Исследование символики разума, ритуала и искусства



страница4/27
Дата10.05.2016
Размер4.51 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   27
О книге, которая является началом определенной линии развития мысли, можно судить только в ретроспективе, но относительное значение содержащихся в ней идей проявляется благодаря их дальнейшей разработке, и чтобы пролить свет на какие-либо крупные дефекты в их основе, необходимо время. За годы, прошедшие с момента первого издания этой книги, я подвергла проверке ее общие принципы, разрабатывая в их русле философию искусства, и нашла их удивительно плодотворными, способными помочь открыть много нового в сфере теории, долгое время остававшейся незначительной и чисто академической. Именно поэтому с такой прагматической уверенностью я вновь подтверждаю значение своей небольшой работы, предлагая ее публике в прежнем виде.
Однако если бы я писала ее сейчас, то возникло бы, по крайней мере, одно отличие в терминологии, связанное, в частности, с главой 3 «Логика знаков и символов»; название этой главы читалось бы теперь «Логика сигналов и символов». Чарлз Моррис в своей книге «Знаки, язык и поведение»[2] обосновал термин, который я считаю удачней моего, и поэтому я усвоила его после публикации указанной книги. Для характеристики того, что я называла «знаком», Моррис использует слово “сигнал”. Этот термин, разумеется, является расширительным, охватывая не только внешним образом узнаваемые сигналы — красные огоньки, звук колоколов и т. д., но и те феномены, которые мы молча принимаем как сигналы для наших чувств, например вид объектов и окон, по отношению к которым мы сориентированы в комнате, ощущение, вызываемое в руке человека вилкой, которую он
подносит ко рту; короче говоря, этот термин охватывает все, что я называла «знаком». Но такое расширение полутехнического термина совершенно оправданно и воспринимается легко. Oгромное преимущество предлагаемого Моррисом выражения заключается в том, что оно позволяет нам под словом «знак» подразумевать любой носитель значения, сигнал или символ, тогда как в моей собственной терминологии не было ни одного общего обозначения, а потребность в нем иногда совершенно очевидна.
Другое, интеллектуально гораздо более важное изменение, которое я бы внесла, если бы могла иметь двадцатичетырехчасовой, «второй шанс», как у теней из Чистилища у Сартра[3], — это замена понятия музыки как, в сущности, неопределенного символа, гораздо более точным, хотя и несколько трудным понятием музыкального смысла, включающим в себя теорию (правда, не полностью) художественного абстрагирования вообще. Я бы отметила определенный прогресс в теории искусства как «экспрессивной формы»; но следует подождать дальнейшей разработки некоторых идей, которые в «Философии в новом ключе» остаются пока еще незрелыми и посему — полупоэтическими. Процесс философского мышления движется обычно от первоначального — неадекватного, но пылкого восприятия какой-нибудь новой идеи, выраженной в образной форме, ко все более точному пониманию, пока язык не достигнет логического прозрения, пока не станет возможно обходиться без образа, а его место не займет буквальное выражение. По-настоящему новые понятия, не имеющие еще никакого названия в современном языке, раньше всего появляются в метафорических высказываниях; поэтому начало любого теоретического построения неизбежно отличается фантастическими языковыми новациями. Такую метафору, или «философский миф», в толковании музыкального «смысла», я, по-моему, смогла бы сегодня улучшить, если бы мне предоставили вторую попытку.
Хотя возможно, что в ходе более точного и логичного изложения этой несколько необычной темы возникли бы новые вопросы, снова заставившие бы мое воображение предлагать свои ответы в форме гипотез и образов; ибо все многообразие проблем, касающихся искусства, — творческого процесса, абстрагирования и значения — еще ждет своего разрешения. Поэтому, возможно, будет разумнее, если книга выйдет именно такой,
какой она была прежде, со всеми ее незаконченными мыслями и полувысказанными ответами, без попыток поправить какую-либо часть. Книга похожа на жизнь: все, что в ней есть, по-настоящему согласовано друг с другом. Les jeux sont fait[2].

С.К. Л., Колумбус, Огайо, 7 мая 1951 г.

Предварительные замечания к третьему изданию
Пять лет назад, когда появилось второе издание «Философии в новом ключе», эта книга уже приняла (для ее автора) характер пролегоменов к более крупной работе. С момента ее написания прошло десять лет; за это время теория музыки, предложенная в главе 8, получила значительное развитие и, по сути, выросла в философию не только музыки, но и всех искусств. Но это характерное изменение было пока очевидным только для самого автора; философия искусства еще не появилась в печати. После того как «Философия в новом ключе» встретила своего читателя, она стала непосредственной прелюдией к «Чувству и форме».
Теперь... Но что значит «теперь»? Мы ведь не можем вступить дважды в одну и ту же реку, не можем остановить день, мелодию или мысль. Даже теперь, когда в свет выходит третье издание, родившаяся здесь философия искусства оказывается, в свою очередь, простой остановкой на пути дальнейшего поступательного развития идей. Эти идеи, предварительные и несовершенные, какими они и должны быть в этой первой книге, теперь обещают выйти за пределы сферы «эстетики» (если пользоваться этим не слишком удачным, хотя и привычным словом) и приводят нас к новой философии живой формы, живой природы, разума и некоторых весьма глубоких проблем человеческого общества, которые мы обычно определяем как этические. В ходе такого длительного развития они должны подвергнуться изменениям, подобно тому как дети вырастают во взрослых людей, чьи выцветшие фотографии в семейном альбоме уже трудно отождествить с сурового вида футболистами или улыбающимися бизнесменами на страницах сегодняшних газет. Поэтому читатели, которых многое не удовлетворяло в данной книге, могут несколько умерить свои опасения, если проследят развитие некоторых ее парадоксальных или кажущихся спорными утверждений; другие, любящие поспорить, с радостью обнаружат, что более ранние версии многих понятий несовместимы с более поздними, поэтому вся концепция в их глазах останется несостоятельной. Но совместимость нужна только в пределах одной книги, включая, конечно, все, что утверждалось в предыдущем издании; между двумя разными этапами длительного размышления более важно качественное улучшение, даже если оно доходит и до опровержения ранее сказанного.
И вот «Философия в новом ключе» снова выходит в свет, по-прежнему начиная незаконченную историю и составляя ее необходимый пролог. Эта книга содержит в себе основания для «Чувства и формы» и для всего того, что может вытекать из этого философского экскурса в искусство; и, наконец, эта книга все еще свидетельствует о работе блестящего, хотя и странным образом смешанного на ее страницах интелектуального поколения — Уайтхеда, Рассела, Витгенштейна, Фрейда, Кассирера (упоминаю здесь лишь немногих), — которое предприняло атаку на очень трудную проблему символа и значения, задав лейтмотив философской мысли нашего времени.
С.К. Л., Ноябрь 1956 г.

[1] Так, в квадратных скобках [--], будем обозначать здесь примечания, подготовленные Р.К. Медведевой к книжному варианту книги— К.С.


[2]Игра сделана — ставок больше нет (фр.). (Здесь и далее перевод иноязычных слов и выражений выполнен редакцией.)
Содержание

Глава 1


НОВЫЙ КЛЮЧ

Каждая эпоха в истории философии поглощена своими собственными идеями. Проблемы данной эпохи присущи ей не в силу очевидных практических причин — политических или социальных, здесь действуют более глубокие причины интеллектуального роста. Если мы обратим внимание на медленное формирование и накопление доктрин, отмечающих эту историю, то в ее пределах сможем увидеть определенные группировки идей, которые выделяются не по содержанию, а под воздействием более тонкого общего фактора, который может быть назван «техникой» («technique») обращения с ними. Именно способ подхода к решению проблем, а не то, в чем конкретно они заключаются, закрепляет их за данной эпохой. Содержание проблем может быть случайным и зависит от завоеваний, открытий, поветрий или форм правления в государствах. Но их трактовка основана на более прочном фундаменте.


«Методика» решения (или трактовка) проблемы начинается с ее первоначального выражения в виде вопроса. То, каким образом задается вопрос, определяет направления, по которым могут быть даны правильные или ошибочные ответы. Если нас спрашивают: «Кто создал мир?», мы можем ответить: «Его создал Бог», «Его создал случай», «Его создали любовь и ненависть» или что угодно другое. Мы можем быть правы или можем ошибаться. Но если мы ответим: «Никто его не создал», — нас обвинят в попытке быть загадочными, остроумными или «несимпатичными». Ибо в этом последнем случае мы дали только кажущийся ответ; в действительности мы отвергли вопрос. Вопрошающий чувствует, что вынужден повторить свой вопрос: «В таком случае, как же мир стал таким, каков он есть?» Если теперь мы ответим: «Он не «становится» вообще», — вопрошающий будет и в самом деле расстроен. Такой «ответ», несомненно, не признаёт саму структуру его мышления, ориентацию его ума, основные исходные положения, которые он всегда считал отвечающими здравому смыслу представлениями о вещах вообще. Для него все становится тем, что оно есть; все имеет причину; каждое изменение должно приводить к какому-то результату; мир веществен и должен был быть создан какой-то силой из какого-то исходного материала по какой-то причине. Это — естественные пути мышления. Средний человек не то чтобы признает такие сами собой разумеющиеся «пути» — он им просто следует. Он не осознает принятия никаких базовых принципов. Эти последние являются его «Weltanschauung»[1] (как это называет германский мир), его складом ума, а не определенными пунктами веры. Они составляют его мировоззрение; они более глубоки, чем факты, которые он может отмечать, или предположения, которые он может обсуждать.
Однако, хотя эти принципы и не устанавливаются человеком, они находят свое выражение в формах его вопросов. Действительно, вопрос — это двусмысленное предположение; ответ — это его детерминация[2]. Возможно лишь определенное число альтернатив, которые придают завершенность смыслу вопроса. Таким образом, интеллектуальная трактовка любых данных, любого опыта, любого объекта определяется природой наших вопросов и доводится до конца только в ответах.
В философии такая расстановка проблем является самым важным вкладом какой-либо школы, направления или эпохи. Это и есть «гений» великой философии; в его свете возникают, господствуют и умирают системы. Следовательно, философия больше характеризуется формулированием своих проблем, а не решением их. Ее ответы устанавливают стройную систему из фактов; но ее вопросы создают структуру, в которой из фактов вычерчивается картина. Вопросы создают больше чем структуру, они задают точку зрения, дают палитру, стиль, в котором рисуется картина, — все, кроме объекта. В основе наших вопросов лежат наши принципы анализа, и наши ответы могут выражать все, что эти принципы способны дать.
В «Науке и современном мире» Уайтхеда есть высказывание, объясняющее такую предопределенность мысли, которая является для нее опорой и вместе с тем ограничением. «Когда вы критически рассматриваете философию какой-нибудь эпохи, — говорит профессор Уайтхед, — не направляйте свое внимание главным образом на интеллектуальные положения, которые представители данной философии считают необходимым открыто отстаивать. Там могут быть некоторые фундаментальные исходные положения, которые неосознанно допускаются приверженцами всех разнообразных систем в пределах данной эпохи. Такие предположения проявляются столь очевидно, что люди даже не знают, что они предполагают, потому что никакой другой способ представления им никогда не придет в голову. Возможно существование определенного числа типов философских систем с такими исходными положениями, эта группа систем и составляет философию эпохи»[3].
Несколько лет назад профессор Бёрнс опубликовал небольшую превосходную статью «Смысл горизонта», в которой несколько шире применил такой же принцип, показав, что у каждой цивилизации есть свои пределы знания — восприятий, реакций, чувств и идей. Он пишет: «Опыт любого момента имеет свой горизонт. Сегодняшний опыт, который еще не является завтрашним, имеет на горизонте некоторые намеки и скрытые смыслы, которые являются завтрашним на горизонте сегодняшнего. К опыту каждого человека может быть добавлен опыт других людей, живущих в его время или живших прежде, и таким образом общий мир опыта, больший, чем мир собственных наблюдений одного человека, может быть пережит каждым чело веком. Однако, каким бы обширным ни мог быть общий мир, у него также есть свой горизонт; и на этом горизонте всегда появляется новый опыт...»[4]
«В каждую эпоху философы пытались передать столько опыта, сколько могли. Некоторые и в самом деле делали вид, будто того, чего они не могли объяснить, не существует. Но все великие философы допускали больше, чем они могли бы объяснить, и поэтому заранее подписывали, чуть ли не датируя, смертный приговор своим философиям»[5].
«...История западной философии начинается в период, когда общий смысл горизонта возвысил взоры над мифами и ритуалами, бытовавшими верованиями и обычаями греческой традиции в Малой Азии... Для сложившейся цивилизации важными стали регулярность природных явлений и их причинная связь в обширных областях опыта. Мифы были слишком бессвязными; а за ними лежала концепция Судьбы. Возможно, это дало Фалесу и другим ранним философам первый намек на новое формулирование проблем, что явилось попыткой придать большую степень уверенности бытовавшему отношению к миру. Можно предположить, что ранние философы с этой точки зрения были обеспокоены не противоречиями в традиции, — их внимание было скорее привлечено к определенным факторам на горизонте опыта, которым их традиция не придавала никакого адекватного значения. Они начали новое формулирование для того, чтобы включить в нее новые факторы. И они смело сказали, что «все» есть вода или что «все» непрерывно изменяется»[6].
Я считаю, что формулировка опыта, содержащегося в пределах интеллектуального горизонта эпохи и общества, определяется не столько событиями и желаниями людей, сколько базовыми понятиями, которыми они располагают для анализа и описания своих переживаний ради собственного понимания. Конечно, такие понятия возникают тогда, когда в них нуждаются для того, чтобы иметь дело с политическим или семейным опытом. Но один и тот же опыт можно рассматривать по-разному, поэтому точка зрения, в свете которой предстает опыт, зависит как от гения людей, так и от требований обстоятельств. Различные умы будут понимать одни и те же события совершенно по-разному. Племя конголезских негров будет совсем по-другому реагировать на свое первое ознакомление с историей страстей Христовых, чем в равной степени неподготовленные потомки древних скандинавов или американские индейцы. Каждое общество встречает новую идею, располагая своими собственными понятиями, своим собственным молчаливо подразумеваемым, фундаментальным способом видения; другими словами, своими собственными вопросами, своим особым любопытством.
Горизонт, на который ссылается профессор Бёрнс, является пределом ясных и разумных вопросов, которые мы можем задать. Когда ионийские философы, которых он цитирует как новаторов греческой мысли, задавались вопросами: «Из чего «все» создано?» или «Как «вся» материя ведет себя?» — они предполагали некое общее понятие, а именно понятие исходной субстанции, конечной универсальной материи, которая подвержена всем разновидностям случайностей. Такое понятие диктовало способ выражения вопросов: чем являются предметы, как они изменяются. Проблемы справедливости и несправедливости, богатства и бедности, рабства и свободы были по ту сторону их научного горизонта. В этих вопросах они, несомненно, заняли молчаливую, неосознанную позицию, предписываемую социальными устоями. Занимавшие их понятия не имели никакого применения в этих сферах и, следовательно, не давали начало новым, интересным, значимым вопросам социального и морального плана.
Профессор Бёрнс рассматривает всю греческую мысль как одно громадное формулирование опыта. «Несмотря на продолжающуюся борьбу с серьезными переменами в общепринятых обычаях и в использовании слов, — говорит Бёрнс, — формулирование греческого опыта достигло кульминации в величественных учениях Платона и Аристотеля. Источником обоих был Сократ. Он повернул от утверждений ранних философов к вопросу об обоснованности любого утверждения вообще. Не «каков мир», а «как можно познать, каков мир», и, следовательно, «что можно узнать о самом себе» — казалось ему фундаментальным вопросом... Формулирование было начато Фалесом и завершено Аристотелем»[7].
Я думаю, это суждение возникло под влиянием исторической преемственности и компактности эллинской цивилизации. Конечно, между Фалесом и Академией был по крайней мере один дальнейший сдвиг горизонта, а именно — с приходом софистов. Вопросы, задаваемые Сократом, были в его время настолько же новы для греческой мысли, насколько — вопросы Фалеса и Анаксимена в более раннюю эпоху. Сократ не продолжил и не завершил ионийскую мысль; его очень мало интересовала спекулятивная физика, которая для натурфилософов была самим дыханием жизни; и труд его жизни ни на шаг не продвинул это античное начинание. У него были не новые ответы, а новые вопросы, и вместе с тем он принес в греческую философию новую концептуальную структуру, совершенно другую перспективу. Его проблемы появились в судах, на уроках ораторского искусства у софистов; в основном и в своих существенных чертах они были вне академической традиции. Обоснованность знания была только одной из его новых загадок; ценность познания, назначение науки, политической жизни, практических искусств и в конечном счете естественного порядка вещей — все стало для него проблематичным. Ибо он оперировал новой идеей. Не первоматерия и ее личины, ее возможные продукты, законы ее изменения и ее предельная идентификация составили терминологию его рассуждения, а понятие ценности. То, что все имеет ценность, было слишком очевидным, чтобы нуждаться в утверждении. Это было столь бесспорным, что ионийцы не посвятили этому ни одной мысли, да и Сократ не докучал констатацией этого; но его вопросы были сосредоточены на том, какой ценностью обладают разные вещи — являются ли они добром или злом, заключают ли они свою ценность в себе или в своих отношениях к другим вещам, предназначена ли она для всех людей или для немногих, либо только для богов. В свете такого по-новому привлеченного понятия ценности открылся целый мир новых вопросов. Философский горизонт расширился сразу во всех направлениях, поскольку горизонты расширяются с каждым шагом вверх.
Пределы мышления устанавливаются не столько снаружи, то есть в зависимости от обилия или скудности опыта, с которым сталкивается ум, сколько изнутри, то есть обусловленные мощью концепции, богатством формулирующих понятий, с которыми ум встречает опыт. Новейшие открытия — это неожиданно увиденные вещи, которые всегда были в мире. Новая идея — это как бы падающий на них свет. Мы направляем свет туда, сюда, всюду — и границы мысли отступают перед ним. Именно благодаря такому базовому новшеству возникает новая наука, новое искусство или молодая и энергичная система философии. Такие идеи, как тождественность материи и изменение формы, или такие, как ценность, обоснованность, добродетель, или такие, как внешний мир и внутреннее познание, не являются теориями; они — тер мины, в которых теории понимаются; они дают начало особым вопросам и произносятся только в форме этих вопросов. Поэтому их можно назвать генерирующими, порождающими, идеями в истории мысли.
Когда Фалес или, может быть, один из его неизвестных нам предшественников спросил: «Из чего создан мир?» — открылась потрясающая философская перспектива. В течение столетий люди обращали внимание на изменение материи, проблему роста и упадка, на законы трансформации в природе. Когда возможности такой примитивной науки были исчерпаны, спекуляции зашли в тупик, а множество альтернативных ответов, имевшихся в каждой ученой голове, привело к путанице, Сократ предложил на обсуждение свои простые и смущающие вопросы; а именно — не «Какой ответ истинен?», а «Что такое истина?», «Что такое знание?» и «Почему мы хотим приобрести его?». Его вопросы были смущающими потому, что они содержали новый принцип объяснения — понятие ценности. Понять вещь — значит не описывать ее движение и ее материал, а выяснить ее назначение (цель). От этой концепции родилось множество новых вопросов. Каков наивысший смысл человека? Вселенной? Каковы истинные принципы искусства, образования, власти, медицины? С какой целью вращаются планеты и небеса, производят потомство животные, появляются империи? Для чего у человека есть руки, глаза, дар речи?
Для физиков глаза и руки представляют не больший интерес, чем палки и камни. Все они просто разновидности проявления первоматерии. Сократовская концепция целевого смысла превзошла старые физические представления, потому что она указывала различие между произведением человеческих рук и «смесями элементов». Сократ был готов принять традицию в отношении элементов, но он, в свою очередь, спрашивал: «Почему мы созданы из огня и воды, земли и воздуха? Почему у нас есть страсти и мечта об истине? Зачем мы живем? Почему мы умираем?» В ответ на это появилось идеальное «общее благо» Платона и *'наука» Аристотеля. Но никто не прекратил выяснять, что означают понятия «предельное благо» или «смысл жизни»; это были идеи, генерирующие все новые, жизненные философские проблемы, критерии объяснения, они принадлежали здравому смыслу.
Конец философской эпохи наступает с исчерпанием ее движущих понятий. Когда все разрешимые вопросы, которые можно сформулировать в терминах данной эпохи, уже разработаны, мы остаемся только с теми проблемами, которые иногда называют «метафизическими», обладающими неясным смыслом, с неразрешимыми проблемами, предельные формулировки которых таят в себе парадоксы. Особенность таких псевдовопросов заключается в том, что они допускают два или более одинаково хороших ответа, которые противоречат друг другу. Какой-нибудь ответ, однажды предложенный для обсуждения, убеждает определенное число сторонников, соглашающихся с ним, несмотря на то, что другие люди убедительно показали, насколько он ошибочен или неадекватен. Так как соперничающие решения страдают от такого же дефекта, любой выбор между ними основывается в действительности на темпераменте. Решения являются не интеллектуальными открытиями, подобно хорошим ответам, которые соответствуют вопросам, а доктринами. И здесь философия становится академической. С этого времени ее лозунгом является опровержение, ее жизнь — аргументом, а не личным мышлением, беспристрастность считается более важной, чем честность, и весь центр тяжести сдвигается от действительных философских выводов к периферическим предметам — методологии, умственному прогрессу, месту философа в обществе и апологетике.
Эклектический период в греко-римской философии был просто таким остатком вдохновенной эпохи. Люди обратились к ста рым вопросам, вместо того чтобы доводить предложенные идеи до их дальнейшего применения. Они искали разумную веру, не помышляя о чем-то новом. Казалось, вокруг всего избитого разбросаны доктрины, ожидая своего принятия или отвержения, или, может быть, рассечения и соединения в новое целое. Утешение философией было больше в духе того времени, чем беспокойный шепот Сократова «даймона» [4].
Однако человеческий ум всегда активен. Когда философия остается под паром, другие поля приносят изобилие плодов. Конец эллинизма стал началом христианства, периода глубокой эмоциональной жизни, смелых военных и политических предприятий, быстрого окультуривания варварских орд, овладения новы ми землями. Средиземноморскому миру открылась дикая северная Европа. Конечно, перед лицом такой активности, новизны и сбивающего с толку вызова слабели старые культурные интересы и бледнели старые понятия. Место глубоко укоренившейся философской мысли заняла свободная капризная современность. Вся сила искусных умов расходовалась на решение сиюминутных практических и моральных проблем. А метафизика казалась почтенной, но бесполезной утонченностью обеспеченных, образованных людей, эксцентричным и навевающим тоску развлечением старомодных ученых. Прежде чем великие новшества стали установившимся порядком, эмоции выгорели сами собой, современные понятия созрели до чего-то подобного постоянным принципам, прошло несколько столетий. Затем однажды природное любопытство обратилось к принципам жизни и поиску их сути, их внутренних ответвлений и оснований для их надежности. Все более необходимыми становились интерпретации доктрин и заповедей. Но интерпретация основных предположений есть не что иное, как философия; и таким образом, начался другой важный век Разума.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   27


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница