InilHilug 30CI0L0gichllv зигмунт бауман мысйкть



страница1/2
Дата06.11.2016
Размер0.54 Mb.
  1   2

inilHilUG 30CI0L0GICHLLV

ЗИГМУНТ БАУМАН

МЫСЙКТЬ

ZYGMUNT BAUMAN

Перевод с английского

под редакцией канд. философ, наук

А.Ф. Филиппова



Basil Blackwell

АСПЕНТ ПРЕСС

Москва 1996

Средет в а и возможности социологии

225



Глав а 12



Средства и возможности социологии


О
т одной главы к другой мы с вами путешествовали по миру нашей общей повседневной жизни. Социология была приглашена нами в качестве гида: наш путь пролегал че­рез наши обыденные заботы и проблемы, и перед социологией ставилась задача комментировать, что мы видим и делаем. Как и в любом путешествии под руководством гида, наш гид, мы надея­лись, постарается, чтобы мы не пропустили ничего важного, и обратит наше внимание на вещи, мимо которых сами бы мы про­шли, не заметив их. Мы также ожидали, что гид объяснит нам то, что до сих пор мы знали лишь поверхностно; расскажет нам об этом то, чего мы не знали. Мы полагали, что в конце нашего путе­шествия будем знать больше и понимать лучше, чем в начале; ког­да мы опять возвратимся в нашу повседневную жизнь после этого путешествия, мы будем лучше вооружены для того, чтобы справ­ляться со стоящими перед нами проблемами. И не обязательно наши попытки разрешить их будут более успешны, но по крайней мере мы знаем, что это за проблемы и что требуется для их реше­ния, если оно вообще возможно.

Я думаю, что социология, насколько мы узнали о ней в нашем путешествии, вполне справилась с поставленной задачей; но она разочаровала бы нас, если бы мы ожидали от нее чего-то больше­го, чем просто комментария, набора объяснительных примечаний к нашему повседневному опыту. Именно комментарий и должна предоставлять социология. Социология — это углубление того зна­ния, которым мы обладаем и пользуемся в нашей повседневной жизни, поскольку она раскрывает некоторые весьма тонкие раз­личия и не вполне очевидные связи, недоступные невооруженно­му глазу. Социология отмечает больше деталей на нашей «карте мира», а также расширяет эту карту за пределы нашего повседнев-

ного опыта, с тем чтобы мы видели, как обитаемые нами террито­рии вписываются в не исследованный еще нами окружающий мир. Разница между тем, что мы знаем и без социологии, и тем, что мы знаем теперь, после знакомства с ее комментариями, не является разницей между ошибочным и истинным знанием (хотя, давайте признаем, что иногда социология то тут, то там исправляет наши мнения); это скорее различие между уверенностью в том, что наши переживания и опыт можно описать и объяснить одним и только одним способом, и знанием того, что возможные — вероятност­ные — интерпретации многочисленны. Можно сказать, что соци­ология — это еще не предел наших поисков понимания, но обод­рение для того, чтобы продолжать их, и препятствие на пути само­довольства, убивающего любознательность и останавливающего ' всякие поиски. Говорят, лучшее, что может сделать социология, это — «подстегнуть ленивое воображение», показывая несомнен­но знакомые вещи в неожиданных ракурсах и тем самым рассеи­вая обыденность и самодовольство.

А вообще, относительно того, что может и должна предлагать социология как «социальная наука» (т.е. как совокупность зна­ний, провозглашающих превосходство над простыми мнениями и суждениями и обладающих надежной, достоверной, правильной информацией о том, как в действительности обстоят дела), суще­ствуют два очень разных ожидания.

Одно из них ставит социологию наравне с другими видами специального знания, обещающими поведать нам о наших про­блемах и рекомендующими нам, что с ними делать и как от них избавиться. Социология рассматривается как что-то вроде учеб­ника по искусству жизни, подсказывающего нам, как достичь же­лаемого, как перепрыгнуть или обойти препятствия на пути к нему. В конечном счете это ожидание сводится к вере в то, что раз мы знаем о взаимозависимости различных элементов нашей ситуа­ции, то мы сможем свободно ее контролировать, подчинять ее нашим целям или по крайней мере заставить ее лучше служить им. Собственно, это и называется научным знанием. Мы так высо­ко ценим его за то, что оно делает нас мудрее, и эта мудрость, как нам кажется, дает нам возможность предсказывать, чем все обер­нется; за его способность предсказывать ход событий (а тем самым и последствия собственных действий), позволяющую нам дейст­вовать свободно и рационально, т.е. делать только такие ходы, которые гарантируют желаемый результат.

Второе ожидание тесно связано с первым, но оставляет откры-



15-943

226

Глава 12

Сред cm в а и возможности социологии

227



тыми положения, подчеркивающие идею инструментальной поль­зы, т.е. предпосылки, которые у предыдущего ожидания не было нужды выделять. Контролировать ситуацию так или иначе должно означать приманивать, принуждать или как-то еще заставлять дру­гих людей (которые всегда являются частью ситуации) вести себя таким образом, чтобы их поведение способствовало достижению того, что нам нужно. Как правило, контроль над ситуацией не может не означать также и контроля над другими людьми (в кон­це концов, искусство ведения жизни и представляется у.ак «способ завоевывать друзей и влиять на людей»). В этом втором ожидании желание контролировать других людей выходит на первый план. На социологию возлагаются надежды, что она поддержит усилия по созданию порядка и устранению хаоса, который, как мы пока­зали в предыдущих главах, является отличительным признаком нашего времени. От социолога, исследующего внутренние побуж­дения человеческого поведения, ожидают практически полезной информации о том, как следует все упорядочить, чтобы выявить показательные типы поведения или, наоборот, предотвратить по­ведение, не соответствующее сконструированной модели порядка. Так, фабриканты могут спросить у социологов, как предотвратить забастовки; командующие войсками, оккупирующими чужую стра­ну, могут спросить, как бороться с партизанами; полицейские могут проверить практические рекомендации по рассеиванию толпы и сдерживанию потенциальных бунтовщиков; управляющие торго­выми компаниями могут затребовать наилучших способов иску-шения потенциальных покупателей; чиновники, занимающиеся делами общественности, могут спросить, как сделать нанявших их политиков более популярными и избираемыми; сами же полити­ки могут обратиться за советом, какие методы поддержания за­конности и порядка наиболее эффективны (т.е. как заставить сво­их подданных подчиняться закону, желательно добровольно, даже тогда, когда им не нравятся эти законы).

Суть всех этих требований заключается в том, чтобы социолог советовал, как урезать свободу некоторых людей так, чтобы, не­смотря на то что их выбор будет ограниченным, поведение все-таки было бы более предсказуемым. От социолога требуется зна­ние о том, как преобразовать данных людей из субъектов их собст­венного действия в объекты действия других людей; как приме­нить к человеческому поведению на практике что-то вроде модели «бильярдного шара», в которой все, что делают люди, целиком и полностью обусловливается толчками извне. Чем больше челове-

ческое поведение будет походить на движения такого «бильярдно­го шара», тем более полезными будут и услуги социологов для поставленной цели. Даже если люди не могут перестать выбирать и принимать решения, то внешний контекст их действий должен подвергаться таким манипуляциям, при которых было бы совер­шенно исключено, чтобы их выборы и решения были направлены против желаний манипуляторов.

Чаще всего такие ожидания выливаются в требование научнос­ти социологии: социология должна оформлять свою деятельность и ее результаты по образцу наук, которые мы все высоко ценим за их,явную практическую полезность, т.е. за приносимые ими ощу­тимые выгоды. Социология должна выдавать столь же точные, практически полезные и эффективные рецепты, какие выдают, например, физика или химия. По их замыслу, эти и подобные им науки имели целью приобретение вполне определенного вида зна­ния, т.е. такого, которое в итоге ведет к полному овладению объ­ектом исследования. Этот объект, сконструированный наподобие «природного» объекта, не наделен собственной волей, целеполага-нием, поэтому он может быть безо всякого сожаления полностью подчинен воле и целеполаганию человека, стремящегося исполь­зовать его с целью лучшего удовлетворения своих потребностей. Язык науки, описывающий «природные» объекты», был тщатель­но очищен от всех понятий, соотносящихся с целью или смыслом; после этой очистки остался только «объективный» язык, констру­ирующий свои объекты лишь постольку, поскольку они, во-пер­вых, воспринимают, а не производят действие, и, во-вторых, на­правляются внешними силами, однозначно представляемыми как «слепые», т.е. не направленные на какую-либо определенную цель и свободные от каких бы то ни было намерений. Описанный та­ким образом естественный мир воспринимался как «свободный для всех», как целина, ждущая, когда ее возделают и преобразуют в спланированный с определенной целью участок, более пригод­ный для человеческого обитания. Объективность науки нашла выражение в том, что она докладывала о своих открытиях бес­страстным, техническим языком, подчеркивающим непреодоли­мое различие между людьми как носителями целей и природой, предназначенной для формирования и преобразования в соответ­ствии с этими целями. Наука провозгласила своей целью способ­ствовать «господству человечества над природой».

Главным образом с этой целью и предпринимались исследова­ния мира. Природа должна была изучаться с тем, чтобы мастеро-

228

Г л а в а 12

С р е д с т в а и возможности социологии

229



вые знали, как придать ей желаемую форму (представьте," напри­мер, скульптора и глыбу мрамора, которую он хочет преобразить в подобие человеческой фигуры. Чтобы осуществить эту цель, он должен прежде всего знать о внутренних свойствах камня. Отби­вать и откалывать куски мрамора, не разбивая его, можно только по некоторым определенным направлениям. Для того чтобы при­дать куску мрамора задуманную форму, т.е. подчинить камень свое­му замыслу, скульптор должен научиться распознавать эти направ­ления. Искомое им знание подчинило бы мертвый камень его воле и позволило преобразовать его в соответствии с представлениями скульптора о гармонии и красоте). Именно так и было сконструи­ровано научное знание: объяснить объект науки означало полу­чить возможность предсказать, что произойдет, если то-то и то-то имеет место быть; обладая такой способностью предсказания, че­ловек получает возможность действовать, т.е. навязывать уже за­воеванной и покоренной части реальности свой замысел, наилуч­шим образом отвечающий поставленной цели. Реальность рассмат­ривалась прежде всего как сопротивление человеческой целена­правленной деятельности. Задача науки заключалась в том, чтобы найти способы преодоления этого сопротивления. Конечное за­воевание природы означало бы освобождение человечества от при­родных ограничений, возрастание, так сказать, нашей коллектив­ной свободы.

Все добытое ценное знание должно было соответствовать этой модели науки. Любой вид знания, желающий снискать общест­венное признание, найти себе место в академическом мире и по­лучить свою долю общественных ресурсов, должен был доказать свое сходство с естественными науками, свою способность выда­вать столь же полезные практические указания, которые позволят нам лучше приспособить этот мир для человеческих целей. Требо­вание приспособиться к стандарту, установленному естественны­ми науками, было настойчивым и не терпящим возражений. Даже если мысль о роли архитекторов или проектировщиков социаль­ного порядка и не посещала отцов-основателей социологии, даже если единственным, к чему они стремились, было понять более полно человеческое положение, они не могли (скрыто или явно) не принять доминирующую модель науки как прототип «хороше­го знания» и образец всепонимания. Поэтому они должны были показать, что для изучения человеческой жизни и деятельности можно изобрести такие же точные и объективные методы, как и методы, используемые науками о природе, и что в результате их примене-

ния может быть получено столь же точное и объективное знание. Они должны были доказать, что социология сможет подняться до статуса науки и тем самым быть принятой в академическую семью на равных с ее более старшими и задающими тон членами.

Долгий путь, пройденный социологией от этого стремления к ее современному социологическому дискурсу (способу рассужде­ний и обмена суждениями), объясняет и его специфическую фор­му с тех пор, как социология обосновалась среди других наук в мире академического преподавания и исследования. Усилия сделать со­циологию « научной» доминировали в этих рассуждениях о ее судьбе и" призвании; данная задача заняла почетное место среди интере­сов участников обсуждений. Нарождавшаяся академическая соци­ология использовала три стратегии для выполнения указанной за­дачи, все они были апробированы и последовательно соединились в той форме, которую приняла официальная социология.

Первая стратегия нагляднее всего просматривается в трудах основателя академической социологии во Франции Эмиля Дюркгейма Дюркгейм принял как само собой разумеющийся факт су­ществования модели науки, разделяемой всеми областями знания, которые претендуют на научный статус. Данная модель характе­ризуется прежде всего объективностью, т.е. четким отделением объекта исследования от изучающего его субъекта, представлени­ем этого объекта как чего-то «внешнего», что должно быть под­вергнуто рассмотрению исследователя, должно наблюдаться и опи­сываться на строго нейтральном и отстраненном языке. Так как вся наука действует одним и тем же образом, то научные дисцип­лины различаются лишь тем, что общий всем им тип объективно­го рассмотрения направляется на различные области реальности; мир, так сказать, делится на участки, каждый из которых исследу­ется отдельной научной дисциплиной. Все исследователи одина­ковы: все они владеют сходными техническими навыками и зани­маются деятельностью, подчиненной сходным правилам и зако­нам поведения. И реальность, которую они изучают, для всех одна и та же, всегда состоящая из «внешних» объектов, ожидающих наблюдения, описания и объяснения. Отличает же научные дис­циплины друг от друга только разделение исследуемой террито­рии. Различные отрасли науки делят мир между собой, и каждая из них берет на себя один его фрагмент — свой собственный «на­бор вещей».

Если дело с науками обстоит именно так, то для того, чтобы социология смогла занять свое место в науке, т.е. стать наукой,



230

Глава 12

Ср ед с те а и возможности социологии

231



она должна найти фрагмент мира, еще не освоенный существую­щими научными дисциплинами. Подобно мореплавателю, социо­логия должна открыть континент, над которым еще не объявлен ничей суверенитет и над которым она может установить собствен­ное несомненное господство благодаря своей научной компетен­ции и авторитету. Проще говоря, социология как наука и как от­дельная, независимая научная дисциплина может быть легитими­рована только в том случае, если найден до сих пор не известный «набор вещей», ожидающий научного анализа. *

Дюркгейм полагал, что специфически социальные факты, т.е. явления коллективности, не свойственные ни одному конкретно­му человеку в отдельности (как общие представления и образцы поведения), могут быть приняты как такие вещи и изучаться в объективной, отстраненной манере подобно другим вещам. В са­мом деле, эти явления представляются индивидам вроде нас с вами почти такими же, как и остальная «внешняя» реальность: они жес­токи, упрямы и не зависят от нашей воли признавать или не при­знавать их, поскольку мы не вольны избавиться от них. Они при­сутствуют здесь независимо от того, знаем мы о них или нет, поч­ти как стол или кресло, занимающие определенное место в комна­те, независимо от того, смотрю я на них или думаю о них. Более того, я могу игнорировать их присутствие только в ущерб себе. Если я буду вести себя так, словно их нет, то буду жестоко наказан (если я игнорирую естественный закон всемирного тяготения и по­кину комнату через окно, а не через дверь, то буду наказан — сломаю ногу или руку. Если я игнорирую социальную норму — закон и моральный запрет воровать, то я также понесу наказание: буду заключен в тюрьму или подвергнут остракизму со стороны сво­их товарищей). Фактически я постигаю существование социаль­ной нормы трудным путем: когда я нарушаю ее и тем самым «на­жимаю на спусковой крючок» карательных санкций против меня.

Итак, мы можем сказать, что хотя социальные феномены, как совершенно очевидно, не могут существовать без людей, тем не менее они находятся не внутри человека как индивида, а вне его. Вместе с природой и ее непреложными законами они составляют жизненно важную часть объективного окружения любого челове­ка, часть внешних условий любого человеческого действия и чело­веческой жизни в целом. Нет никакого смысла пытаться узнать об этих феноменах, спрашивая о них людей, подчиняющихся их силе (невозможно изучать закон всемирного тяготения, собирая мне­ния людей, вынужденных ходить по земле, а не летать). Информа-

ция, полученная путем опроса людей, была бы смутной, неполной и противоречивой: люди, к которым мы обращаемся с вопросами, мало что могут рассказать нам, поскольку они не изобретают и не создают изучаемые явления, они находят их уже готовыми и зна­комятся с ними (т.е. вынуждены осознать их наличие) лишь фраг­ментарно и кратко. Поэтому социальные факты надо изучать не­посредственно, объективно, «со стороны», наблюдая системати­чески, т.е. точно так же, как изучаются все остальные вещи, нахо­дящиеся «во вне».

В одном отношении, полагает Дюркгейм, социальные факты .хущественно отличаются от фактов природы. Связь между нару­шением закона природы и последующим ущербом непосредствен­ная: она не привносится человеческим замыслом (и ничьим за­мыслом вообще). Связь же между нарушением общественной нор­мы и понесенным нарушителями наказанием, напротив, является «искусственной». Определенное поведение наказуемо потому, что общество осуждает его, а не потому, что само это поведение вле­чет за собой ущерб для его исполнителя (так, воровство не причи­няет ущерба самому вору, наоборот, может быть даже выгодным для него; если вор в результате наказан, то только потому, что общественная мораль восстала против воровства). Это различие, однако, не умаляет «вещественного» характера социальных норм и возможность их объективного изучения. Верно как раз обратное: оно еще больше прибавляет к «вещественной» природе норм, так как они оказываются истинным материалом и эффективными при­чинами, обусловливающими регулярность и неслучайность чело­веческого поведения и, следовательно, социального порядка как такового. Именно такие «подобные вещам» социальные факты, а не настроения или чувства индивидов (которые так страстно ис­следуют психологи) обеспечивают истинное объяснение челове­ческого поведения. Желая правильно описать и объяснить челове­ческое поведение, социолог должен (и его призывают) оставить в стороне человеческую душу, намерения и личные смыслы, о кото­рых нам могут поведать только сами индивиды («загадки челове­ческой души», таким образом, обречены оставаться незамеченны­ми и непроницаемыми), и обратиться к изучению явлений, кото­рые можно наблюдать со стороны и которые будут казаться раз­ным наблюдателям одинаковыми.

Это одна из возможных стратегий, с помощью которой можно добиваться научного статуса социологии. Совсем другая стратегия предложена в работах Макса Вебера. Мысль о том, что существует



232

Глава 12

С р едет в а и возможности социологии

233



один, и только один, способ «быть наукой» и что поэтому социо­логия должна самоотверженно подражать естественным наукам, Вебер категорически отвергает. В противовес этому он полагает, что социологическая практика, не теряя присущей научному зна­нию точности, должна отличаться от естественных наук так же, как отличается социальная реальность, исследуемая социологом, от не-человеческого мира, исследуемого науками о природе.

Реальность у людей, или человеческая реальность, отличается (и в этом она поистине уникальна) тем, что действующие субъек­ты наделяют свои действия смыслом. Они обладают мотивами, действуют, чтобы достичь поставленных целей. Именно цели объ­ясняют их действия. По этой причине человеческие действия, в отличие от пространственных перемещений физических тел или химических реакций, надо прежде всего понять, а не объяснить. Точнее, объяснить человеческое действие — значит понять его: уловить смысл, которым действующий субъект наделяет его.

То, что человеческие действия осмысленны и потому требуют исследований особого рода, было известно и до Вебера. Эта идея еще задолго до него служила основанием герменевтики — теории и практики «раскрытия смысла», заложенного в литературном текс­те, живописи или в каком-либо другом продукте созидающего духа. Герменевтические исследования безрезультатно боролись за науч­ный статус. Теоретикам герменевтики было трудно доказать, что метод и открытия герменевтических изысканий могут быть столь же объективными, как и методы и результаты науки, т.е. что мож­но закодировать метод герменевтического исследования настоль­ко точно, что любой исследователь, выполняющий его требова­ния, придет к тем же выводам. Такой научный идеал представлял­ся герменевтикам недостижимым. Казалось, для того чтобы по­нять смысл текста, его интерпретаторы должны «поставить себя на место автора», посмотреть на текст глазами автора, продумать его мысли, короче — быть, думать, рассуждать, чувствовать, как автор (такое «перевоплощение» в жизнь и в дух автора, переживание и повторение его опыта получило название эмпатии). Это требует истинной духовной близости с автором и невероятной силы вооб­ражения, результаты же будут зависеть не от унифицированного метода, с одинаковым успехом доступного каждому, а от уникаль­ного таланта единичного интерпретатора. Следовательно, вся про­цедура интерпретации относится скорее к искусству, нежели к науке. Если интерпретаторы предлагают весьма различные интер­претации, то можно выбрать одно из конкурирующих предложе-

ний, более богатое, проницательное, глубокое, эстетически при­ятное или в каком-либо другом отношении более удовлетвори­тельное, чем остальные; но все это не может служить причиной, позволяющей нам сказать, что предпочтительная для нас интер­претация является истинной, а те, что нам не нравятся, — ложны­ми. Утверждения же, которые не могут быть однозначно определе­ны как истинные или ложные, не могут принадлежать науке.

И все же Вебер настаивал на том, что, будучи исследованием человеческих действий, нацеленным на их понимание (т.е. как и герменевтика, стремящаяся постичь их смысл), социология все-таки может достичь уровня объективности, присущего научному знанию. Другими словами, он считал, что социология может и должна получить объективное знание о субъективной челове­ческой реальности.

Совершенно ясно, что не все человеческие действия могут быть интерпретированы таким образом, так как многое в нашей дея­тельности является либо традиционным, либо аффективным, т.е. направляемым либо традициями, либо эмоциями. В обоих случаях действие не рефлективно: когда я действую в раздражении или сле­дую повседневным привычкам, я не рассчитываю мои действия и не преследую определенных целей; я не планирую, не контроли­рую свое действие как средство, ведущее к определенной цели. Традиционные и эмоциональные действия обусловливаются фак­торами, которые не подвластны контролю моего сознания, как и природные явления; и подобно природным явлениям, эти дей­ствия бывают поняты лучше, когда указана их причина. Действия, называемые рациональными, т.е. рефлективные, рассчитанные дей­ствия, сознательно воспринимаемые, контролируемые и нацелен­ные на осознаваемый результат (действия типа «для чего»), требу­ют понимания смысла, а не причинного объяснения. Если тради­ции слишком разнообразны, а эмоции неповторимы и глубоко личны, то разум, который мы используем для соизмерения целей и средств, выбираемых для достижения целей, присущ всем чело­веческим существам. Поэтому я могу извлечь смысл из наблюдае­мого мною действия не путем догадок относительно того, что про­исходит в головах действующих, и не путем «продумывания их мыслей» (т.е. не путем эмпатии), а подбирая к действию мотив, имеющий смысл и тем самым делающий действие осмысленным для меня и для любого другого наблюдателя. Если вы в порыве гнева ударите своего приятеля, то мне это может показаться бес­смысленным, если я — человек спокойный, никогда не испыты-



234

Глава 12

ем /? е д cm в а и возможности социологии

235


вающий сильных эмоций. Но если я вижу, что вы не спите за полночь и пишите сочинение, мне легко будет установить смысл наблюдаемого (и любому это легко будет сделать), поскольку я знаю, что написание сочинений — это прекрасное, проверенное средство приобретения знаний.

Коротко говоря, Вебер полагал, что рациональное сознание может узнать себя в другом рациональном сознании, и до тех пор, пока изучаемые действия рациональны (рассчитаны, целенаправ­ленны), они могут быть рационально поняты, т.е. объяснены по­средством установления смысла, а не причины. Поэтому социоло­гическому знанию вовсе не надо быть ниже науки. Напротив, оно имеет явное преимущество по сравнению с наукой в том, что мо­жет не просто описывать, но также и понимать свои объекты — людей. Как бы тщательно ни исследовался мир, описываемый нау­кой, он остается бессмысленным (можно знать все о дереве, но нельзя «понимать» дерево). Социология идет дальше науки — она раскрывает смысл изучаемой ею реальности.

Существовала и третья стратегия, пытавшаяся поднять соци­альное исследование до статуса науки: показать, что социология как наука имеет непосредственное и эффективное практическое применение. Эта стратегия с особым энтузиазмом использовалась первопроходцами социологии в Соединенных Штатах Америки — стране, известной прагматическим складом ума ее граждан, при­знанием ими практического успеха высшим критерием ценности и, в конечном счете, истины. В отличие от европейских коллег первые американские социологи не имели времени для теорети­зирования о природе их занятий, они не утруждали себя философ­ским обоснованием социологической практики. Вместо этого они всерьез решили показать, что доставляемое социологическим ис­следованием знание может быть использовано точно так же, как на протяжение многих лет использовалось научное знание с его неоспоримыми результатами: оно может быть использовано для предсказания и «манипулирования» реальностью, для изменения ее в соответствии с нашими потребностями и намерениями, како­вы бы они ни были и как бы они ни определялись и ни отбирались.

Эта третья стратегия сосредоточилась на разработке методов социального диагноза (на опросах, детально описывающих точное состояние дел в определенной сфере социальной жизни) и общей теории человеческого поведения (т.е. факторов, обусловливающих такое поведение; надежды возлагались на то, что исчерпывающее знание таких факторов сделает человеческое поведение предсказу-

емым и поддающимся манипуляции). С самого начала социоло­гии был задан практический тон, причем этот тон задавали вечные социальные проблемы — рост преступности, подростковая пре­ступность, алкоголизм, проституция, ослабление семейных связей и т.д. Социология обосновывала свои притязания на обществен­ное признание обещаниями помочь в управлении социальными процессами, как геология и физика помогают в строительстве не­боскребов. Другими словами, социология поступила на службу по­строения и поддержания социального порядка. Она разделяла ин­тересы правителей общества, людей, выполняющих задачу по ру­ководству поведением других. Обещание практической пользы было адресовано и воспринято в новых сферах управленческой деятель­ности. Услуги социологии были использованы для того, чтобы снять антагонизм и предотвратить конфликты на фабриках и шахтах; способствовать адаптации новобранцев в боевых частях армии; помочь продвижению новых коммерческих продуктов; реабили­тировать бывших преступников; увеличить эффективность про­грамм социального обеспечения.

Эта стратегия более всех соответствовала формуле Фрэнсиса Бэкона «покорять природу, повинуясь»; она перепутала истину с пользой, информацию с контролем, знание с властью. Она вос­приняла призыв власть имущих доказать обоснованность социо­логического знания практическими выгодами, которые она мо­жет дать для управления общественным порядком, для разреше­ния проблем, какие представляют себе и формулируют те, кто следит за порядком и управляет им. Тем самым социология, вос­принявшая такую стратегию, должна была принять во внимание перспективу управления: рассматривать общество «сверху» как ма­териал, обладающий способностью к сопротивлению, как объект манипуляции, внутренние свойства которого нужно лучше узнать, чтобы он стал податливее и восприимчивее к той форме, какую ему захотят придать.

Пересечение интересов социологии и управления, возможно, и приблизило социологию к государственному, промышленному или военному руководству, но в то же время сделало уязвимой для критики тех, кто воспринимал контроль «сверху», т.е. со стороны властей, как угрозу дорогим для них ценностям и особенно инди­видуальной свободе и общественному самоуправлению. Критики отмечали, что следование данной стратегии заставляет активно поддерживать существующую асимметрию власти. Неправильно думать, утверждали они, будто знание и практические рекоменда-


237



Глава 12

236

ции, вырабатываемые социологией, могут в равной мере служить любому, кто захочет их использовать, и рассматриваться как ней­тральные и беспартийные. Далеко не каждый может использовать знание, построенное с точки зрения управленческой перспекти­вы: его применение, в конце концов, требует ресурсов, которыми распоряжаются только управляющие. Таким образом, социология лишь усиливает контроль над теми, кого уже контролируют; она еще больше меняет ситуацию в пользу тех, кто уже наслаждается лучшим положением. Следовательно, социология*способствует не­равенству и социальной несправедливости. Все это делает положе­ние социологии противоречивым: она испытывает давление с раз­ных сторон, и примирить силы давления трудно. То, чего требует от социологии одна сторона, другая рассматривает как нечто от­вратительное и решительно отвергает. Ответственность за такую противоречивость нельзя возлагать только на социологию. Социо­логия является жертвой реального социального конфликта, внут­реннего противоречия, раскалывающего все общество, т.е. проти­воречия, которое социология не в силах разрешить.

Противоречие заключено в самой перспективе рационализации, присущей современному обществу. Рациональность — это обою­доострое оружие. С одной стороны, она помогает индивидам больше контролировать свои действия. Рациональный расчет, как мы ви­дели, может лучше направить действие к цели, поставленной дей­ствующим субъектом, и тем самым увеличить эффективность это­го действия. В целом же рациональные индивиды, видимо, с боль­шой долей вероятности достигают своих целей, чем те, кто ничего не планирует, не рассчитывает и не контролирует свои действия. Поставленная на службу индивиду рациональность может увели­чить степень его свободы. С другой стороны, обратившись однаж­ды к окружению индивидуального действия — к организации об­щества в целом, рациональный анализ может с тем же успехом и ограничить индивидуальный выбор или сократить набор средств, которыми может пользоваться индивид для достижения своих це­лей. То есть рациональный анализ может достичь прямо противо­положных целей: урезать индивидуальную свободу. Поэтому воз­можные варианты использования рациональности принципиаль­но несовместимы и обречены оставаться противоречивыми.

Противоречия, окружающие социологию, являются лишь от­ражением двойственной природы рациональности, и социология ничего не может поделать с этим. Вот почему противоречия оста­нутся и в будущем. Власть предержащие по-прежнему будут обви-



ед с те а и возможности социологии

нять социологию в том, что она подрывает их власть над поддан­ными и возбуждает социальное недовольство и напряжение. Люди же, отстаивающие свой образ жизни от удушающих запретов, на­лагаемых властью, обеспеченной всеми ресурсами, будут по-преж­нему недоумевать или чувствовать себя оскорбленными, видя со­циологов в роли советников или прислужников своих давних про­тивников. В любом случае бремя обвинений будет отражать сте­пень существующего конфликта.

Научный статус социологии, отражающей атаки с двух сторон, оказывается весьма сомнительным. Ее соперники жизненно заин­тересованы в обесценении социологического знания, а отказ в научном статусе прекрасно служит этой цели. Именно такое двой­ное обвинение, с которым сталкиваются лишь немногие отрасли науки, делает социологов столь чувствительными к проблеме их собственного статуса ученых и порождает все новые попытки убе­дить и ученое сообщество, и широкую общественность в том, что производимое социологами знание может претендовать на истин­ность общепринятого в научном мире образца. Однако попытки эти так и остаются безрезультатными. Кроме того, они отвлекают внимание от тех реальных преимуществ, которые социологичес­кое мышление может предложить для обыденной жизни.

Любое знание, будучи упорядоченной картиной мира, карти­ной порядка, содержит в себе и интерпретацию этого мира. Оно не является, как нам иногда кажется, отражением вещей самих по себе, как они есть; скорее вещи становятся для нас существующи­ми благодаря имеющемуся у нас знанию: словно наши грубые, беспорядочные ощущения спрессованы в вещи и распределены по контейнерам, которые наше знание для них уже заготовило в виде категорий, классов, типов. Чем большим знанием мы обладаем, тем больше вещей мы видим, тем большее количество разных ве­щей мы различаем в этом мире. Можно даже сказать, что выраже­ния «У меня больше знаний» и «Я различаю больше вещей в мире» означают одно и то же. Если я изучаю искусство живописи, то мое доселе нерасчлененное представление о «красном» начинает де­литься на все возрастающее число специфических и вполне от­личных друг от друга представителей «семьи красных цветов»: те­перь я различаю адрианопольский красный, огненно-красный, чемерично-красный, индийский красный, японский красный, кар­минный, кармазинный, рубиновый, основной красный, пунцовый, кроваво-красный, багряный, алый, альпийский красный, помпей-ский красный, персидский красный и все увеличивающееся число

238

Глава 12

Ср ед с те а и возможности социологии

239



других красных цветов. Разница между человеком несведущим, не разбирающимся в живописи и специалистом, профессиональным художником или искусствоведом будет заключаться в неспособ­ности первого увидеть цвета, которые для второго представляются явно (и «естественно») различными. Она может выражаться и в утрате вторым способности первого видеть «красный» вообще как таковой, воспринимать все предметы, окрашенные в различные оттенки красного, как предметы одного цвета.

В любой области, сфере приобретение знания состоит в на­учении проводить новые различия, делать единообразное разде­ленным, видеть различия более специфическими, делить большие классы на меньшие, чтобы интерпретация опыта становилась бо­лее богатой и подробной. Мы часто слышим, что образованность людей измеряется богатством словарного запаса, который они ис­пользуют («Как много слов в их языке!»). Вещи можно описать как «прекрасные», но это «прекрасное» можно сделать более кон­кретным, и тогда окажется, что вещи, описанные таким образом, могут быть восприняты как «прекрасные» по многим причинам: потому что они упоительны, приятны на вкус, добры, хорошо подходят к чему-либо, сделаны со вкусом или «правильно посту­пают». Кажется, что богатство опыта и языка возрастает одновре­менно.

Язык не приходит в жизнь «извне» сообщить о том, что уже произошло. Язык с самого начала пребывает внутри жизни. В самом деле, можно сказать, что язык есть форма жизни, и любой язык — английский, китайский, португальский, язык рабочего клас­са, «благородный» язык, официальный язык государственных слу­жащих, арго низших слоев, жаргон подростковых компаний, язык искусствоведов, моряков, физиков-ядерщиков, хирургов, шахте­ров — является полноценной формой жизни. Каждый из них име­ет свою карту мира (или конкретной его части) и свой кодекс поведения с двумя различными порядками, с двумя сторонами раз­личения (одна — восприятие, другая — поведенческая практика), параллельными и согласованными. Внутри каждой формы жизни карта и кодекс взаимосвязаны. Мы можем их представить себе в отдельности, но на практике их разъять невозможно. Различия в названиях вещей отражают наше восприятие различия их качеств, а тем самым различия в их использовании и нашем обращении с ними; но признание нами качественных различий отражает и раз­личия, которые мы применяем в наших действиях с ними и в на­ших ожиданиях, с которых собственно и начинаются наши дейст-

вия. Вспомним то, что мы уже отмечали: понять — значит знать, как поступать дальше. И наоборот: если мы знаем, как поступать дальше, значит мы поняли. Именно это пересечение, эта гармо­ния между способом действия и способом видения мира заставля­ет нас предположить, что различия присущи самим вещам, что окружающий нас мир сам по себе подразделяется на отдельные части, различаемые в нашем языке, что названия «принадлежат» обозначаемым ими вещам.

Существует много форм жизни. Они, разумеется, отличаются одна от другой; их различия, в конце концов, и делают их отдель­ными формами жизни. Но они не отгорожены друг от друга не­проницаемыми стенами; не следует представлять их как замкну­тые, опечатанные миры с перечнем их содержимого, со всеми пред­метами, принадлежащими только им. Формы жизни — это упоря­доченные, общие образцы, но зачастую навязываемые друг другу. Они пересекаются и соперничают в определенных областях це­лостного жизненного опыта. Это, так сказать, различные подбор­ки и различные варианты организации одних и тех же частей це­лостного мира и одних и тех же вещей, взятых из общего запасни­ка. В течение одного дня я прохожу через многие формы жизни, но где бы я ни проходил, я и с собой несу части других форм жизни (поэтому мой образ действий, например в исследователь­ском коллективе, где я работаю, «несет на себе отпечаток» регио­нальных и местных особенностей формы жизни, которой я живу как частное лицо; а мое участие в соседской форме жизни, в свою очередь, несет на себе следы особой религиозной конгрегации, к которой я принадлежу и в жизни которой участвую, и т.д.). В каж­дой форме жизни, через которую я прохожу в течение всей моей жизни, я разделяю знания и кодексы поведения с различными совокупностями людей; и каждая из этих совокупностей может обладать уникальным сочетанием форм жизни. По этой причине ни одна из форм жизни не является «чистой»; не является она и статичной, заданной раз и навсегда. Мое вхождение в какую-либо форму жизни не является для меня пассивным процессом прими­тивного заучивания, не является оно и процессом выворачивания наизнанку, переплавки и переиначивания моих мыслей и навыков только ради того, чтобы они соответствовали строгим правилам, которым я теперь намерен подчиняться. Мое вхождение изменяет форму жизни, мы оба меняемся: я приношу с собой нечто вроде приданого (в виде частей других форм жизни, остающихся со мной), которое преображает содержание той формы жизни, где я еще

240

Глава 12

С р е д cm в а и возможности социологии

241



новичок, поэтому после моего вхождения эта форма жизни уже не та, что была прежде. И таким образом она изменяется постоянно. Каждый акт вхождения (изучение, владение, использование язы­ка, который конституирует данную форму жизни) является твор­ческим актом — актом преобразования, трансформации. Иначе говоря, языки, как и общности — их носители, являются откры­тыми и динамическими образованиями. Они могут существовать только в состоянии постоянного изменения.

Именно поэтому все время возникают проблемы понимания (равно как и опасность недоразумений и прекращения коммуни­кации). Предпринимаемые вновь и вновь попытки сделать обще­ние понятным и несложным (путем «замораживания» интерпрета­ций, содержащихся в языке, навязывания каждому слову одно­значного и обязательного определения) ничего не дают и не могут дать, поскольку разговаривающие на данном языке люди, имею­щие свои собственные отличные от других интерпретации одних и тех же слов, постоянно привносят во взаимодействие людей раз­личные совокупности форм жизни. В ходе их взаимодействия смыс­лы претерпевают едва уловимое, но постепенное и неизбежное изменение. Теперь они приобретают окраску, начинают ассоции­роваться с конкретными объектами (референтами), от которых раньше были далеки; они замещают старые смыслы и претерпева­ют многие другие изменения, которые не могут не изменить язык как таковой. Можно сказать, что процесс коммуникации (связи, общения) — действие, нацеленное на достижение взаимопонима­ния, на «перемалывание» различий, на согласование интерпрета­ций, — предотвращает застой в любой форме жизни. Для того чтобы уяснить себе это замечательное качество форм жизни, пред­ставьте себе водовороты в течении реки: кажется, будто каждая воронка имеет постоянную форму и «остается прежней», сохра­няющей свою «идентичность» на протяжение длительного перио­да времени; и тем не менее, как нам хорошо известно, она не может удержать ни одной молекулы воды дольше, чем на пару секунд, ее вода постоянно течет. Если же вы полагаете, что это недостаток водоворота и что для его безопасности, для «выжива­ния» было бы лучше, если бы поток воды в реке остановился, то подумайте: это означало бы и «смерть» водо'ворота. Он не может «жить» (не может сохранять свою форму как отдельная и устойчи­вая идентичность) без постоянного притока и истока все нового и нового количества воды (которая, между прочим, всегда несет ка­кие-нибудь новые неорганические и органические элементы).

Можно сказать, что языки, или формы жизни, подобно водо­воротам, подобно самим рекам, продолжают жить и сохраняют свою идентичность, свою относительную автономию, именно по­тому, что они постоянно текут и способны впитывать новый мате-. ( риал, одновременно избавляясь от «отработанного». Но это зна­чит, что формы жизни (все языки, все совокупности знаний) по­гибли бы, если бы вдруг оказались закрытыми, неподвижными и не поддающимися изменению. Они не пережили бы своей окон­чательной систематизации, кодификации и той точности, кото­рую подразумевает такая упорядоченность. Иначе говоря, языки и знание вообще нуждаются в двойственности (амбивалентности), чтобы оставаться живыми, сохранять целостность, а также при­годность к употреблению.

Однако власть, стремящаяся упорядочить «месиво» реальнос­ти, не может не рассматривать эту двойственность как препятст­вие на пути к достижению ее целей. Она, естественно, пытается заморозить водоворот, преградить путь всем нежелательным по­ступлениям в контролируемый ею массив знания, «запечатать» форму жизни, на которую она хочет сохранить свою монополию. Стремление к однозначному знанию («верному» благодаря отсут­ствию конкуренции) и попытки упорядочить действительность, сделать ее податливой для самоутверждающегося, эффективного действия, сливаются в единое целое. Желать полного контроля над ситуацией означает ратовать за четкую «лингвистическую кар­ту», на которой значения слов не подлежат сомнению и никогда не оспариваются; на которой каждое слово безошибочно указыва­ет на своего референта, и только эта связь может подразумеваться при его использовании. Вследствие этого двойственность знания постоянно порождает попытки «зафиксировать» определенное зна­ние как обязательное и не подлежащее сомнению, т.е. как орто­доксальное, заставить уверовать в то, что это, и только это знание является безошибочным, что оно вне подозрений или по крайней мере лучше (более правдоподобно, надежно и полезно), чем его соперники. Она порождает тем самым и попытки обесценить аль- \ тернативные формы знания как низшие, заслуживающие назва­ния предрассудка, суеверия, предвзятости или невежества, т.е. в любом случае ереси, постыдного отклонения от истины.

Эта борьба на два фронта (защита позиций ортодоксии и пред- ' отвращение или уничтожение ереси) контролирует интерпретацию как свою цель. Существующая власть стремится получить исклю­чительное право решать, какую из возможных интерпретаций следу-

16-943


242

Глава 12

1


ет выбрать и признать истинной (истинной, по определению, мо­жет быть только одна конкурирующая версия, а многие версии — ложны; ошибки многочисленны, а истина одна; презумпция мо­нополии, исключительности, отсутствия конкуренции заключена в самой идее истины). Стремление к монополизации власти выра­жается в объявлении сторонников альтернативы диссидентами, в общей нетерпимости к плюрализму мнений, в цензуре и в край­нем своем выражении — в преследовании (сожжение еретиков Инквизицией, расстрел диссидентов во время сталинских чисток, узники совести при современных диктаторских режимах).

По своей природе социология на редкость плохо приспособле­на к такому занятию, как «запирание» и «опечатывание». Социо­логия — это расширенный комментарий опыта обыденной жизни, интерпретация, основывающаяся на других интерпретациях и, в свою очередь, питающая их. Она не конкурирует, но соединяет свои силы с другими частными дисциплинами, занимающимися интерпретацией человеческого опыта (литература, искусство, фи­лософия). Социологическое мышление, по меньшей мере, подры­вает веру в исключительность и полноту какой бы то ни было интерпретации. Оно привлекает внимание к множественности опытов и форм жизни, показывает каждую из них как целостность саму по себе, как мир со своей собственной логикой и в то же время разоблачает всю фальшь ее самодовольства и якобы явной самодостаточности. Социологическое мышление не затрудняет, а способствует потоку переживаний и их обмену. И если говорить прямо, она прибавляет неопределенности, поскольку подрывает усилия «заморозить поток» и захлопнуть все входы и выходы. С точ­ки зрения власти, озабоченной установленным ею порядком, со­циология является частью хаотичного мира, скорее проблемой, чем решением.

Наилучшая служба, которую социология может сослужить лю­дям в их повседневной жизни и сосуществовании, — это стимули­рование взаимного понимания и терпимости как постоянных ус­ловий общей свободы. Социологическое мышление не может не способствовать пониманию, которое порождает терпимость, и тер­пимости, делающей понимание возможным. Как сказал амери­канский философ Ричард Рорти, «если мы позаботимся о свободе, истина и добро сами о себе позаботятся». Социологическое мыш­ление помогает делу свободы.

  1   2


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница