Гляди: не бал, не маскарад



Скачать 207.27 Kb.
Дата10.11.2016
Размер207.27 Kb.
Николай Алексеевич Заболоцкий

(24 апреля 1903, Казань – 14 октября 1958, Москва)

27 стих.
Белая ночь [Я4м, ж]

Гляди: не бал, не маскарад,

здесь ночи ходят невпопад,

здесь от вина неузнаваем,

летает хохот попугаем.

Здесь возле каменных излучин

бегут любовники толпой,

один горяч, другой измучен,

а третий книзу головой.

Любовь стенает под листами,

она меняется местами,

то подойдёт, то отойдёт...

А музы любят круглый год.

Качалась Невка у перил,

вдруг барабан заговорил –

ракеты, выстроившись кругом,

вставали в очередь. Потом

они летели друг за другом,

вертя бенгальским животом.

Качали кольцами деревья,

спадали с факелов отрепья

густого дыма. А на Невке

не то сирены, не то девки,

но нет, сирены, – на заре,

все в синеватом серебре,

холодноватые, но звали

прижаться к палевым губам

и неподвижным, как медали.

Обман с мечтами пополам!

Я шёл сквозь рощу. Ночь легла

вдоль по траве, как мел бела.

Торчком кусты над нею встали

в ножнах из разноцветной стали,

и тосковали соловьи

верхом на веточке. Казалось,

они испытывали жалость,

как неспособные к любви.

А там, вдали, где жёлтый бакен

подкарауливал шутих,

на корточках привстал Елагин,

ополоснулся и затих:

он в этот раз накрыл двоих.

Вертя винтом, бежал моторчик

с музыкой томной по бортам.

К нему навстречу, рожи скорчив,

несутся лодки тут и там.

Он их толкнёт – они бежать.

Бегут, бегут, потом опять

идут, задорные, навстречу.

Он им кричит: «Я искалечу!»

Они уверены, что нет...

И всюду сумасшедший бред.

Листами сонными колышим,

он льётся в окна, липнет к крышам,

вздымает дыбом волоса...

И ночь, подобно самозванке,

открыв молочные глаза,

качается в спиртовой банке

и просится на небеса.

1926, 1958
Движение [Я4жм]

Сидит извозчик, как на троне,

из ваты сделана броня,

и борода, как на иконе,

лежит, монетами звеня.

А бедный конь руками машет,

то вытянется, как налим,

то снова восемь ног сверкают

в его блестящем животе.

1927
Ивановы [Я4жм]

Стоят чиновные деревья,

почти влезая в каждый дом.

Давно их кончено кочевье,

они в решётках, под замком.

Шумит бульваров темнота,

домами плотно заперта.

Но вот все двери растворились,

повсюду шёпот пробежал:

на службу вышли Ивановы

в своих штанах и башмаках.

Пустые гладкие трамваи

им подают свои скамейки.

Герои входят, покупают

билетов хрупкие дощечки,

сидят и держат их перед собой,

не увлекаясь быстрою ездой.

А там, где каменные стены,

и рёв гудков, и шум колёс,

стоят волшебные сирены

в клубках оранжевых волос.

Иные, дуньками одеты,

сидеть не могут взаперти.

Прищёлкивая в кастаньеты,

они идут. Куда идти,

кому нести кровавый ротик,

у чьей постели бросить ботик

и дёрнуть кнопку на груди?

Неужто некуда идти?

О мир, свинцовый идол мой,

хлещи широкими волнами

и этих девок упокой

на перекрёстке вверх ногами!

Он спит сегодня, грозный мир:

в домах спокойствие и мир.

Ужели там найти мне место,

где ждёт меня моя невеста,

где стулья выстроились в ряд,

где горка – словно Арарат –

имеет вид отменно важный,

где стол стоит и трёхэтажный

в железных латах самовар

шумит домашним генералом?

О мир, свернись одним кварталом,

одной разбитой мостовой,

одним проплёванным амбаром,

одной мышиною норой,

но будь к оружию готов:

целует девку – Иванов!

1928, 1958
Бродячие музыканты [Я4; Я3; м, ж, д]

Закинув на спину трубу,

как бремя золотое,

он шёл, в обиде на судьбу.

За ним бежали двое.

Один, сжимая скрипки тень,

горбун и шаромыжка,

скрипел и плакал целый день,

как потная подмышка.

Другой, искусник и борец,

и чемпион гитары,

огромный нёс в руках крестец

с роскошной песнею Тамары.

На том крестце семь струн железных,

и семь валов, и семь колков,

рукой построены полезной,

болтались в виде уголков.

На стогнах солнце опускалось,

неслись извозчики гурьбой,

как бы фигуры пошехонцев

на волокнистых лошадях.

И вдруг в колодце между окон

возник трубы волшебный локон,

он прянул вверх тупым жерлом

и заревел. Глухим орлом

был первый звук. Он, грохнув, пал,

за ним второй орёл предстал,

орлы в кукушек превращались,

кукушки в точки уменьшались,

и точки, горло сжав в комок,

упали в окна всех домов.

Тогда горбатик, скрипочку

приплюснув подбородком,

слепил перстом улыбочку

на личике коротком,

и, визгнув поперечиной

по маленьким струнам,

заплакал, искалеченный:

– Тилим-там-там!

Система тронулась в порядке.

Качались знаки вымысла.

И каждый слушатель украдкой

слезою чистой вымылся,

когда на подоконниках

средь музыки и грохота

легла толпа поклонников

в подштанниках и кофтах.

Но богослов житейской страсти

и чемпион гитары

подъял крестец, поправил части

и с песней нежною Тамары

уста отважно растворил.

И всё умолкло.

Звук самодержавный,

глухой, как шум Куры,

роскошный, как мечта,

пронёсся...

И в этой песне сделалась видна

Тамара на кавказском ложе.

Пред нею, полные вина,

шипели кубки дотемна

и юноши стояли тоже.

И юноши стояли,

махали руками,

и страстные дикие звуки

всю ночь раздавалися там...

– Тилим-там-там!

Певец был строен и суров.

Он пел, трудясь, среди дворов

средь выгребных высоких ям

трудился он, могуч и прям.

Вокруг него система кошек,

система окон, вёдер, дров

висела, тёмный мир размножив

на царства узкие дворов.

На что был двор? Он был трубою,

он был тоннелем в те края,

где был и я гоним судьбою,

где пропадала жизнь моя.

Где сквозь мансардное окошко

при лунном свете, вся дрожа,

в глаза мои смотрела кошка,

как дух седьмого этажа.

1928
Меркнут знаки Зодиака [Х4жм]

Меркнут знаки Зодиака

над просторами полей.

Спит животное Собака,

дремлет птица Воробей.

Толстозадые русалки

улетают прямо в небо,

руки крепкие, как палки,

груди круглые, как репа.

Ведьма, сев на треугольник,

превращается в дымок.

С лешачихами покойник

стройно пляшет кекуок.

Вслед за ними бледным хором

ловят Муху колдуны,

и стоит над косогором

неподвижный лик луны.

Меркнут знаки Зодиака

над постройками села,

спит животное Собака,

дремлет рыба Камбала,

колотушка тук-тук-тук,

спит животное Паук,

спит Корова, Муха спит,

над землёй луна висит.

Над землёй большая плошка

опрокинутой воды.

Леший вытащил бревёшко

из мохнатой бороды.

Из-за облака сирена

ножку выставила вниз,

людоед у джентльмена

неприличное отгрыз.

Всё смешалось в общем танце,

и летят во все концы

гамадрилы и британцы,

ведьмы, блохи, мертвецы.

Кандидат былых столетий,

полководец новых лет,

разум мой! Уродцы эти –

только вымысел и бред.

Только вымысел, мечтанье,

сонной мысли колыханье,

безутешное страданье, –

то, чего на свете нет.

Высока земли обитель.

Поздно, поздно. Спать пора!

Разум, бедный мой воитель,

ты заснул бы до утра.

Что сомненья? Что тревоги?

День прошёл, и мы с тобой –

полузвери, полубоги –

засыпаем на пороге

новой жизни молодой.

Колотушка тук-тук-тук,

спит животное Паук,

спит Корова, Муха спит,

над землёй луна висит.

Над землёй большая плошка

опрокинутой воды.

Спит растение Картошка.

Засыпай скорей и ты!



1929
Всё, что было в душе [Ан5жм; Ан6]

Всё, что было в душе, всё как будто опять потерялось,

и лежал я в траве, и печалью и скукой томим.

И прекрасное тело цветка надо мной поднималось,

и кузнечик, как маленький сторож, стоял перед ним.

И тогда я открыл свою книгу в большом переплёте,

где на первой странице растения виден чертёж.

И черна и мертва, протянулась от книги к природе

то ли правда цветка, то ли в нём заключенная ложь.

И цветок с удивленьем смотрел на своё отраженье

и как будто пытался чужую премудрость понять.

Трепетало в листах непривычное мысли движенье,

то усилие воли, которое не передать.

И кузнечик трубу свою поднял, и природа внезапно проснулась.

И запела печальная тварь славословье уму,

и подобье цветка в старой книге моей шевельнулось

так, что сердце моё шевельнулось навстречу ему.

1936
Метаморфозы [Я5жжмм; Я6]

Как мир меняется! И как я сам меняюсь!

Лишь именем одним я называюсь,

на самом деле то, что именуют мной, –

не я один. Нас много. Я – живой.

Чтоб кровь моя остынуть не успела,

я умирал не раз. О, сколько мёртвых тел

я отделил от собственного тела!

И если б только разум мой прозрел

и в землю устремил пронзительное око,

он увидал бы там, среди могил, глубоко

лежащего меня. Он показал бы мне

меня, колеблемого на морской волне,

меня, летящего по ветру в край незримый,

мой бедный прах, когда-то так любимый.

А я всё жив! Всё чище и полней

объемлет дух скопленье чудных тварей.

Жива природа. Жив среди камней

и злак живой и мёртвый мой гербарий.

Звено в звено и форма в форму. Мир

во всей его живой архитектуре –

орган поющий, море труб, клавир,

не умирающий ни в радости, ни в буре.

Как всё меняется! Что было раньше птицей,

теперь лежит написанной страницей;

мысль некогда была простым цветком,

поэма шествовала медленным быком;

а то, что было мною, то, быть может,

опять растёт и мир растений множит.

Вот так, с трудом пытаясь развивать

как бы клубок какой-то сложной пряжи,

вдруг и увидишь то, что должно называть

бессмертием. О, суеверья наши!

1937
Лесное озеро [Аф4, м, ж]

Опять мне блеснула, окована сном,

хрустальная чаша во мраке лесном.

Сквозь битвы деревьев и волчьи сраженья,

где пьют насекомые сок из растенья,

где буйствуют стебли и стонут цветы,

где хищными тварями правит природа,

пробрался к тебе я и замер у входа,

раздвинув руками сухие кусты.

В венце из кувшинок, в уборе осок,

в сухом ожерелье растительных дудок

лежал целомудренной влаги кусок,

убежище рыб и пристанище уток.

Но странно, как тихо и важно кругом!

Откуда в трущобах такое величье?

Зачем не беснуется полчище птичье,

но спит, убаюкано сладостным сном?

Один лишь кулик на судьбу негодует

и в дудку растенья бессмысленно дует.

И озеро в тихом вечернем огне

лежит в глубине, неподвижно сияя,

и сосны, как свечи, стоят в вышине,

смыкаясь рядами от края до края.

Бездонная чаша прозрачной воды

сияла и мыслила мыслью отдельной,

так око больного в тоске беспредельной

при первом сиянье вечерней звезды,

уже не сочувствуя телу больному,

горит, устремлённое к небу ночному.

И толпы животных и диких зверей,

просунув сквозь ёлки рогатые лица,

к источнику правды, к купели своей

склонились воды животворной напиться.

1938
Соловей [Аф4ж]

Уже умолкала лесная капелла.

Едва открывал своё горлышко чижик.

В коронке листов соловьиное тело

одно, не смолкая, во мраке звенело.

Чем больше я гнал вас, коварные страсти,

тем меньше я мог насмехаться над вами.

В твоей ли, пичужка ничтожная, власти

безмолвствовать в этом сияющем храме?

Косые лучи, ударяя в поверхность

прохладных листов, улетали в пространство.

Чем больше тебя я испытывал, верность,

тем меньше я верил в твоё постоянство.

А ты, соловей, пригвождённый к искусству,

в свою Клеопатру влюблённый Антоний,

как мог ты довериться, бешеный, чувству,

как мог ты увлечься любовной погоней?

Зачем, покидая вечерние рощи,

ты сердце моё разрываешь на части?

Я болен тобою, а было бы проще

расстаться с тобою, уйти от напасти.

Уж так, видно, мир этот создан, чтоб звери,

родители первых пустынных симфоний,

твои восклицанья услышав в пещере,

мычали и выли: «Антоний! Антоний!»

1939
Утро [Аф4ммжж; Аф2жм]

Петух запевает, светает, пора!

В лесу под ногами гора серебра.

Там чёрных деревьев стоят батальоны,

там ёлки как пики, как выстрелы – клёны,

их корни как шкворни, сучки как стропила,

их ветры ласкают, им светят светила.

Там дятлы, качаясь на дубе сыром,

с утра вырубают своим топором

угрюмые ноты из книги дубрав,

короткие головы в плечи вобрав.

Рождённый пустыней,

колеблется звук,

колеблется синий

на нитке паук.

Колеблется воздух,

прозрачен и чист,

в сияющих звёздах

колеблется лист.

И птицы, одетые в светлые шлемы,

сидят на воротах забытой поэмы,

и девочка в речке играет нагая

и смотрит на небо, смеясь и мигая.

Петух запевает, светает, пора!

В лесу под ногами гора серебра.

1946
Гроза [Ан5жм; Ан3, Ан6, Ан5+, Ан6+]

Содрогаясь от мук, пробежала над миром зарница,

тень от тучи легла, и слилась, и смешалась с травой.

Всё труднее дышать, в небе облачный вал шевелится.

Низко стелется птица, пролетев над моей головой.

Я люблю этот сумрак восторга, эту краткую ночь вдохновенья,

человеческий шорох травы, вещий холод на тёмной руке,

эту молнию мысли и медлительное появленье

первых дальних громов – первых слов на родном языке.

Так из тёмной воды появляется в мир светлоокая дева,

и стекает по телу, замирая в восторге, вода,

травы падают в обморок, и направо бегут и налево

увидавшие небо стада.

А она над водой, над просторами круга земного,

удивлённая, смотрит в дивном блеске своей наготы.

И, играя громами, в белом облаке катится слово,

и сияющий дождь на счастливые рвётся цветы.

1946
Уступи мне, скворец, уголок [Ан4мд]

Уступи мне, скворец, уголок,


посели меня в старом скворешнике.
Отдаю тебе душу в залог
за твои голубые подснежники.

И свистит и бормочет весна.


По колено затоплены тополи.
Пробуждаются клёны от сна,
чтоб, как бабочки, листья захлопали.

И такой на полях кавардак,


и такая ручьев околёсица,
что попробуй, покинув чердак,
сломя голову в рощу не броситься!

Начинай серенаду, скворец!


Сквозь литавры и бубны истории
ты – наш первый весенний певец
из березовой консерватории.

Открывай представленье, свистун!


Запрокинься головкою розовой,
разрывая сияние струн
в самом горле у рощи берёзовой.

Я и сам бы стараться горазд,


да шепнула мне бабочка-странница:
«Кто бывает весною горласт,
тот без голоса к лету останется».

А весна хороша, хороша!


Охватило всю душу сиренями.
Поднимай же скворешню, душа,
над твоими садами весенними.

Поселись на высоком шесте,


полыхая по небу восторгами,
прилепись паутинкой к звезде
вместе с птичьими скороговорками.

Повернись к мирозданью лицом,


голубые подснежники чествуя,
с потерявшим сознанье скворцом
по весенним полям путешествуя.

1946
Я не ищу гармонии в природе [Я5жм]

Я не ищу гармонии в природе.


Разумной соразмерности начал
ни в недрах скал, ни в ясном небосводе
я до сих пор, увы, не различал.

Как своенравен мир её дремучий!


В ожесточённом пении ветров
не слышит сердце правильных созвучий,
душа не чует стройных голосов.

Но в тихий час осеннего заката,


когда умолкнет ветер вдалеке,
когда, сияньем немощным объята,
слепая ночь опустится к реке,

когда, устав от буйного движенья,


от бесполезно тяжкого труда,
в тревожном полусне изнеможенья
затихнет потемневшая вода,

когда огромный мир противоречий


насытится бесплодною игрой, –
как бы прообраз боли человечьей
из бездны вод встает передо мной.

И в этот час печальная природа


лежит вокруг, вздыхая тяжело,
и не мила ей дикая свобода,
где от добра неотделимо зло.

И снится ей блестящий вал турбины,


и мерный звук разумного труда,
и пенье труб, и зарево плотины,
и налитые током провода.

Так, засыпая на своей кровати,


безумная, но любящая мать
таит в себе высокий мир дитяти,
чтоб вместе с сыном солнце увидать.

1947
Ночь в Пасанаури [Я5жм]

Сияла ночь, играя на пандури,

луна плыла в убежище любви,

и снова мне в садах Пасанаури

на двух Арагвах пели соловьи.

С крестового спустившись перевала,

где в мае снег и каменистый лёд,

я так устал, что не желал нимало

ни соловьёв, ни песен, ни красот.

Под звуки соловьиного напева

я взял фонарь, разделся догола,

и вот река, как бешеная дева,

моё большое тело обняла.

И я лежал, схватившись за каменья,

и надо мной, сверкая, выл поток,

и камни шевельнулись в исступленье

и бормотали, прыгая у ног.

И я смотрел на бледный свет огарка,

который колебался вдалеке,

и с берега огромная овчарка

величественно двигалась к реке.

И вышел я на берег, словно воин,

холодный, чистый, сильный и земной,

и гордый пёс как божество спокоен,

узнав меня, улёгся предо мной.

И в эту ночь в садах Пасанаури,

изведав холод первобытных струй,

я принял в сердце первый звук пандури,

как в отрочестве – первый поцелуй.

1947
* * * [Ан3жм]

Я воспитан природой суровой,

мне довольно заметить у ног

одуванчика шарик пуховый,

подорожника твёрдый клинок.

Чем обычней простое растенье,

тем живее волнует меня

первых листьев его появленье

на рассвете весеннего дня.

В государстве ромашек, у края,

где ручей, задыхаясь, поёт,

пролежал бы всю ночь до утра я,

запрокинув лицо в небосвод.

Жизнь потоком светящейся пыли

всё текла бы, текла сквозь листы,

и туманные звёзды светили,

заливая лучами кусты.

И, внимая весеннему шуму

посреди очарованных трав,

всё лежал бы и думал я думу

беспредельных полей и дубрав.

1953
Портрет [Я4жм]

Любите живопись, поэты!


Лишь ей, единственной, дано
души изменчивой приметы
переносить на полотно.

Ты помнишь, как из тьмы былого,


едва закутана в атлас,
с портрета Рокотова снова
смотрела Струйская на нас?

Её глаза – как два тумана,


полуулыбка, полуплач,
её глаза – как два обмана,
покрытых мглою неудач.

Соединенье двух загадок,


полувосторг, полуиспуг,
безумной нежности припадок,
предвосхищенье смертных мук.

Когда потёмки наступают


и приближается гроза,
со дна души моей мерцают
её прекрасные глаза.

1953
Бегство в Египет [Х4жм]

Ангел, дней моих хранитель,

с лампой в комнате сидел.

Он хранил мою обитель,

где лежал я и болел.

Обессиленный недугом,

от товарищей вдали,

я дремал. И друг за другом

предо мной виденья шли.

Снилось мне, что я младенцем

в тонкой капсуле пелён

иудейским поселенцем

в край далекий привезён.

Перед Иродовой бандой

трепетали мы. Но тут

в белом домике с верандой

обрели себе приют.

Ослик пасся близ оливы,

я резвился на песке.

Мать с Иосифом, счастливы,

хлопотали вдалеке.

Часто я в тени у сфинкса

отдыхал, и светлый Нил,

словно выпуклая линза,

отражал лучи светил.

И в неясном этом свете,

в этом радужном огне

духи, ангелы и дети

на свирелях пели мне.

Но когда пришла идея

возвратиться нам домой

и простёрла Иудея

перед нами образ свой –

нищету свою и злобу,

нетерпимость, рабский страх,

где ложилась на трущобу

тень распятого в горах, –

вскрикнул я и пробудился...

И у лампы близ огня

взор твой ангельский светился,

устремлённый на меня.

1955
Некрасивая девочка [Я5мж; Я6]

Среди других играющих детей

она напоминает лягушонка.

Заправлена в трусы худая рубашонка,

колечки рыжеватые кудрей

рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,

черты лица остры и некрасивы.

Двум мальчуганам, сверстникам её,

отцы купили по велосипеду.

Сегодня мальчики, не торопясь к обеду,

гоняют по двору, забывши про неё,

она ж за ними бегает по следу.

Чужая радость так же, как своя,

томит её и вон из сердца рвётся,

и девочка ликует и смеётся,

охваченная счастьем бытия.

Ни тени зависти, ни умысла худого

ещё не знает это существо.

Ей всё на свете так безмерно ново,

так живо всё, что для иных мертво!

И не хочу я думать, наблюдая,

что будет день, когда она, рыдая,

увидит с ужасом, что посреди подруг

она всего лишь бедная дурнушка!

Мне верить хочется, что сердце не игрушка,

сломать его едва ли можно вдруг!

Мне верить хочется, что чистый этот пламень,

который в глубине её горит,

всю боль свою один переболит

и перетопит самый тяжкий камень!

И пусть черты её нехороши

и нечем ей прельстить воображенье, –

младенческая грация души

уже сквозит в любом её движенье.

А если это так, то что есть красота

и почему её обожествляют люди?

Сосуд она, в котором пустота,

или огонь, мерцающий в сосуде?



1955
О красоте человеческих лиц [Аф4жжмм]

Есть лица, подобные пышным порталам,

где всюду великое чудится в малом.

Есть лица – подобия жалких лачуг,

где варится печень и мокнет сычуг.

Иные холодные, мёртвые лица

закрыты решётками, словно темница.

Другие – как башни, в которых давно

никто не живёт и не смотрит в окно.

Но малую хижинку знал я когда-то,

была неказиста она, небогата,

зато из окошка её на меня

струилось дыханье весеннего дня.

Поистине мир и велик и чудесен!

Есть лица – подобья ликующих песен.

Из этих, как солнце, сияющих нот

составлена песня небесных высот.

1955
* * * [Х5жм]

Где-то в поле возле Магадана,


посреди опасностей и бед,
в испареньях мёрзлого тумана
шли они за розвальнями вслед.

От солдат, от их лужёных глоток,


от бандитов шайки воровской
здесь спасали только околодок
да наряды в город за мукой.

Вот они и шли в своих бушлатах –


два несчастных русских старика,
вспоминая о родимых хатах
и томясь о них издалека.

Вся душа у них перегорела


вдалеке от близких и родных,
и усталость, сгорбившая тело,
в эту ночь снедала души их,

жизнь над ними в образах природы


чередою двигалась своей.
Только звёзды, символы свободы,
не смотрели больше на людей.

Дивная мистерия вселенной


шла в театре северных светил,
но огонь её проникновенный
до людей уже не доходил.

Вкруг людей посвистывала вьюга,


заметая мёрзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
замерзая, сели старики.

Стали кони, кончилась работа,


смертные доделались дела…
Обняла их сладкая дремота,
в дальний край, рыдая, повела.

Не нагонит больше их охрана,


не настигнет лагерный конвой,
лишь одни созвездья Магадана
засверкают, став над головой.

1956
Над морем [Я6жм]

Лишь запах чабреца, сухой и горьковатый,

повеял на меня – и этот сонный Крым,

и этот кипарис, и этот дом, прижатый

к поверхности горы, слились навеки с ним.

Здесь море – дирижёр, а резонатор – дали,

концерт высоких волн здесь ясен наперёд.

Здесь звук, задев скалу, скользит по вертикали,

и эхо средь камней танцует и поёт.

Акустика вверху настроила ловушек,

приблизила к ушам далёкий ропот струй.

И стал здесь грохот бурь подобен грому пушек,

и, как цветок, расцвёл девичий поцелуй.

Скопление синиц здесь свищет на рассвете,

тяжёлый виноград прозрачен здесь и ал.

Здесь время не спешит, здесь собирают дети

чабрец, траву степей, у неподвижных скал.

1956
Голос в телефоне [Х5жм]

Раньше был он звонкий, точно птица,

как родник, струился и звенел,

точно весь в сиянии излиться

по стальному проводу хотел.

А потом, как дальнее рыданье,

как прощанье с радостью души,

стал звучать он, полный покаянья,

и пропал в неведомой глуши.

Сгинул он в каком-то диком поле,

беспощадной вьюгой занесён...

И кричит душа моя от боли,

и молчит мой чёрный телефон.

1957
* * * [Аф2жм]

Клялась ты – до гроба

быть милой моей.

Опомнившись, оба

мы стали умней.

Опомнившись, оба

мы поняли вдруг,

что счастья до гроба

не будет, мой друг.

Колеблется лебедь

на пламени вод.

Однако к земле ведь

и он уплывёт.

И вновь одиноко

заблещет вода,

и глянет ей в око

ночная звезда.

1957
Можжевеловый куст [Ан4м]

Я увидел во сне можжевеловый куст,

я услышал вдали металлический хруст,

аметистовых ягод услышал я звон,

и во сне, в тишине, мне понравился он.

Я почуял сквозь сон лёгкий запах смолы.

Отогнув невысокие эти стволы,

я заметил во мраке древесных ветвей

чуть живое подобье улыбки твоей.

Можжевеловый куст, можжевеловый куст,

остывающий лепет изменчивых уст,

лёгкий лепет, едва отдающий смолой,

проколовший меня смертоносной иглой!

В золотых небесах за окошком моим

облака проплывают одно за другим,

облетевший мой садик безжизнен и пуст...

Да простит тебя Бог, можжевеловый куст!

1957
Последняя любовь [Ан3жм]

Задрожала машина и стала,

двое вышли в вечерний простор,

и на руль опустился устало

истомлённый работой шофёр.

Вдалеке через стекла кабины

трепетали созвездья огней.

Пожилой пассажир у куртины

задержался с подругой своей.

И водитель сквозь сонные веки

вдруг заметил два странных лица,

обращённых друг к другу навеки

и забывших себя до конца.

Два туманные лёгкие света

исходили из них, и вокруг

красота уходящего лета

обнимала их сотнями рук.

Были тут огнеликие канны,

как стаканы с кровавым вином,

и седых аквилегий султаны,

и ромашки в венце золотом.

В неизбежном предчувствии горя,

в ожиданье осенних минут

кратковременной радости море

окружало любовников тут.

И они, наклоняясь друг к другу,

бесприютные дети ночей,

молча шли по цветочному кругу

в электрическом блеске лучей.

А машина во мраке стояла,

и мотор трепетал тяжело,

и шофёр улыбался устало,

опуская в кабине стекло.

Он-то знал, что кончается лето,

что подходят ненастные дни,

что давно уж их песенка спета, –

то, что, к счастью, не знали они.

1957
Городок [Х4ж/Х3ж]

Целый день стирает прачка,

муж пошёл за водкой.

На крыльце сидит собачка

с маленькой бородкой.

Целый день она таращит

умные глазёнки,

если дома кто заплачет –

заскулит в сторонке.

А кому сегодня плакать

в городе Тарусе?

Есть кому в Тарусе плакать –

девочке Марусе.

Опротивели Марусе

петухи да гуси.

Сколько ходит их в Тарусе,

господи Исусе!

«Вот бы мне такие перья

да такие крылья!

Улетела б прямо в дверь я,

бросилась в ковыль я!

Чтоб глаза мои на свете

больше не глядели,

петухи да гуси эти

больше не галдели!»

Ой, как худо жить Марусе

в городе Тарусе!

Петухи одни да гуси,

господи Исусе!

1958
Не позволяй душе лениться [Я4жм]

Не позволяй душе лениться!

Чтоб в ступе воду не толочь,

душа обязана трудиться

и день и ночь, и день и ночь!

Гони её от дома к дому,

тащи с этапа на этап,

по пустырю, по бурелому

через сугроб, через ухаб!

Не разрешай ей спать в постели

при свете утренней звезды,

держи лентяйку в чёрном теле

и не снимай с неё узды!

Коль дать ей вздумаешь поблажку,

освобождая от работ,

она последнюю рубашку

с тебя без жалости сорвёт.

А ты хватай её за плечи,

учи и мучай дотемна,

чтоб жить с тобой по-человечьи

училась заново она.

Она рабыня и царица,

она работница и дочь,

она обязана трудиться



и день и ночь, и день и ночь!

1958


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница