мимо, разрывая и отбрасывая все привычные и понятные людские уставы.

И вот еще что странно — пронеслись, отдалились, и уже, кажется, будто ничего и не было, и сам уж не веришь в неприятную встречу.



4

Морской вокзал — единственное прибежище. Переночевать больше негде. Во всем городе три доступных места. Переговорный пункт — там мягкие диванчики без спинок; можно дремать, уткнувшись в коленки, однако, сегодня там открыты фрамуги, сквозняк и холодно. Второе место — железнодорожный вокзал. Там тепло, но все скамейки заняты до первых электричек.

А заново отделанный итальянцами Морской вокзал сулит наверняка — сиденье со спинкой. Поэтому и бреду по переходу мимо спящего Сашки, мимо трех странных фигур, бреду, улавливая спиной сырость с бухты и предвкушая отдых в тепле.

Местных и приезжих вокзал встречает двумя приманками, соблазняющими круглосуточно. Первая, самая доступная — автоматы с газировкой. Их рвотное урчание не прерывается ни на мгновение. Другая — видеосалон «Ассоль», но он не всякому по карману.

Парни, подростки и девицы, обряженные в джинсово-кроссовочную униформу, направляются, прежде всего, к шипящим и гогочущим водяным автоматам. Стакан бесвкусного пойла относится к ритуалу — им запивают дым сигареты, стоя в луже из остатков, небрежно выплеснутых на пол. В воздухе — застарелая вонь никотиновой отравы и прокисшего сиропа. Убогий водопой неотличим от грязного сортира, но это единственное место, куда можно без особых затрат заглянуть вечерком. К своему счастью, ничего иного молодежь и не знает.

Ее вовсе не интересует великолепный пустой зал, до которого пара шагов. Внизу — полированный гранит, посредине — фонтан, день и ночь играющий струями.

Признаться, понятно, отчего молодежь не интересует эта роскошь. Мне, например, она показалась такой излишней и нелепой, что сначала не поверилось глазам. Поверив же, подумалось о пропасти, отделяющей нас от итальянцев, ладивших эту пустоту, где не нашлось места ни одной скамейке. Не издевка ли для мечтающего о сне вприсядку — гранитное зеркало с фонтаном?

Хотя представляешь, конечно, как приятно, видимо, после круиза по теплым морям с белоснежного парохода войти в вокзал родного города и профланировать с саквояжем крокодиловой кожи по зеркальному граниту.

Спешу на второй этаж, который этакими хорами с балюстрадой охватывает фонтанный зал поверху. Вдоль балюстрады в один ряд — откидные, как в кинотеатрах, стулья. Наметанный глаз тотчас отмечает несколько пустых. Затем хватает вовсе не нужное — на левом крыле хоров — буфет в виде резной беседки непорочной белизны. Через пластмассовое кружево видны белые, тоже пластмассовые креслица и столики. Хлопнула бутылка шампанского, ее забытый голос эхом пронесся по пустому залу и вернулся вместе со звоном фонтанных струй.

Сворачиваю к широким дверям, выкрашенным в грязно-зеленое. На светлой стене той же краской — «Зал ожидания № 2». Душа радуется — около балюстрады есть свободные места! И коли не устроюсь в зале, тотчас могу возвратиться к звону фонтанных струй.

Но зал не разочаровывает. В крепком четырехугольнике стандартных стульев там и сям весело желтеют пустые сиденья.

Выбираю ряд подальше от входа и стул поближе к краю.

По давней привычке правой рукой опираюсь на подлокотник, заслоняю ладонью глаза и тотчас засыпаю.

На один миг засыпаю. Входя сюда, не заметил у стены шеренгу игральных автоматов, которые, едва провалился в сон, принялись пыхтеть, икать и рыгать.

Мальчишка и девочка лет шести-семи бегут от автоматов к соседнему ряду, где, закинув голову, безжизненно обвисла на спинке стула мать. Они весело, по-дневному громко щебечут и тормошат ее. Она испуганно проснулась, с усилием села, поправила волосы.

— Ма, еще денюжек! Еще дай! Ну же, скорей!

В третьем часу ночи, когда одуряюще давит тяжелый сон, когда вся дневная усталость гирей лежит на затылке и не разодрать веки, слышать эти бодрые голоски невыносимо, в них что-то противоестественное, почти непотребное.

Среди неудобно, изломанно и надсадно спящих сразу притих храп, разнесся стон и хрип от сдавленных зевков, кашель и злобное бормотанье.

Мать как сомнамбула ощупала сумочку, висевшую на шее, не разлепляя глаз, нашарила монетки, протянула и тут же вновь мёртво обвисла на спинке стула.

Опять обожравшимися пьянчужками зарыгали игорные приспособления.

Этих детишек вчера днем видел во дворе хрущебного дома…

На лавочке сидел, отдыхал от долгого хождения. Выскочили погулять братик с сестричкой; появилась бабушка, села рядом со мной, закурила беломорину и принялась караулить выводок.

У нее лицо составлено из сухих, протянутых сверху вниз морщин, оно вполне могло бы сойти за мужское, если б не косынка и чем-то фиолетовым намазанные губы.

— Чего тут уселся? — хрипло кинула мне после первой затяжки.

— А что, нельзя?

— Сиди, — равнодушно разрешила она. Голос совсем мужской, сиплый, простуженный.

Папироску мужским захватом держат кремневые пальцы. На них синие перстни и кольца, аляповато наколотые неизвестным художником. От бриллианта на среднем по коже брызжут жирные лучи.

Эти украшения вместе с фиолетовой помадой на губах подтверждают женское начало, а глаза, ревниво следящие за внучатами, свидетельствуют, что оно было удачно реализовано, и сейчас, эти двое ребятишек, возможно, единственная ее отрада, цветы жестокой и скудной жизни, проведенной по большей части на ветру, на морозе, на нарах, под неусыпным присмотром чужих глаз.

— Последний раз сторожу своих выблядков, — неожиданно разоткровенничалась она, выбрасывая слова вместе с клоками дыма. — Провожу вечером на вокзал. Ночь на лавке прокемарят, а на рассвете уберутся к себе в Уссурийск.

Двор вовсе не для детского гулянья: рядом стройка — битый кирпич, навал бетонных панелей, доски, цемент. В углу — куча щебня, единственное, что может заинтересовать ребятишек. Они тотчас же к ней и направились, и пока мы вели свой мимолетный разговор, умудрились забраться на вершину, где разглядывали камешки.

Едва взглянув на них, бабушка взорвалась:

— Зинка! — хрипло шваркнула через двор. — Ах, ты, проститутка ёбаная, ах, ты, блядь хуева, ты куда ж забралась, мать твою впереёб! Слезай сейчас же! Издерешь кроссовки новые! Борик, педераст хуев, и ты туда же! Слезай! Слезай, говорю, в жопу ёбаный. Где я вам еще кроссовок наберусь?! Только купила, надели, нарядились, и все на хуй!

Соскочила со скамейки и кинулась к куче, приговаривая:

— Ну, бляди, ну, суки, вовсе бабку уебли!

Поток увещеваний был неиссякаем. Другого языка бабушка не знала и для всплеска чувств по поводу гибнущих кроссовок ничего более выразительного найти не могла. В ее интонациях слышался даже своего рода добрый юмор. Да и сами слова, в сущности, были любовные, хоть и относящиеся к одной лишь грубой практике любви.

Сейчас в полусне вспомнив дневную встречу, я окончательно проснулся.

Малыши совали ладошки в хрипящие рты железных великанов. Смотреть на них было невыносимо. Сон наваливался тяжелой глыбой. Постепенно скрежет и хрип детской забавы слились в один гудящий звук, и чудом удалось вновь задремать.

Но тут будто взрыв, потрясший стены и ударивший осколками во все закоулки, грохнул громовый голос из динамика:

«Уважаемые пассажиры! Видеосалон “Ассоль” приглашает вас посмотреть эротико-приключенческий триллер… Начало через двадцать минут. Спешите к нам в “Ассоль” — не пожалеете!» Едва замолкнув, голос взорвался вновь и уже не умолкал.

Пришлось перебраться в «Зал № 1». Здесь динамик не работал и полунощный зазывала хоть и слышался, но не резал уши. Нет здесь и игорных мучителей. Вместо них вдоль стены — длинный прилавок. Разгулявшись, почти одолев сон, разглядываю мятые куртки из прессованных тюков, трикотаж и другое тряпье; обувка, словно поношенная; коробочки и трубочки с косметикой — облупившиеся, потертые; магнитофончики паршивенькие…

Лишь две настоящих и стоящих вещи: великолепная шкура черного медведя, покорно раскинувшая лапы с огромными когтями, и голова лося, затравленно глядящая со стены стеклянными глазами. Шкуру хозяина тайги оценили в две жеваных куртки… Сколько просят за голову сохатого разглядеть не удалось по малости бирочки, прицепленной к рогу, а праздно спрашивать язык непово-рачивался.

За оставшуюся часть ночи с серьезными намерениями к прилавку приблизились лишь двое. Парень в потертом свитерочке, едва не лопавшемся на плечах, подошел, когда продавщица подправляла и без того синие подглазья. Показал на гроздь курток, свисавшую от потолка до пола, и королева «комка» лениво бросила ему синюю с красными полосами. Примерил. Рукава по локоть. Попросил попросторней. Королева рассеянно пробежала перламутровыми пальчиками по лейблам и ответила, что куртки все одного размера. Парень вздохнул и ушел.

Ближе к утру появилась дама в черном пальто макси, тащившая пузатую авоську и сознававшая, что та никак не вяжется с ее модным силуэтом. Дама купила черную сумку, тут же у прилавка поспешно вывалила в нее содержимое авоськи и удалилась.

Еще ночной торговлей поинтересовался южнокорейский делец. В четвертом часу ночи он появился из внутренних пространств вокзала, откуда никто не выходил (все проникали через общую дверь с хоров). Он был толстоват, невелик ростом и одет в черную тройку. Его сопровождала переводчица, красавица кореянка в светлом плаще. Она почти вдвое выше него ростом, и он казался черным шаром рядом с белой кеглей.

Делец небрежно, даже презрительно окинул прилавочный товар, и только заметив медвежью шкуру, заинтересовался. Продавщица тотчас к нему подскочила. Он что-то расспрашивал через переводчицу, потом послал ее за прилавок, где она погладила и пощупала шкуру, перебрала сизо-черные когти на нижней лапе, непрерывно что-то напевая по-своему. Сонная и вялая продавщица впервые за всю ночь оживилась, строила дельцу глазки, щебетала, но он все это пропускал мимо, ничем, кроме шкуры, не заинтересовавшись. Попросил переводчицу потрогать лося. Та погладила оскаленные зубы, губу и пропела по-своему. Делец что-то буркнул. Ничего не купив, они навсегда исчезли во внутренних покоях вокзала.

В остальном же вдоль торгового ряда бродили праздношатающиеся. Правда, время от времени появлялась девица в мини, минимальней даже тех, что на продавщице. Медленно, шажок за шажком шла по всей длине прилавка, низко нагибаясь к витрине, и как бы невзначай открывая такие виды, что матросы в увольнении, кемарившие на стульях, просыпались, дружно поворачивались и порывались вскочить, но старшина властно осаживал. Он зорко следил за своей командой.

И все ж не уследил, когда днем на железнодорожном вокзале ко мне подошел вон тот, сидящий в середке матросик с открытым и ясным лицом. Он извинился, поинтересовался, откуда я прибыл. Оказалось, мы земляки. Вспомнил дом, папу, маму, вздохнул и, вновь извинившись, попросил денег, тотчас оправдавшись тем, что разбил тарелки в кают-компании и надо возмещать потери, понесенные боевым кораблем.

Я подал. А сейчас мелькнуло: уж не сам ли старшина рассылал своих подопечных просить милостыню…

Странное, признаться, чувство, когда видишь побирушку в отглаженной форменке и лихой бескозырке с золотыми якорями…

Устроился в ряду, стоящем вдоль прохода — здесь можно с комфортом вытянуть ноги. Слева, кинув голову на плечо, спал бич в обтерханном пиджачке и мятой шляпе, сползшей на глаза. Место справа пустовало, и я сумел даже слегка прилечь. Скорей всего, сразу же заснул и проспал довольно долго.

Открыв глаза, увидел рядом с моим соседом двух мальчишек лет двенадцати-тринадцати. Как они подошли — не слышал, но видно, стоят уже порядочно, и, по всей видимости, собираются что-то сморозить над спящим.

Того, что побойчей зовут Юрик. Сегодня с вечера ошивался на причале. Видел, как он сидел на поручне, окруженный парнями, которые вдвое старше него. Юрик курил сигарету и цедил что-то нравоучительное, словно глава фирмы подчиненным. Слушатели со странной почти-тельностью принимали наставления, заискивающе кивали, поддакивали. Благодаря поручню мальчишка возвышался над ними на голову, и это явно ему нравилось, приводя в соответствие с подлинным его положением и позволяя на минуту забыть о досадном детском еще росточке.

Сейчас Юрик осматривал спящего бича, словно врач больного. Во взгляде ничего детского, одна странная для зеленого подростка умудренность и задумчивость. Он перебирал какие-то варианты, выискивая лучший. В то же время виделось, что вся эта серьезность отчасти напускная и предшествует какой-то мальчишеской выходке.

Его дружок стоял рядом. Совсем еще ребенок, личико наивное, джинсы дешевые, курточка и ботинки школьные… Скорей всего, взят для побегушек, на подхвате у босса.

Юрик же в светлой японской ветровке и новеньких кроссовках, отлично подстрижен, едва уловимо отдает хорошим одеколоном. Главное же, какую-то странную загадку таит его взгляд судьи, обдумывающего приговор, глаза врача ставящего диагноз.

То, что я, проснувшись, в упор гляжу на него, Юрик не замечает, а если и заметил — отмел прочь.

Вот глаза его сузились от чуть приметной улыбки — он нашел решение и тотчас претворил в действие. Звонко и четко на весь зал так, что многие проснулись, позвал:

— Лёха, подъем! Труба зовет!

Бич вздрогнул, вскинул голову, шляпа скатилась на пол. Он растерянно улыбнулся и нагнулся поднять. Но мальчишка мгновенно, хоть будто и невзначай придавил ногой край шляпы и стоял, как ни в чем не бывало.

Лишь чуть спустя подчеркнуто внимательно поглядел под ноги:

— Ах, что я натворил! Извини, пожалуйста! Наступил на такой замечательный головной убор!

Поднял шляпу, выбил о колено и старательно надел бичу на лысину.

— Прости ради всего святого! Прощаешь? Нет, ты громко скажи, чтоб все слышали, иначе я сам себе никогда не прощу такого проступка!

Мальчишеский голос, будто специально поставленный и удачно отрепетированный, заполнил зал, и теперь все смотрели сюда, где начинался бесплатный спектакль.

Бич конфузливо потупился:

— Чего там…

— Нет, ты прямо скажи, прощаешь или отказываешь в прощенье? — взвился под потолок тщательно отрежиссированный и полный скрытой издевки вопрос.

— Ну, прощаю, ладно…

— Простил? Ох, гора с плеч! Я оправдан, и шляпа у тебя на голове. Полный порядок.

Мальчишка отошел на шаг, окинул бича взглядом модельера, вновь приблизился, поправил шляпу, слегка сместив ее набок.

— Так расскажи нам теперь, куда собрался? Почему в дорожном костюме и с таким вместительным саквояжем?

Бич виновато поглядел на Юрика и неуверенно пробормотал:

— Да вот брата хотел проведать.

Мальчишка пропустил ответ мимо ушей. Скорей всего ответ его не интересовал, он придумывал еще какую-то забаву над затюканным сорокалетним мужиком, годившимся ему в отцы. И придумал.

— Лёха, представляешь, никогда не видел твоего паспорта. Покажи-ка мне.

— Зачем?


— Да просто хочу взглянуть.

— Не покажу.

— Почему же?

— Не покажу и всё.

— Что я съем твой паспорт? Посмотрю и верну.

— Нет.


— Какой ты несговорчивый, право. Мог бы по старому знакомству и показать. — Юрик оглядел его как несмышленыша и решил объяснить причину своего любопытства. Слегка нагнулся, посмотрел прямо в глаза. — Понимаешь ли, какое дело, мне нравится паспорта разглядывать. Своего нет, так хоть чужой в руках подержать. Ну, покажи, Лёха, я в долгу не останусь.

— Сказал, не покажу.

— И на минуту не дашь?

— Не дам.

Юрик прикинулся ужасно огорченным. Такую скроил рожицу — вот-вот расплачется. Похож на отличника, привыкшего к похвалам, который оконфузился перед целым классом.

Лёха решил уйти от неприятной темы.

— Сам-то здесь чего? Завтра ведь с утра в школу…

Мальчишка сунул руки в карманы, потянулся, снисходительно оглядел великовозрастного дружка, раздумывая, ответить или не принимать унизительного вопроса.

— Мне надо сегодня всю ночь здесь быть, понял? — проговорил Юрик, перескочив с громогласной эстрады на камерный шепоток. — Это мои дела. И про школу мне не напоминай. Я без тебя помню. Понял?

Постоял с высокомерной полуулыбкой и вдруг повернулся на каблуке, возвращаясь к эстраде.

— Слушай, Лёха, покажи паспорт, а я тебе — пачку сигарет.

— Сказал — нет… — Однако голос уже без прежней твердости.

— Заладил: нет, нет… Я ж тебе выгодную сделку предлагаю.

Мальчишка достал из бокового кармана пачку.

— Видал? Дай паспорт — и вся пачка твоя. За один погляд целая, нераспечатанная.

Лёха не ответил, замер, не отводя глаз от сигарет.

— Ну же, решайся: ты мне паспорт, я тебе во-от…

Ломая собственную волю, Лёха полез во внутренний карман, достал новенький паспорт, прижал ладонью к коленке, понимая, что сдался, но еще пытаясь как-то оправдаться перед собой.

Юрик медленно поднес пачку к самому его носу и тот, вдохнув табачный аромат, отбросил все свои амбиции, протянул паспорт, взял сигареты.

Мальчишка самодовольно раскрыл паспорт и перво-наперво сверил фотографию с оригиналом.

— На мой взгляд, ты здесь не очень похож. Волосы слишком черные и плешь поменьше…— Внимательно проследил за тем, как бич, отложив сигареты, собрался возразить. — Впрочем, пожалуй, можно согласиться, что это ты…

Юрик отступил на шаг, отставил руку с паспортом и голосом опытного декламатора прочитал:

— 3отов Анатолий Иванович!..

Осекся с наигранным недоумением:

— Как же так? По паспорту ты, выходит, не Лёха, а Толька…

Бич, уже выудивший сигарету и собиравшийся сунуть в рот, виновато поглядел снизу вверх:

— По паспорту да. А так меня все зовут Лёха.

Юрик снисходительно принял объяснение.

— Ну, ну...— и продолжил чтение документа. — Число, месяц, год рождения 26 мая 1950 года, поселок Могоча… русский… отделение милиции города Благовещенска-на- Амуре… так, так… Семейное положение… пусто… дети… пусто… воинская обязанность… место жительства. Ну, что ж, полный порядок. Поздравляю с получением законного документа…

Юрик намеревался продолжить шутовство, но раздумал, заметив кого-то, мелькнувшего у входа. Спохватился, отбросил эстрадный образ. Час потехи кончился, наступало время дела. Бросил паспорт бичу на колени, совсем тихо, жёстко и холодно добавил:

— Без моего разрешения никуда не поедешь. Может понадобиться паспорт. Понял? Сиди тут и жди. Тут, понял?

Собранно и деловито Юрик устремился к выходу. Второй мальчишка по-щенячьи поспешил следом.

Утром в Японию отправлялся паром «Русь».

  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   12


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница