Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома комсомола



страница7/9
Дата22.04.2016
Размер1.77 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9

ИЗ РАССКАЗАННОГО АРНОЛЬДОМ
Пятнадцатое ноября 1944-го года, день нашего (предполагаемого) отъезда из Новосибирска в Ленинград. Устроил тебя на чемоданах, в стороне от вокзальной суеты, в каком-то служебном подъезде, чтоб не мерзла на ветру. Ты все сердилась, что не хочу надевать шапку – снег, ветер, – а я смеялся: «При моей шевелюре она ни к чему!». Так и ушел, оставив шапку у тебя на коленях. (Ох, и пожалел потом о ней, когда в тридцатиградусный мороз мою бритую голову прикрывал казенный ватный треух…).

Вышел на перрон и, помню, поразился мысли, что вот эти рельсы – реальная связь, нить, которая тянется до самого Ленинграда. Значит, мы почти дома! Несколько суток пути – и мы ступим на перрон ленинградского вокзала! И так это было невероятно, что, наверное, улыбался.

Полз мимо товарный состав. Пока пережидал его, подошли двое в штатском, встали рядом. Хотел обойти товарняк с конца, но слышу:

– Минуточку… Разрешите ваши документы.

Все внутри оцепенело. Сразу понял – это конец…

Посмотрели паспорт, военный билет, реэвакуационный талон.

– Вам придется пройти с нами.

– Но у меня через час отходит поезд… Жена ждет на вокзале…

– Не волнуйтесь, успеете. Это недалеко.

Повели через вокзальную площадь. Подумал: хорошо, что ты сидишь в подъезде, не видишь меня, а то испугалась бы…

Шли вдоль палисадников и домишек привокзального района. Почему-то пристально вглядывался в каждый дом, в каждое окно, будто надо запомнить все вокруг… Сопровождающий, что постарше, заметил как смотрю, заговорил о своеобразии деревянной архитектуры Сибири, и ответил, и завязалась вполне интеллигентная беседа. Даже о чем-то поспорили. И одновременно в голове лихорадочно: это все. На сколько лет уводят? Как Нина? Успеет ли уехать? Хорошо, что все ее документы при ней. Но поедет ли она, если не дождется меня?

Вглядывался в прохожих, надеялся встретить кого-либо из знакомых, дать знак, предупредить, что арестован. Но все чужие лица. И вдруг – знакомый! Сослуживец Клары Борисовны. Напряженно гляжу на него, показываю глазами на спутников справа и слева… Но он поспешно проходит мимо наклонив голову. Хотя и узнал меня.

Конвоиры что-то уловили и свернули с людной улицы в переулок. Через несколько минут вышли прямо к зданию КГБ, на Коммунистической.

В проходной уже готов пропуск.

Небольшой кабинет. Письменный стол, стулья, кожаный диван – все, как рассказывала ты. Может быть, это даже тот же самый кабинет?

Провел я в нем трое суток, и запомнились мне они как один бесконечно длинный день. Сначала шел светский разговор «о времени и о себе» – об «устоях незыблемых», о том, как я понимаю марксизм, как оцениваю успехи колхозного строительства, как представляю этапы перехода от социализма к коммунизму. То есть, разумеется, разговор был односторонним – они спрашивали (весьма любезно поначалу), а я отвечал. Старался отвечать четко, чтоб никакого двойственного толкования, цитировал классиков, пересказывал целые разделы политэкономии… Уматывался сам, но и эти гады, видел, выдыхались. На смену одному, уставшему от «высоких материй», приходил другой и все начиналось сначала. Наконец начали задавать вполне конкретные вопросы – что пишу, с кем имею связи, давно ли занимаюсь «подрывной деятельностью». На мой вопрос, что считать «подрывной деятельностью» – убежденный ответ: «Ревизия основ марксизма – это уже подрыв устоев советского государства!».

Любезный тон исчез, начали покрикивать, постукивать кулаком по столу… В первые часы «собеседования» я все повторял, что «жена волнуется», что «опоздаем к поезду», хотя понимал, что все кончено и меня не выпустят. Хотел лишь узнать, что с тобой. Сперва отвечали что-то невразумительное, потом пришел тип, пошептал хозяину кабинета и тот сообщил с извиняющейся улыбкой – жену вашу предупредили, что вы задержитесь на несколько дней и посоветовали ехать пока одной. Она согласилась и мы помогли ей сесть в поезд.

До сих пор не понимаю, как я тогда поверил этому. Видимо, очень хотел, чтобы это было так – вот и поверил. Главное – ты в безопасности, в Ленинграде, с родителями… И вздохнул с облегчением. И теперь уже все внимание, все силы – на то, как отвечать, как вести себя.

Понимал, что 58-я статья обеспечена, что бы я ни говорил. Но накручивали еще какое-то «участие в организации» (или даже «руководство»), да еще с сионистским оттенком… И здесь надо было быть начеку, иначе, по законам военного времени, можно заработать и «вышку»…

В конце дня зачитывали листы протокола допроса и я расписывался в каждом. Потом сообразил, что надо не ограничиваться тем, что мне вслух читают, а своими глазами проверять – как и что записано. Тут каждое слово имеет значение. Очередной тип растерялся, когда я сказал: «Не утруждайте себя. Я грамотный, сам прочту». Промямлил что-то, мол, «так быстрее», но дал протокол допроса. Конечно, формально записано все вроде верно. Но с тем акцентом, какой нужен им. Попробовал я настоять на изменении одной фразы, от которой много зависело. Записано: «Занимался изучением трудов классиков марксизма в исследовательских целях» (это о моей работе по политэкономии), я требовал: «в учебных целях». Спорили долго. Пришел второй на подмогу, мне надоело спорить и я махнул рукой – «пусть остается так»… И подписал. И это был первый урок мне. В дальнейшем я уже никогда не подписывал того, что не говорил или говорил иначе. Доводил их до остервенения, но держался… А тут, видимо, именно формулировки об «исследовательских целях изучения классики» им и недоставало. Оттого и держали меня трое суток «просто для собеседования», «для обмена мнениями». А как я подписал протокол, они уже спокойно могли приписать мне «ревизионизм марксизма» и вручили ордер на арест.

После предъявления ордера они быстренько закруглились, взяли необходимые расписки и сдали меня «по инстанциям». И дальше все пошло как по маслу – все процедуры отработаны до мелочей, и мысленно отмечал все то, что мне было знакомо по книгам о порядках в дореволюционных тюрьмах. Оказалось – много общего, а кое в чем наши кегебешники и превзошли их.

Мордатый конвоир провел по коридорам и лестницам на первый этаж. Вдруг слышу, шипит мне в затылок: «Стой! Лицом к стене!». Не понял, вежливо оборачиваюсь: «Что вы сказали?». Ткнул прикладом в спину: «Ах, не понимаешь?! Мать-перемать…» – и шарахнул меня об стену, и сразу вспомнил, читал где-то – я носом к стене должен повернуться, чтобы пропустить заключенного, которого вели навстречу. Чтоб не видел он моего, а я – его лица… Так начались «мои университеты».

Как и тебя, в ту же внутреннюю тюрьму привели. И в ту же камеру № 8 (видимо, всех через нее пропускали, чтоб сразу сломить). Тот же обыск, та же опись «имущества». Очень ускорило процедуру то, что никакого «имущества», кроме того, что на мне, не было. Совсем ничего – ни зубной щетки, ни бритвы. Повезло, что на ногах у меня были сапоги – позднее я видел как маялись те мужчины, у которых были ботинки: из ботинок выдергивали при обыске шнурки и при каждом шаге они сваливались с ног. Пропускаю подробности пребывания в 8-й камере, знаешь их сама. Так же фотографировали и снимали отпечатки пальцев. (Обратила ли ты внимание, что на картонках с отпечатками было мелко написано внизу – «Хранить вечно». Представляешь, нас уже не будет, а эти картонки будут храниться в каких-то сейфах…).

В Новосибирской тюрьме продержали меня лишь несколько дней, затем отправили в Томск. Почему-то везли на вокзал не на «воронке», а на легковушке. Предупредили: «Чтоб без глупостей! Сразу на месте пристрелим!». До сих пор помню ощущение двух пистолетных дул, вжатых в подреберье справа и слева, и двух типов в штатском, между которыми меня посадили в машину.

В Томске, который только что был отделен от Новосибирска как самостоятельный областной центр, Управление КГБ временно разместилось в одном из корпусов политехнического института. Это самый старый район города и связан с именами Радищева, Бакунина, декабристов… На горе возвышается собор ХVII века, вокруг – почерневшие деревянные дома (чаще – двухэтажные, с фундаментом, вросшим в землю) и спиралью сбегают с горы вниз мощеные булыжником улочки. Там же стоит и тюрьма, еще дореволюционной добротной кладки. А здание института, которое облюбовало себе новоиспеченное Управление, – постройка 30-х годов, типа казармы, с широкими окнами в мелкий переплет и длинными коридорами.

Район этот я хорошо знал – были знакомые ребята в этом институте, и мы, студенты Университета, приходили к ним вместе готовиться к экзаменам, или они к нам. Учебников не хватало по языку, по общественным дисциплинам – вот и приходилось объединяться. И так странно было теперь ночами, под конвоем, шагать из тюрьмы в это еще недавно такое шумное здание института… Этот час ночной «прогулки» – на допрос и обратно – был как подарок: звезды над головой, спящие домишки, лай собак… Конвой здесь был не такой вымуштрованный, как в Новосибирске, – дистанцию не так строго держали и «руки назад» требовали только при начальстве. Пока вели на допрос, хотелось надышаться, расслабиться, что-нибудь озорное выкинуть… Однажды услыхал как пьянчуги где-то вдали глотки дерут – и сам запел:



«Широка страна моя родная!..

Человек шагает как хозяин



Необъятной Родины своей!».

Ох и подскочил же мой солдатик! – «Молчать!».

А я знай себе горланю:

«Но никто в стране у нас не лишний,

По заслугам каждый награжден!

Золотыми буквами мы пишем

Всенародный! Сталинский!! Закон!!!».

Только тычками по шее заставил меня умолкнуть мой конвоир. Думал, пожалуется, но – нет, видать, сам очень перепугался.

Допросы выматывали крепко. Некоторые длились по многу часов эти типы сменяли друг друга по конвейерной системе. Однажды устроили допрос «на измор», более суток, пока не свалился. Разные типы среди следователей были. Но особенно запомнилась одна сволочь – женщина. Очень красивая. Молодая. Нерусский тип лица – кореянка, наверное. Похожа была на точеную статуэтку. И при этом – садистка настоящая. Такой бы место у нацистов… Она вела допросы в очередь с другим следователем. Тот был гад порядочный, но эта сто очков вперед всем мужикам могла дать. Допрос вела с утонченным издевательством. Нащупывала сначала самые болевые точки, а потом била наотмашь (в прямом и переносном смысле – «прекрасная ручка» у нее была тяжелой). Измывалась над заключенными с наслаждением. На допросы вызывала поздней ночью, когда труднее сосредоточиться, быстрее выдыхаешься. Почувствовав, что я не могу сдерживаться, когда задевают национальные вопросы, утроила поток антисемитских гнусностей… Узнала, что я недавно женат – избрала объектом издевательства эту тему, доводя меня до бешенства… В общем – не хочу и говорить об этой гадине. Знаю только, что ужасней, гнусней женщины-садистки, да еще к тому же и красивой – нет существа на свете…

В Томской тюрьме публика была пестрая. Трудно было, когда попадал в окружение одних уголовников. Хотя и среди них встречались интересные, даже душевные люди. С любознательными находил быстро общий язык.

Много спорили – о жизни, обо всем на свете. Помню, целый курс политэкономии прочитал компании воров, с которыми провел более месяца в одной камере… Ну, а с политическими («контриками», как нас называли) были просто интереснейшие диспуты, научные конференции (без кавычек!), полезные беседы и встречи. О людях, каких я перевидал за эти годы, надо отдельно писать. Хочу только сказать, что как это ни парадоксально звучит, но никогда потом, уже на воле, я не чувствовал себя столь свободным, полностью раскрепощенным, как в годы заключения.

Общение в камере с людьми на первых порах казалось благом (сначала нас было четверо). Но очень скоро понял – необходимость жить нос к носу на таком маленьком пятачке с людьми тебе чуждыми, зачастую больными душой и телом, изо дня в день, без отдыха – очень трудное испытание… И как же я был счастлив, когда меня за строптивость на допросах наказали и сунули в одиночку! В общей сложности в одиночке я провел месяцев восемь, и должен сказать, что особенной тоски, мучений одиночества – не испытывал. Мне тогда особенно хорошо и остро думалось. Вот от отсутствия карандаша, бумаги – страдал. Раздражала необходимость тратить усилия на то, чтоб все продуманное раскладывать в памяти «по полочкам» до лучших времен, когда можно будет оформить письменно. Научился и этому. Но в целом, когда привык к ритму тюремных дней, к ночным допросам – то пребывание в одиночке расценивал как «творческий период». Тогда я пересмотрел заново многое из того, что знал и думал до сих пор, нашел некоторые логические ошибки в прежних выводах, пришел к принципиально новым решениям. Между прочим, именно в одиночке у меня сложились мысли о Средневековье, как о чрезвычайно важном периоде для понимания природы социальных потребностей, и «законсервировав» этот материал, я использовал его спустя двадцать пять лет в своей дипломной работе.

Тосковал очень по тебе. Выцарапал на стене – НИНА, просыпался, смотрел на имя, и это было радостью. Утешался мыслью, что ты уже в Ленинграде и что отвлек этим от тебя опасность. Понимал, что вряд ли встретимся когда… Но эти мысли расслабляли – старался отсекать все, что подтачивает силы. Знал, что менее десяти лет не получу – значит, надо было сохранять силы, а не травить себя несбыточным, как необходима была ежедневная физическая нагрузка (ходьба до изнеможения – шесть шагов туда, шесть обратно), также была нужна и непрестанная работа ума – иначе конец. Так и шпиговал себя, не допускал ни малейшей поблажки.

И, наконец, в апреле суд. Судила, как и тебя, «тройка» военной коллегии. Быстренько пробормотали обвинение – как ни старался, так и не сумел уловить его суть. О доказательствах уж и говорить не приходится. Основной уликой моей «преступности» была все та же злосчастная рукопись курсовой работы по политэкономии, из которой надергали каких-то цитат и усмотрели в них «несоответствие положениям товарища Сталина о законах развития коммунизма». (С удовольствием услышал как одну из общеизвестных формулировок Маркса, упомянутых мною без ссылки на источник, присоединили к моим и обозвали «враждебной»). В приговоре было сказано, что военная коллегия «с полной очевидностью убедилась» в том, что я «враждебно настроен» к существующему строю в СССР и «по договоренности» (с кем – не сказано, видать, не сумели придумать) с 1943 года начал писать свои «труды антисоветского содержания», именуя их «политической экономией социализма» (что весьма польстило мне – не многие в двадцать лет могли похвастаться тем, что создавали уже «труды»! А я-то предполагал, что это еще лишь реферат…). И, наконец, полной неожиданностью было то, что я, оказывается, «поставил перед собой задачу вести организованную борьбу с советской властью с целью установления на территории СССР буржуазно-демократического строя»!.. (Текст этого приговора у меня сохранился до сих пор. И я иногда перечитываю его, а затем текст реабилитации, которую получил лишь в 1963 году: «…Приговор отменен и дело прекращено за отсутствием состава преступления». Вот так-то… А в ответе Гл. прокурора Верховного Совета на мой запрос записана даже такая фраза: «…Ваша работа по проблемам политэкономии (на 534 листах) была отправлена в Институт марксизма-ленинизма и там отметили определенную научную ценность данной работы, а некоторые положения ее предвосхитили те экономические реформы, которые в настоящее время внедрены в практику…». Мол, «ничего особенного, произошла ошибочка… С кем не бывает…». А с кого спросить за то, что мне, фактически, не десять лет угробили, а все тридцать? Ведь только в 74-м я выбрался из Средней Азии и получил наконец возможность заниматься своим делом. Да и то – не так, как хотелось. А уж о том, как наши с тобою судьбы сломали – и не говорю… Кому предъявить счет за все это?).

Когда мне вручили приговор и должны были отправить в лагерь, я подал кассацию. В ней я просил (убеждал!) заменить лагерь десятью годами тюрьмы – камеры-одиночки, но с правом заниматься научной работой, иметь бумагу, книги. Я очень серьезно обдумал это. И был убежден – выдержал бы! И, главное, как много успел бы я сделать за эти десять лет!

Прокурор откровенно смеялся над этим заявлением. С таким встречался впервые в своей практике. Говорил, что о подобном мог просить только кретин. Но я стоял на своем и кассацию вынуждены были послать по инстанциям. А меня на то время, пока придет ответ, снова посадили в одиночку. Как известно, «хождение по инстанциям» у нас дело длинное – мои бумаги ходили «всего» семь месяцев, Весна прошла, просочились в тюрьму слухи (через конвой), что война закончилась. Потом лето прошло, осень на исходе – снег выпал, и в ноябре пришел ответ долгожданный. А тогда, в апреле 1945 года, после суда я так настроился на работу по своей теме, что даже обрадовался – наконец-то никто не мешает и можно заняться делом. Разработал дальнейший план и приступил к его реализации. Ежедневно ставил перед собой конкретные задачи, проблемы, которые решал, продумывал, анализировал. Учился мысленно «записывать» то, что надо запомнить до лучших времен. Хорошо мне тогда думалось и работалось!

Но не надолго меня оставили в покое. Вдруг снова начали таскать на допросы. Говорили, что им надо «уточнить детали» по какому-то чужому делу и я им нужен как свидетель. Но я видел, что все крутятся вокруг какой-то «организации», которая якобы есть в Томском университете. Только на том основании, что ко мне хорошо относились некоторые преподаватели (давали свои книги, беседовали после лекций) пытаются «пришить» мне еще одно дело – уже по принадлежности к «подпольной группе Новых ленинцев»(?!). Позднее, уже в лагере, я узнал, что была арестована большая группа преподавателей (самых талантливых в университете), обвинены все по 58 статье, с некоторыми из них мне довелось встретиться.

Вот здесь уж нервы у меня сдали и я перестал (да и не хотел) сдерживать себя. Орал, если орали на меня, грубил вдвойне в ответ на каждую грубость. Хотел было совсем отказаться от всяких показаний, да увидел, что так получается еще хуже – и снова срывался со всех тормозов. На допросах давал себе полную волю и в выражениях не стеснялся. Следователь сам ругался как извозчик и провоцировал на крик и ругань, видимо надеясь, что в таком состоянии я сболтну что-нибудь лишнее. Конвоиры, видать, уже привыкли к такому «ору» во время допросов и на вопли своего начальника не реагировали – пока тот не позовет, в кабинет не входили, и обратил на это внимание. Заметил и то, что штык часового под окном проплывает в одном направлении, а затем, спустя лишь минуты две, появляется в обратном. И рамы обычные, без решеток… И начали у меня все чаще появляться мысли о возможности побега.

Однажды, во время очередного допроса (а было это глубокой ночью, в августе) этот тип обозвал меня особенно гнусно, я в долгу не остался – ответил еще крепче, он подскочил, дал мне по физиономии и я (неожиданно для себя) рванул из-под себя табуретку и обрушил на его голову. Он упал… И тут я страшно перепугался – не убил ли? Нет, смотрю – дышит. Прислушался, за дверью тихо – значит, конвоир действительно привык к тому, что допросы перемежаются то криком, то тишиной. А коли так – бежать надо немедленно, сию минуту!

Приоткрыл окно (было оно на обычной защелке) – улочка пустынна и часовой удаляется, до угла ему метров 500. Вывалился в окно и метнулся на другую сторону, в тень забора, до поворота, а там, по булыжному спуску – вниз, мимо собора, мимо домов, где когда-то Радищев, декабристы, народовольцы по пути в ссылку останавливались… Но об этом, конечно, позднее подумалось – мол, в неплохой компании я оказался… А тогда скатывался вниз, перебежками, от одной подворотни к другой – лишь скорее, скорее уйти дальше! Когда добежал до реки, услыхал собачий лай, выстрелы – облава началась. Но шум удалялся по направлению к центру города, и решил уходить на восток, ближе к железной дороге – может, на полустанке каком удастся сесть на поезд.

Возле городского парка стали попадаться одинокие прохожие, гуляющие парочки. Усилием воли заставил себя идти спокойно, не оглядываясь. Но стоило встречной машине осветить меня фарами – мгновенно отскакивал в тень, спешил укрыться в подъезде, в подворотне. Потом снова шагал среди запоздалых прохожих, слышал девичий смех, звон гитары. Темная, будто южная, теплая августовская ночь, славный уютный город, война кончилась, молодежь гуляет… А я, как затравленный волк, чужой среди своих, пробираюсь в сторону от людей, от жилья. Каждую секунду готов к тому, что крикнут: «Стой!». Собьют с ног, схватят… И такая вдруг горечь охватила меня, такое отчаянье! Горло стиснуло, слезы глаза жгут. Впервые я тогда после смерти мамы плакал…

Город остался позади. Всю ночь шел. Отмахал километров сорок. Днем отсыпался в стоге сена. Голод мучил. Несколько турнепсин выкопал в поле, сырую картошку грыз. Еще одну ночь шел вдоль железной дороги. Утром на окраине поселка залег в пересохшую канаву, наблюдал за старухой, которая в огороде копалась. Решил попросить воды, а, может, и хлеба даст. Не дала – «много вас таких ходют…» Быстро пошел прочь. Оглянулся – все вслед смотрит. Свернул в сторону и снова в канаву лег. Решил переждать. Услышал, как бабка рассказывала кому-то: «Бритый… Чернявый…». Пополз по канаве – сухая трава, пыль горло забивает, кашель душит. Выбился из сил.

Вдруг треск мотоцикла, все ближе, ближе! Снова пополз, хотя понимал, что не уйти. Остановились возле кустов: «Выходи! Стрелять будем!». Метнулся обратно. Заметили. Схватили. Связали. Трое их было. Сапогами били. Старался голову заслонить. Мысль одна – это конец. Скорее бы, чтоб не чувствовать! Скорее! Потерял сознание. Очнулся на полу вокзала. Слышал как объясняли, что женщина задержала крупного государственного преступника и ей за это триста рублей награды определили. Вторично теряя сознание успел понять, что это за меня награда… А когда пришел в себя снова – уже в камере – удивился, что жив.

Снова одиночка. Был готов к новому сроку за побег. А могли и вышку дать, если следователь умер. Но меня будто забыли. Два месяца карцера, на хлебе и воде (но после блокады закалился – голодом меня не уморить). Зажили понемногу и ребра перебитые, и ноги. Зубы, жаль, новые не выросли. И головные боли привязались крепко.

Позднее понял, почему мне новый суд не назначили – видимо, начальство томского КГБ больше всего боялось, чтоб слух о побеге арестанта во время допроса (такой скандал!) не дошел до Москвы. Их бы тогда всех разогнали – окна не зарешечены! Сигнализации нет!.. Поэтому меня додержали до дня, когда пришел ответ на мою кассацию (отрицательный, разумеется) и тут же, с облегчением, наверное, перегнали из внутренней тюрьмы в уголовную, и с первым же этапом – в Ачинские лагеря. И начал раскручиваться уже второй год моей «десятки»…

А отказ на кассацию пришел 15 ноября 1945 года. Все в тот же черный день для меня: 15 ноября 1941 года – день смерти папы в Ленинграде.

* * *

Сначала был в лагерях Ачинска – на лесоповале. Политических держали вместе с уголовниками и частенько тех натравливали на нас. Иногда завязывались страшные драки с поножовщиной – охрана смотрела на это сквозь пальцы, знали, что уголовники всегда одержат верх, и это было им даже выгодно. Случалось, что во время проверки на плацу вдруг падал человек с ножом в спине. Однажды, когда группа зеков была вызвана в контору и ждала вызова поодиночке к начальнику (что-то уточнялось в личных делах), уголовники прицепились к одному парню, я вступился – и тогда двинулись на меня. Понял, что дело плохо, пятясь к стене метнулся за длинный деревянный стол. А когда они попытались схватить меня – поднял стол как щит, бросил его на них, а сам выпрыгнул в окно. Второй этаж – мог бы разбиться, но к счастью внизу был песок и все обошлось. Но спину, видно, тогда зашиб – когда теперь болит, то на том же месте.



Постепенно политические объединились и решили дать организованный отпор уголовникам, иначе выбьют наших по одному. Это такая публика, что понимает только превосходство в силе, поэтому действовать вынуждены были их же бесчеловечными методами. Ночью, когда зону нашего барака закрыли и охрана ушла, дождались пока все заснут, а потом, по сигналу, бесшумно подходили к намеченным типам, затыкали кляпом рот, сдергивали с нар и выталкивали на крыльцо. А там каждого подхватывали за руки и ноги, раскачивали и подбрасывали вверх. Он с силой падал плашмя на крыльцо… Многих из них утром перевели в лазарет. Охранники бушевали, искали зачинщиков, но мы отвечали: «Ничего не знаем. Это урки между собой какие-то счеты сводили…» – и те нам поверили. А уголовники урок запомнили и больше нас не трогали. И не жаловались на нас, хотя знали, что это наших рук дело – силу они уважали.

1   2   3   4   5   6   7   8   9


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница