Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома комсомола



страница6/9
Дата22.04.2016
Размер1.77 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Дома было очень трудно. Папа молчал.

Устроилась на работу – копировщицей в каком-то КБ12.

Поступила на 2-й курс заочного отделения театроведческого факультета. Очень боялась встречи с Женькой Лихачевой (она была уже на 3-м курсе, жила в общежитии) – что скажет она мне, как посмотрит в глаза. Но когда однажды мы с нею столкнулись в вестибюле института, она «не узнала» меня и прошла мимо в шумной компании, оживленно разговаривая и смеясь. Вечером я пошла в общежитие и долго сидела на подоконнике лестничной площадки, дожидаясь ее. Когда она появилась, я подошла и спросила: «Женя, как же ты могла? Ведь тебе достаточно было одного слова и всего этого кошмара не было бы…». Она усмехнулась и сказала: «Так вас, дураков, и надо учить», – и обошла меня, как неодушевленный предмет. Больше мы с нею не встречались.

Очень уставала я тогда от людей, хотелось полного одиночества. Обострились отношения с папой. Однажды просил он меня рассказать все, что со мной случилось. Я рассказала, ничего не утаивая, думала, что он поймет. Но он еще более замкнулся, и потом сказал, что я опозорила фамилию Лаврентьевых. После этого все мои мысли были о том, как и куда уйти из дома.

В институт я ходила только на некоторые семинары и практические занятия. Мои старые сокурсники сторонились меня, ходили слухи, что мы с Арнольдом были немецкими шпионами. Даже Люся Красикова не рисковала подходить ко мне на людях. И лишь на улице как-то догнала меня, расспрашивала обо всем, всплакнула, узнав про Алика. Приглашала к себе в гости, но мне не захотелось идти к ней.

Начали возвращаться друзья довоенных лет. Приехала на несколько дней из Москвы моя дорогая Ада – она заканчивала режиссерский факультет во ВГИКе в мастерской Сергея Герасимова, работала над фильмом «Молодая гвардия». Дни, проведенные с нею, дали мне заряд мужества и сил и очень поддержали меня. Она не говорила никаких жалких слов, просто слушала и все понимала.

Осенью 1946 года появился на горизонте Генка Соболев: прибыл на 10 дней в отпуск из Бессарабии13, где служил военным врачом. Узнав о моей ситуации, он предложил переехать к нему, благо его двухкомнатная квартира пустовала, так как родители на три года завербовались в Австрию. Я растерялась, сказала, что меня ведь не пропишут. «Тогда предлагаю фиктивный брак», – тут же предложил он и очень убедительно доказал, что это меня ни к чему не обязывает: он предполагает на пять лет завербоваться врачом на флот, а по возвращении можно будет развестись. Этот авантюрный план разом разрешал столько моих проблем… и я его приняла. В день его отъезда мы зашли в ЗАГС и расписались (тогда это было легко и быстро). Превратилась в Соболеву. А он оставил мне ключи от квартиры, поцеловал ручку и уехал на вокзал. Папе я сказала, что освободила его фамилию от позора и уезжаю от них. Мама поверила в то, что я нашла свое семейное счастье. О том, что брак был задуман как фиктивный, я ей не говорила.

Как хорошо было оказаться наконец совсем одной, ни от кого не зависеть! Хотя в квартире было холодно, печь разрушена, вместо стекол в окнах была вставлена фанера, а по ночам хозяйничали крысы. Но все это было неважным – главное, у меня была своя «берлога». И покой…

Но этот покой длился недолго.

Однажды вечером я подошла к своей квартире и увидела, что все окна ее освещены. Переступив порог, я встретила веселую компанию молодых офицеров, которые что-то жарили на кухне, открывали консервы и бутылки. Из комнаты доносились залихватские аккорды – так играть джаз умел только Генка. Оказывается, он отказался от мечты о кругосветном путешествии и демобилизовался. «Знакомьтесь, моя жена!» – представил он меня собравшимся. «Ого! Когда же это ты успел?!» – искренне восхитились собравшиеся. «Я всегда все успеваю!» – без ложной скромности ответил Генка.

Мне ничего не оставалось, как принять на себя роль хозяйки дома.

Три дня продолжалось беспечное застолье. Пели, танцевали, бурно обсуждали планы каждого – как лучше устроиться «на гражданке».

Это были все друзья Геннадия по госпиталю под Аккерманом14, где он служил по окончании войны. Часть из них предполагала продолжить медицинское образование в Академии или институте, некоторые в Ленинграде были лишь проездом, направляясь домой в разные концы страны. Спали на всех диванах, стульях и вповалку на полу, бегали по городу по своим делам, а вечерами собирались за столом, как одна шумная семья. Геннадий, хотя его и уговаривали, убеждая, что из него мог получиться хороший врач, продолжать медицинское образование не хотел, мечтал поступить в консерваторию.

Оказывается, после школы он крупно поссорился со своим отцом, но тот так и не разрешил ему избрать «бабскую профессию» музыканта и на мединституте Геннадий остановился лишь потому, что это было немного лучше, чем техника, к которой толкал его отец. Но консерватория оставалась несбыточной мечтой – ходили слухи, что для поступления туда нужна взятка не менее 10 тысяч рублей. Поэтому Геннадий связывал свои планы с каким-нибудь джазовым оркестром, где он мог быть пианистом и писать музыку, очень хотел иметь свой коллектив. Пределом его желаний было приобретение хорошего трофейного аккордеона.

Постепенно разъехались его друзья, и мы остались в пустой квартире один на один. Утрами я уходила на работу, потом – в библиотеку. Приближалась зимняя сессия, а Геннадий целые дни бегал в поисках работы, и каждый день появлялись у него новые увлекательные планы, предложения, и так же быстро, как возникали, так и лопались как мыльные пузыри.

Но самое главное, что нависло надо мной – надо было решать, как мне быть дальше.

Что делать? Вернуться домой – нет сил… Оставаться здесь? Но я ведь знала, что за внешней легкомысленностью Геннадия скрывалось глубокое и серьезное чувство ко мне. Он стал уговаривать меня остаться в этом доме, обещал не торопить меня с решением. Говорил, что постарается заслужить мою любовь… Ну, а то, что все мои чувства остались в прошлом – он это понимал, но все же надеялся, что постепенно «стерпится-слюбится».

Поверила этому и я. Дала согласие. Но очень скоро стало очевидным, что и не стерпится, и не слюбится…

В ноябре 1947 г. родилась дочь Ирина. Конечно же, рожать мне тогда было нельзя. Худосочие, остатки дистрофии сказались и на ребенке. Была дочка слабенькой, худенькой, а дымчато-голубой оттенок глаз оказался признаком беды – врожденным помутнением роговицы, что было результатом ослабленности моего организма. Да и кормление ребенка было для меня непомерной нагрузкой – вновь вернулся фурункулез, коньюктивит и прочие хворобы. Время было трудное, голодное, только-только отменили карточки. Геннадий хватался за любую работу, не отказываясь даже от разных сомнительных джазовых компаний, которые так же быстро появлялись, как и разваливались. Подрабатывал аккомпаниатором в разных ресторанчиках, хормейстером в клубах. Но денег все равно не хватало. В магазинах ни молока, ни продуктов, а на рынке и в комиссионных безумные цены. В промерзшей квартире было страшно застудить дочку, поэтому за огромные деньги застеклили окна и отремонтировали кафельную печь. Да еще пришлось нанять приходящую няньку, так как я уже работала над дипломом и много времени забирали институт и библиотека.

Кроме бытовых трудностей надо мной постоянно висел страх. Я боялась, что выяснится ошибка в моем досрочном освобождении и меня снова посадят. Об арестах «по второму кругу» я слыхала.

В первые же месяцы возвращения в Ленинград я мучалась тем, как узнать официально о судьбе Арнольда – может быть, ошибся старик и он жив? Но этот же страх не позволял мне перешагнуть порог Большого дома – Управление КГБ, которое по странной иронии судьбы находилось напротив дома Арнольда на Литейном проспекте… Но мне удалось найти женщину, у которой брат работал в Органах, и через него многие мои знакомые узнавали о своих репрессированных родственниках – живы ли они, их адреса.

Я тоже записала все данные Арнольда и передала этой женщине. А через месяц она позвонила мне и сказала, что все подтвердилось – у него действительно был в Томске побег и он больше «в списках не значится». Тогда я окончательно поверила, что Арнольда больше нет.



Гнусный страх продолжал висеть надо мной, как дамоклов меч. Время было жуткое, знобящее – каждый день со страхом открывали газеты: что еще обнаружили в прослойке «гнилой интеллигенции» – и, следовательно, кого громят сегодня? И не только громят, но и «изгоняют» – кого с работы, кого из партии, а кого и из дома. То вдруг появилось Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» и доклад Жданова, который прорабатывали во всех учреждениях, после чего поредели ряды писателей (и не только в Ленинграде). То все газеты запестрели призывами борьбы с «низкопоклонством перед Западом» и «космополитами», в число которых можно было запросто угодить из-за неосторожной похвалы в адрес зарубежного художника, ученого или импортного шмотья. Потом донеслись грозные раскаты «Ленинградского дела», о котором говорили только шепотом и в результате которого были арестованы, расстреляны сотни партийных руководителей всех рангов – начиная от обкома, и кончая сельскими райкомами (папа в это время работал «с понижением» – инструктором в Октябрьском райкоме и по обрывочным словам мамы можно было понять, что не угодил он в эту мясорубку просто чудом). Чуть позднее на всех собраниях, на всех семинарах в институтах стали склонять во всех падежах «подлых вейсманистов-морганистов»15, которых успешно разоблачил «народный академик Лысенко». Уж какое представление о генетике и Менделе16 было у рабочих предприятий и служащих любых учреждений – я не знаю, так как кроме каких-то прорастающих фасолин ничего об этом тоже не знала, но отклики «простых рабочих», требующих разгрома «буржуазной науки генетики», публиковались регулярно в течение долгого времени. И все это снова сопровождалось передаваемыми шепотом рассказами о том, как тот – арестован, другой покончил с собой, а третий – публично раскаялся в своих «заблуждениях». Особенно тошно было читать «покаянные» статьи и речи. Одному из таких публичных мероприятий я была свидетелем. Только я начала заниматься в институте, как началась кампания по поводу Постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», в котором предавали анафеме М. Зощенко, А. Ахматову, Б. Пастернака и некоторых других. Про Ахматову и Пастернака никто ничего толком не знал – их тогда не печатали, и мы верили, что они «салонные поэты», которые «поют с чужого голоса» и «не отражают нашей прекрасной действительности». А вот с М. Зощенко было сложнее – сборники его рассказов любили еще с довоенных лет, читали их с эстрады, никто не сомневался в том, что осмеивал писатель прежде всего всяких мещан и мелкобуржуазные элементы… И вдруг этот симпатичный писатель попал в «очернители»… Да и рассказ-то, который вызвал особый гнев авторов Постановления – «Приключение обезьянки» – никто толком не читал, так как журнал, где он был напечатан, сразу изъяли из всех библиотек. Хотя я посещала только те занятия и семинары, которые были необходимы для зачетов по практике, но на общеинститутское собрание по поводу этого постановления пошла, так как понимала, что оно войдет теперь в число обязательных вопросов на экзаменах на многие годы вперед. (Так оно и случилось – уже по окончании института, когда я сама стала преподавателем, еще лет шесть я рассказывала о нем своим ученикам и, соответственно, строго спрашивала о нем на всех экзаменах). Пошла я на это собрание и из любопытства – случилось так, что на втором курсе театроведческого факультета, где начала заниматься я, был сын М. Зощенко – Валерий (мы его звали Валькой). Невысокий, с мелкими красивыми чертами лица, с аккуратным косым пробором, темноглазый и смуглый – он был похож на отца. Валька был добрый, безотказный – ребята «стреляли» у него папиросы, трешки до стипендии. Девчонки узнали, что отец его в отъезде и напросились провести вечеринку в их большой запущенной квартире на канале Грибоедова. Потом им это понравилось и там собирались еще и еще – Валька не умел отказать. Свою стеснительность он прикрывал улыбками, шуточками, иногда неуместными. Так, он явно тяготился известностью своей фамилии, об отце своем говорил мало и посмеивался. (На стене одной из комнат М. Зощенко были развешаны две именные сабли и Георгиевские кресты – награды отца, еще Первой мировой войны и Гражданской. Валька, изображая экскурсовода, проводил собравшихся по квартире и останавливаясь возле книжных полок, объявлял, дурачась: «Это, так сказать, бессмертные творения моего бати», а возле стены с саблями: «А это, как понимаете, батины военные реликвии»).

И вот главным событием на этом общеинститутском собрании должно было стать выступление сына М. Зощенко. Прибыли корреспонденты газет и радио, восседали за столом президиума представители райкома. Зал был набит битком. И когда после длинного доклада парторга института и не менее длинной очереди «пожелавших» выступить в прениях на трибуну, наконец, вышел Валька, то все притихли, и слышны были лишь щелчки фотоаппаратов. Валька, переминаясь и как-то жалко улыбаясь, забормотал о том, что он, как комсомолец, конечно, не может не поддержать историческое постановление ЦК партии и критику в адрес его отца в докладе А.А. Жданова… И уж совсем невыносимо было слушать, когда он, сбившись с официальных штампов, начал «доверительно» объяснять, что, мол, его палаша, действительно «накрутил тут всякую всячину с этой обезьянкой», и что с ним случается такое – «напишет Бог знает что, а потом и сам удивляется, и читателей в тупик ставит…».

Расходились после этого собрания не глядя друг другу в глаза.

Я тогда, да и многие другие, восприняли поведение Вальки на собрании, как неуместное паясничание, не могли простить (и понять) его жалкие улыбочки. А позднее уже подумалось: а лучше разве было, если бы он отрекался от своего отца на полном серьезе, с громкими фразами и биением себя в грудь кулаками? Это было бы еще ужаснее. Может быть, он и прав, прикинувшись этаким Иванушкой-дурачком. Ну, а что у него было в душе – об этом один Бог знает…

Из института Вальку не исключили и в дальнейшем он работал преподавателем по курсу истории театра. После смерти отца занялся сбором материала для создания музея его памяти. Но, говорят, жизнь его сложилась неудачно, и он часто находился в состоянии подпития… До сих пор преподает в Ленинградском институте театра, музыки и кинематографии. Живет все в той же квартире17.

Кроме перечисленных разгромов интеллигенции прошли в ближайшие пять лет еще страшные процессы «врачей-отравителей», которых обнаружила какая-то Лидия Тимашук18, за что была удостоена правительственной награды. Половина этих «отравителей» имела еврейские фамилии и, естественно, начался разгул антисемитизма – начались увольнения, «разоблачения», доносы… И это после Бабьего яра и концлагерей Гитлера!.. Было мучительно стыдно встречаться с прекрасными людьми, моими преподавателями – Исааком Израйлевичем Шнейдерманом (он был моим руководителем по диплому), с моей дорогой Еленой Львовной Финкельштейн. Она приглашала к себе домой, была очень ласкова со мной. Но так гнетуще-тревожно было у нее дома, так нерадостно, хотя и вернулся с фронта ее муж, и подрос сын Игорек… Мне было стыдно за то, что я русская.

Проходили в те годы еще какие-то кампании и «процессы» – уже забыла их вздорную суть. Но хорошо помню то унизительное чувство страха, с которым раскрывали каждое утро газеты: что еще свалится на наши головы сегодня? Что еще изобретет наш «Гениальный» и «Мудрейший»? Забегая вперед, скажу, что в особое изумление поверг меня (да и не только меня) летний день 1949 года, когда все газеты вдруг запестрели гневными речами в адрес каких-то грузинских специалистов по вопросам языкознания. Какие-то «буржуазные теории», какие-то Марр19 и Чикобава20… И тут же огромным тиражом была издана красивая книжечка на хорошей бумаге – «И.В. Сталин о проблемах марксистского языкознания» и трактат этот, естественно, предписано было немедленно изучать во всех кружках политграмоты, на всех занятиях университетов марксизма-ленинизма. А мы все тогда были «охвачены» сетью политзанятий и раз в неделю после работы высиживали на занятиях, где надо было не только выступать с рефератами, но и постоянно вести конспекты по произведениям классиков марксизма, задаваемые на дом. Мы с мамой попали в одну группу при Университете марксизма-ленинизма, я – как «молодой специалист идеологического фронта», а она – как член партии, зав. библиотекой института. И так было смешно и грустно списывать друг у друга конспекты, готовить шпаргалки для семинаров. Мы тогда совсем увязли в четвертой главе «Краткого курса истории ВКП(б)», а тут вдруг еще «языкознание», о котором ни слушатели, ни лекторы наши не имели никакого представления. И вот во всей стране началась зубрежка каких-то непонятных терминов, понятий, дискуссионных проблем, в которых, судя по наукообразности изучаемого труда, наш вождь разбирался весьма глубоко. Ну как тут не изумиться диапазону его познаний и способности проникнуть в самые немыслимые ухищрения тех ученых, которые «скатились на идеологические буржуазные позиции»!

Чисткой литературы, живописи, театра и кино от «формалистических тенденций» успешно занимались в те годы Жданов и Суслов. На экраны выходили благостные фильмы, вроде «Сказания о земле Сибирской» и «Битвы за Берлин»21. (В последнем был очень трогательный кадр, где Сталин – его изображал единственный актер, удостоенный этой чести – Мгеловани22 – в белом кителе, с очень красивым и мужественным лицом, ходил по саду и подстригал кусты роз). Портреты и картины, изображавшие Вождя, были отданы на откуп художнику Налбандяну23. Музыку на эту же тему творил Вано Мурадели24. Роман Бабаевского25 «Кавалер “Золотой Звезды”» преподносился как лучший образец социалистического реализма. В театре им. Пушкина шел спектакль «Жизнь в цвету», где Н. Черкасов старательно играл просветленного старца Мичурина, чья жизнь возвысилась в результате союза с народным академиком Лысенко.

Я в эти годы уже работала преподавателем курса «Эстетика и основы искусства» в культпросветучилище и, естественно, знакомила своих студентов с «лучшими образцами современного советского искусства», тщательно анализировала с ними все «Постановления ЦК в области культуры и искусства», а на практических занятиях готовила с ними репертуар художественной самодеятельности. Помнится, особенно проникновенно исполнял хор будущих культпросветработников многоголосую «народную» песню, которая начиналась такими словами:

«Рано утром на рассвете

Просыпается земля.

Вместе с солнцем

Выйдет рано

Сталин – солнышко Кремля.

Он закурит свою трубку,

Выйдет молча на крыльцо,

Белоснежным полотенцем

Вытрет смуглое лицо…».

И все это – и процессы, и артисты, и политучеба, и «борьба за соцреализм» были нашей жизнью в те годы, когда страна еще лежала в развалинах, когда в деревнях еще жили в землянках, а для подготовки земли к пашне должны были сначала захоронить тысячи останков убитых… когда города, и в том числе Ленинград, еще только залечивали раны – на месте остовов разрушенных домов возникали скверы, а разрушенные фасады закрашивались живописными панно, чтобы не омрачать взгляд прохожих, когда в квартирах наших было голодно и холодно. (Мне помнится, что долгие годы нашим основным и любимым блюдом была вермишель или «рожки», поджаренные на маргарине. Из овощей – только кислая капуста и, изредка, картофель. Молоко – только для ребенка, да и то после многочасовой очереди на рынке). Очень трудно было и с промтоварами – по талонам можно было получить в год на человека три метра шерстяной ткани или – четыре метра штапеля. Иногда – пару обуви. И, рядом с этой жизнью, вдруг – «вейсманисты-морганисты», «формализм в живописи», «космополитизм», «проблемы языкознания»! Абсурдность всего этого становится очевидной только теперь. А тогда воспринималась как некая внутренняя закономерность, понять суть которой нам, простым смертным, не дано.

Но вернусь к делам житейским, которые занимали тоже немало сил.

Когда дочке исполнился год, а я вся была в заботах о госэкзаменах, вернулись из Бадена родители Геннадия. Мой свекр – подполковник в отставке, человек властолюбивый и деспотичный. Первые три дня шумно праздновал свое возвращение. Обилие гостей, обильная еда и питие, похвальба перед гостями внучкой, невесткой, сыном (которого наедине он всячески третировал).

Но наступили будни, хозяин дома помрачнел, сделал мне выговор за то, что я послала Геннадия за хлебом («не мужское это дело»). А когда за столом я вмешалась в разговор, то пристукнул кулаком по столу: «Бабы должны молчать, когда мужчины разговаривают».

Мачеха Геннадия (бывшая секретарша свекра) потом утешала меня, убеждала, что не надо обращать внимания на грубые слова. Но когда выяснилось, что дважды в день я уезжаю в институт и на это время приходит нянька, терпение моего свекра лопнуло. Он кричал, что женщина должна жить только домом, что ей ни к чему институты и вообще особа, которая прошла «огонь и медные трубы», не может быть его невесткой. Поэтому он решил, что внучку он вырастит сам, а я могу убираться на все четыре стороны. А вслед за мной пусть убирается и сын, если он не намерен послушаться отца и расторгнуть этот брак. Геннадий заявил, что уйдет вместе со мной.

Снова мачеха уговаривала, что все образуется и дочку нам дед конечно же вернет, тем более, что через пару недель у него кончается отпуск и он возвращается еще на год в Баден. Но я не хотела оставлять Иринку ни на один день и утром поехала в Военную комендатуру, с тем, чтобы найти управу на распоясавшегося подполковника-отпускника. Мое заявление приняли и для «улаживания конфликта» определили молоденького офицера и двух солдат. Когда я в таком сопровождении вошла в квартиру, то была ужасная сцена – и хмельной свекр, и его сестра (старая дева – фанатически влюбленная в брата) кричали, что я «уголовница», что я «втерлась в их порядочную семью, а теперь вот еще и оклеветала их, так как никто не думал отнимать ребенка». Под эти крики я быстро одела Иринку, Геннадий собрал кое-что из одежды и мы ушли из этого дома, оказавшись, в полном смысле слова, на улице. Сначала пожили у друзей, потом я была вынуждена просить своих родителей приютить нас. Более полугода жили в одной комнате мама, папа, мы с Геннадием и Иринкой, да еще бабушка, да еще приходила днем нянька. Отец был мрачнее тучи, но молчал. Любовь к забавной, шустрой внучке смягчала атмосферу. В этот период я защищала дипломную работу, сдавала госэкзамены.

Начало работы по профессии омрачалось тем, что невольно еще больше обострилось чувство страха, связанное с моей биографией, который всегда висел надо мной. Заканчивая институт, при распределении на работу полагалось заполнить огромную анкету, где были десятки вопросов и о себе, и о родственниках. И вот перед графой «Была ли судимость и за что?» – я застывала, как перед неодолимым препятствием: напишешь «была» – не возьмут ни на одну работу, связанную с «идеологическим фронтом» (а моя профессия – будь я педагогом, редактором, критиком – самая «идеологическая»). Напиши я в анкете «не судима» – это может стать основанием для новой судимости, если обман раскроется.

И все же я выбрала второй вариант, солгала, написала – «не судима» в надежде, что сменив фамилию я «затерялась» и вряд ли так тщательно будут проверять документы в маленьком захолустном г. Галиче Костромской области. Там очень нуждались в молодых специалистах и встретили нас очень хорошо – дали квартиру с мебелью и пианино. Работать мне было интересно, Иринка подрастала среди тишины старинного городка, тянулась не столько к детям, сколько к телятам, козлятам, курам и прочей живности, разгуливающей по улочкам. Пила парное молоко, каталась с горы на санках, играла с выводком котят, которые жили в нашем доме, и стала спокойной полненькой девчушкой, довольной всем и вся. Сидя как-то зимой на подоконнике и глядя на луну, вдруг задумчиво сказала свою первую фразу: «На улице темно, темно… Мороз…». И если бы мы остались жить дальше в этой провинциальной идиллии, то, кто знает – скольких напастей, предстоящих нам впереди, мы бы избежали?.. Но, конечно же, нам не терпелось вернуться в Ленинград, тем более, что уже решился вопрос с жилплощадью (свекр одумался и «выдал» нам комнату его сестры в огромной коммунальной квартире, забрав Анну к себе). А мне предлагали работу в Ленинградском культпросветучилище. И мы в 50-м году вернулись в Ленинград. И если в Галиче я как-то забыла о своих страхах, то здесь снова навалился на меня кошмар – а вдруг откроется мой обман в анкете!

Это мое состояние отразилось и на нервной системе – я начала часто и беспричинно плакать, боялась толпы, не могла переходить улицу без провожатого. Мучили бессонницы или сны о новом заключении… Пришлось лечиться. Но периоды таких депрессий повторялись еще много лет. Так и жила всегда под гнетом страха. Что же касается быта, жизненных условий, в которых мы оказались после года почти деревенской жизни, то они стали тоже достаточно тяжким грузом, комната, которую нам «выделил» свекр, находилась в квартире коридорной системы на 18 семей. Одна кухня, один туалет. И длинных коридорах с цементными полами – стирали и развешивали белье, играли дети, сюда забредали собаки и пьянчужки, так как входная дверь не закрывалась. Обувь, пальто, керосинку, все надо было держать в комнате.

С трудом нашла няньку – малограмотную старуху, которая курила (в наше отсутствие – и в комнате), любила болтать со всяким встречным и приглашать гостей. В результате от одного из «гостей» няньки дочка заразилась туберкулезом. Перед этой бедой отодвинулись все другие переживания – обострение отношений с Геннадием, участившиеся выпивки его, мысли о разводе – все переключилось на болезнь ребенка.

По возвращении в Ленинград Геннадий не захотел продолжать медицинское образование и продолжал искать удачу в различных ансамблях, джазах, художественной самодеятельности, но это всегда было очень непрочным заработком – коллективы эти появлялись и распадались, были периоды, когда за год Геннадий сменял около десятка мест работы. Плохо было и то, что работа эта была вечерняя, а днями он зачастую много времени тратил на переговоры с «нужными людьми», на встречи с многочисленными друзьями-«лабухами»26. Такая суетливая жизнь воспринималась им как активная деятельность, как стремление найти выход из трудного материального положения, которое теперь обострилось – для дочки требовалось усиленное питание, фрукты, лекарства. Я стала работать в Ленинградском культпросвет-училище на полторы ставки, имела нагрузку до 36 ч. в неделю (это не считая подготовки в библиотеках), но получался замкнутый крут -все меньше времени я могла уделять дочке и почти весь день она проводила с нянькой (правда теперь мы нашли чистоплотную и ласковую пожилую женщину, но и платить ей надо было дороже, чем предыдущей). Лечение дочки шло медленно, пришлось отправить ее в санаторий, в г. Пушкин – ездили туда, возили все, что можно было найти на базарах и в коммерческих магазинах. А когда процесс в легких немного приглушили и Иринка вернулась домой, то появились новые проблемы. Отец Геннадия демобилизовался и, конечно же, обвинил меня в том, что я «довела ребенка до болезни». Он решил вмешаться в воспитание и лечение внучки. Ей уже исполнилось четыре года, и отныне по воскресеньям она с Геннадием с удовольствием ходила к дедушке. Там ее закармливали котлетками, апельсинами, шоколадом, задаривали игрушками. Возвращаясь домой, она отказывалась есть простую и здоровую пищу, не хотела даже в будни снимать подаренное ей бархатное платьице и рассказывала, что на лето дедушка увезет ее в Крым. Я пыталась доказать Геннадию, что эти визиты калечат девочку, но он отмалчивался, тем более, что приходил оттуда навеселе и чувствовал себя виноватым. А противоречить в чем-то отцу он не умел. Судя по некоторым высказываниям Иринки, я поняла, что в том доме в присутствии ребенка говорят обо мне, не стесняясь в выражениях.

Участие деда в воспитании внучки сказалось на ее характере – она стала капризной, резкой, не терпела возражений. Предполагаемая поездка в Крым, к счастью, не состоялась, и мои родители стали снимать дачу в селе Рождествено, где и проводили с внучкой целое лето. К этому времени мой папа очень привязался к Иринке, стал мягче в отношениях со мной и окружающими. В нем раскрылся дар рассказчика и фантазера – он целыми днями мог сочинять всякие сказки и занимательные истории, которые Иринка очень любила. Его влияние на нее было явно благотворным и нейтрализовало впечатления, полученные ею в доме другого «богатого» деда.

Мама вышла на пенсию и было решено, что перед поступлением Ирины в школу мы обменяем нашу комнату на меньшую, но зато в квартире моих родителей, тоже в коммуналке, но всего из пяти семей и более благоустроенной. Этот переезд снял многие хозяйственные проблемы, легче стало с воспитанием Иринки. Даже Геннадий стал менее разбросанным, поступил на заочное отделение музыковедческого факультета театрального института, увлекся работой хормейстера в одном из домов культуры. Но, к сожалению, ему уже трудно было преодолеть сложившиеся привычки, он не умел уклониться от встреч с прежними друзьями и все чаще приходил домой в состоянии подпития. С большим трудом скопил деньги и купил итальянский аккордеон – свою давнюю мечту. Но очень скоро, возвращаясь с концерта, где-то потерял его.

Привыкнув, что мама взяла на себя основные заботы по воспитанию Иринки и хозяйству, Геннадий совсем устранился от забот о семье. Я все острее чувствовала, что семейная жизнь не удалась и уже не могла прощать ему даже маленьких человеческих слабостей, а тем более участившиеся выпивки. Желание уйти, уехать куда угодно подстегнуло и то, что врачи, во избежание рецидива болезни Иринки, настаивали на изменении климата. А когда при очередной проверке выяснилось, что у меня тоже положительная реакция Манту27, я твердо решила уехать из Ленинграда и таким образом расстаться с Геннадием.

Когда я ему сказала об этом, он уговаривал, плакал, уверял, что изменится. А потом озлобился, сказал, что истинная причина моего ухода не в нем, а в том, что я не могу забыть своего «первого», что прав был его отец, который считал, что я не создана для семьи, и пригрозил, что если я уеду, то дочку он мне не отдаст – они с дедом сумеют воспитать ее сами.

После этого разговора я всерьез занялась поисками работы вне Ленинграда. Была возможность уехать в Брянск зав. литературной частью театра. Еще одна – в город Иваново, но везде было сложно с жильем. И в это время вдруг приехала в командировку из Новосибирска моя знакомая по институту, которая работала зам. начальника управления культурой и подбирала кадры для открывающейся студии телевидения. По ее совету я подала документы на должность ассистента режиссера и вскоре получила вызов и подъемные. Квартиру гарантировали дать в течение года. Это было весной 1958 года к этому времени я уже год работала в институте им. Крупской на кафедре культпросветработы. Интересная работа, прекрасное здание в самой красивой части города. Безумно жалко было покидать Ленинград, страшно и горько было оставлять родителей, но иного выхода для себя я не видела.

Сборы к отъезду проводила тайком от Геннадия – я верила, что он с отцом своим смогут отнять у меня Иринку. Взяла с собой только наше белье и одежду. Очень жаль было оставлять книги – у меня накопилась небольшая, но хорошая библиотечка альбомов и книг по искусству. Честно говоря, я предполагала, что когда-нибудь, когда гнев Геннадия пройдет, он пришлет хотя бы книги – ведь они пригодились бы не только мне, но и Ирине. Но этого не случилось. Летом 1958 года, когда у меня уже были куплены билеты в Новосибирск, я приехала в Рождествено и спросила Иринку:

– Хочешь ехать со мной в командировку, в Сибирь?

– Хочу! – ответила она.

– Но командировка долгая – может быть на год, или еще дольше – плакать не будешь?

– Не буду! – сказала Иринка28.

Мы тут же распрощались с отцом и мамой и уехали. Представляю себе, как тяжко было им отпускать нас в далекую Сибирь. К моему отъезду я долго подготавливала своих родителей и, кажется, основным аргументом стало то, что врачи настойчиво убеждали нас, что и дочке, и мне этот климат пойдет на пользу (так оно и случилось – уже после года жизни в Новосибирске Ирину сняли с учета в тубдиспансере). И конечно же я уговаривала родителей тоже уезжать из Ленинграда, чтоб жить рядом. И обещала, что найду в обмен на их комнату отдельную квартиру. Папа очень трудно поддавался этим планам, а мама внутренне уже была готова к переезду, хотя это было ломкой всей их жизни.

Так, с 1958 года я с дочкой начала новый, Новосибирский период жизни. Жили сначала на частной квартире. Было очень трудно – платила за комнату и присмотр хозяйки за дочкой 70 р., а получала – 95. в качестве «приработка» мне разрешалось писать телевизионные сценарии, за которые платили гонорар. И вот, днем – репетиции на телестудии, вечером – дежурства, выдача передач в эфир. А ночами сочиняла сценарии и всякие тексты для рекламы. И все это впервые в жизни, еще не разобравшись в том, что такое телевидение, его специфика… Зимой 1959 года получила однокомнатную квартиру и к нам в гости приехала мама. Помогла наладить мне хозяйство, а главное – «утеплила» нас, ведь мы приехали в легоньких ленинградских пальтишках, не имели теплых шапок, валенок. Шили, вязали теплые вещи, ставили на двойную подкладку нашу одежду. Заодно –утепляли, конопатили нашу новую, но очень продувную квартиру.

Так, с маминой помощью, мы перезимовали очень холодную зиму, а летом уже переехали в Новосибирск и мои родители – мне действительно удалось найти для них на обмен хорошую двухкомнатную квартиру. Правда, далеко от нас – мы жили в Кировском районе, возле телецентра, а они – в Заельцовском, в конце Красного проспекта. Папа очень трудно перенес переезд, долго был мрачен, но постепенно оттаял, а когда приобрел садовый участок с домиком, то и совсем смирился с потерей Ленинграда и, как мне кажется, полюбил этот новый для него город. Да и мама успокоилась, что мы наконец все вместе, оценила и здешний климат, и возможность жить в отдельной квартире после стольких лет «коммуналки».

На работе у меня складывалось все благополучно. Начав с ассистента режиссера на телестудии (а это работа, в основном, на пульте, с техникой) я перешла в редакцию литературно-драматических передач, что было мне интереснее и ближе. За три года меня «передвигали» от редактора, потом – старшего редактора и затем до главного редактора художественного вещания телестудии. Было трудно, но очень интересно.

Два года работала я на студии телевидения, затем, к моему удивлению, меня вызвали в горком и предложили занять место зам. начальника Управления культуры горисполкома по делам искусства. То есть «ведать» различными творческими организациями – филармонией, театрами, союзом композиторов, художников, а также учебными заведениями, готовящими кадры творческой интеллигенции. Кажется только Союз писателей и издательства сохраняли некоторую автономию в своей деятельности.

С большим сомнением и опасениями – справлюсь ли – взялась я за это дело. И, автоматически, превратилась в чиновника, без санкции которого не проходила ни одна выставка, сдача спектакля, утверждение репертуара и гастролей, перемещение и приглашение руководителей художественных коллективов, закупка картин и многое, многое другое – вплоть до распределения финансов между этими организациями, очередности ремонта их зданий, разрешения возникающих конфликтов внутри коллективов.

Обязанности эти были трудными для меня – часто опускались руки от сознания бессилия что-либо изменить в сложившейся системе бюрократической машины. Сколько бессмысленных заседаний, согласований по каждому вопросу… Единственное дело за год работы в Отделе культуры, которое мне удалось и которым я горжусь – это организация и проведение в картинной галерее большой выставки работ итальянского художника Ренато Гуттузо29. А каких сил это стоило! Ведь обкомовские деятели увидели в нем лишь «формалиста» и «абстракциониста». Даже когда удалось в какой-то степени расшатать этот стереотип мышления и было получено разрешение на проведение выставки, при первом же знакомстве с экспозицией возник скандал – начальство требовало убрать те картины Гуттузо, которые не укладывались в прокрустово ложе примитивно понимаемого ими «реализма». Невозможно было бороться в одиночку против этого высокосановного стада «знатоков искусства» (пытались мне помочь художники Ефим Аврутис30 и Николай Грицюк31 – но тоже безуспешно) – и пришлось пойти на компромисс, пожертвовать несколькими картинами ради сохранения выставки в целом.

После этой выставки за мною сохранилась репутация человека с «недостаточно прочными идейными позициями». Припомнили мне и телепередачи, где читались стихи Ахматовой и Цветаевой (к дню 8-го марта), и то, что с моей легкой руки был принят спорный спектакль в театре «Красный факел», да и то, что при закупке картин, пользуясь правом председателя закупочной комиссии, я понемногу теснила беззастенчивую монополию клана художников Титковых32 (в любой гостинице, в любом учреждении города глаз натыкался на огромные унылые полотна, воспевающие «просторы Сибири») – в пользу молодых художников, все это не могло не вызывать раздражения начальства и мыслей о том, что я не оправдываю возложенных на меня надежд.

Год спустя, когда у меня уже не было сил оставаться на этой престижной должности, когда меня уже тошнило от необходимости каждый день общаться со всяческим «высоким начальством» и, внешне, быть с ними в одной упряжке, у меня возобновились приступы нервной депрессии, отчаяния. А иногда – и страстного желания вдруг встать и с трибуны сказать все, что я думаю о всех этих «высокопоставленных»… На подавление этих чувств уходило много сил – пришлось обратиться к помощи невропатологов. Рекомендовали отдых, санаторий. Но я знала – надо уходить совсем. И поэтому я очень обрадовалась, когда ко мне приехали из Академгородка молодые активисты и предложили перебраться в городок, для того, чтобы создать там нечто вроде Отдела культуры и искусства. Правда, ставка, которую им удалось «выбить», была весьма скромной – зав. культмассовым сектором Дома культуры, то есть на треть ниже оплачивалась, чем в исполкоме. Да фактически и Дома культуры еще не было, а всего лишь конференц-зал Института геологии. Но я, не раздумывая, тут же согласилась и почувствовала – будто цепи с меня свалились. Мне пообещали помочь с обменом квартиры и осуществили это буквально в течение месяца.

Начальство отнеслось к моей «самоотставке» весьма подозрительно – и не потому, что им было жаль расставаться со мной (то, что я «белая ворона» в их стае – им было очевидно). Но я нарушала какие-то их узаконенные правила игры – добровольным уходом я как бы расписывалась в том, что мало дорожу тем, что меня ввели в их привилегированное общество. Расстались холодно и на мне окончательно поставили «крест», как на личность сомнительную. Между прочим, и мой папа не одобрил это мое решение – ему импонировало то, что я занимаю «солидную» должность, что в курсе городских новостей, что вращаюсь среди «хозяев» города, езжу в командировки в Министерство культуры и даже то, что в обед и после работы меня частенько привозили на машине – все это нравилось папе. Иринка восприняла переезд в Академгородок с радостью. Одобрила его и мама. Так, с 1962 года мы живем в Городке.

Не буду подробно останавливаться на всех тех местах работы, на которых я перебывала за эти годы. Скажу лишь, что с работой мне всегда везло. Хотя и бывали неприятности организационного, внешнего порядка, но по существу, по содержанию – в каждом виде деятельности оказывалось для меня что-то интересное и увлекательное.

Так, после двух лет работы в качестве зав. культмассового отдела Дома культуры СО АН меня пригласили снова в Управление радио и телевещания – теперь в качестве главного редактора художественного вещания на радио. Это был очень интересный период для меня. К сожалению, трудно было ездить из городка к 8 часам утра – дорога очень изматывала и через полтора года работы на радио я перешла в редакцию журнала «Сибирские огни» (редактором отдела прозы). Здесь был удобнее режим – с 14 до 19 часов, а остальное время можно было работать дома. Работа над рукописями, общение с писателями, постоянная надежда найти в потоке графоманского самотека «жемчужное зерно» (а такое случалось!) – все это очень увлекало меня. Горжусь тем, что встретила там интересных талантливых людей, которые добро относились ко мне. Храню письма Валентина Распутина, Романа Солнцева, Евгения Городецкого, Геннадия Николаева. Из редакции никогда бы не ушла, если бы не ухудшающееся здоровье, когда ежедневные поездки в город стали все труднее. Последние девять лет перед пенсией работала зав. отделом литературы и искусства в Доме ученых. «Для души» занималась со студентами Университета – организовала нечто вроде маленького театра поэзии и получала от этого огромное удовольствие.

Выросла моя Иринка и, сразу же по окончании школы, вышла замуж за добродушного, хозяйственного сибиряка – Сашу Федосеева. Спокойный, щедрый на улыбку, он как бы нейтрализовал свойственные Ирине вспыльчивость, чрезмерную, подчас, эмоциональность. Они хорошо дополняли друг друга и мне, казалось бы, оставалось лишь радоваться покою и благополучию своему и моих близких – и родители рядом, в городе, и дочка с зятем поселились чуть ли не в соседнем доме.

Но оказавшись свободной от забот о дочке, от привычного ритма нашей, пусть маленькой, но семьи – на меня навалилась тоска, будто исчез смысл жизни, конечно, причиной этому было и то, что пришлось разменять двухкомнатную квартиру, и я, как и молодые, получила 13-метровую комнату «на подселении» – то есть мое одиночество стало ощущаться с особой остротой. И, естественно, стала чаще размышлять о прожитой жизни, вспоминать былое. И все очевидней становилось, что самым ярким, самым значительным периодом в моей жизни было то недолгое время, когда судьба свела меня с Арнольдом. И самое большое счастье, и самое большое горе – все было связано с ним. И конечно же – никто не оказал такого влияния на формирование моей личности, как он. Мысли, память о нем подсознательно жили во мне всегда. Новосибирск стал для меня мистическим городом – сквозь его реальный облик я всегда воспринимала и его таинственную двойственность, известную только мне: по этой улочке мы с ним любили бродить, в этом сквере была «наша» скамеечка, в читальном зале я всегда вглядываюсь в тех, кто занимает его место, ожидая чуда – а вдруг увижу его лохматую голову… Обошла все места, все маршруты, где бывали вдвоем. Он не переставал быть для меня какой-то особой реальностью, я была внутренне всегда готова к встрече с ним, хотя и понимала абсурдность этого. По памяти нарисовала его профиль и хранила этот портрет.

(Когда Ирине исполнилось 14 лет, я рассказала ей об Арнольде, как о самом Главном Человеке в своей жизни, и она очень серьезно восприняла это, хотя, вероятно, ей было обидно за своего отца, по которому она скучала.)

И вот теперь, когда мысли об Арнольде становились все неотвязчивое, я решила послать официальный запрос о нем – где находился в заключении, где погиб, получил ли реабилитацию. В марте 1967 года получила ответ: жив!.. И адрес – какой-то поселок в Голодной степи33 под Джезказганом…

Дальше – письма. Оказалось, у Арнольда действительно был побег из Томского Управления КГБ, где шло следствие. Его нашли на третьи сутки, избили до потери сознания и бросили в одиночку. Слух о том, что его забили, дошел до тех заключенных, которые были с ним раньше в одной камере. А он выжил. Все его сокамерники были отправлены в разные лагеря, а Арнольд провел в одиночке восемь месяцев, поэтому мне старик и сказал, что он погиб.

Не знал Арнольд, что меня арестовали тоже – ему сказали, что уехала в Ленинград. И был рад за меня. По выходе из заключения, из писем тети Клары узнал, что я замужем, имею ребенка – и не стал тревожить напоминанием о себе…

В настоящее время живет на том же руднике под Джезказганом, где работал заключенным. В общей сложности провел в лагерях 13 лет, да еще 7 лет – в ссылке. Работает на пилораме вместе с бывшими заключенными. Пытался писать статьи, хлопотал о возможности учиться – но отовсюду отказ. И только теперь, наконец, получил полную реабилитацию «за отсутствием состава преступления», получено и разрешение учиться в Алма-Атинском университете. И вот он в данный момент на распутье – стоит ли пытаться получить образование? Начинать надо было с 1-го курса, заниматься заочно, совмещая с работой. И это в 44 года…

Я, разумеется, сразу же написала, что учиться ему необходимо – только получив диплом он сможет заняться своим делом. И вообще его голова создана для активной мыслительной деятельности. Если надо – я буду присылать ему необходимые книги, пособия.

Тогда он написал о том, что отношения в семье у него трудные, жена рвет учебники и конспекты, смеется – мало, мол, дурака тебя «учили», хочешь еще учиться… Мои письма вызвали скандалы, поэтому я должна теперь писать «до востребования». Семейная жизнь не удалась и держит его лишь дочь Неллочка – жена ее не отдает. И только когда он поставит дочь на ноги (окончит школу, поступит учиться дальше) – он сможет располагать собою. Писал, что тоже пришел к выводу о необходимости поступать в Университет на исторический факультет. Хотя и вступительные экзамены, и учеба – все будет очень трудно.

Завершал письмо словами, что мы непременно должны встретиться и что «по пути» в Алма-Ату он заедет в Академгородок.

И встреча эта состоялась… И это было так, как если бы мы встретились «с того света»… Потеряли мы друг друга в возрасте 21-гo года, а «нашлись» – уже пожилыми людьми, в 44… Если б столкнулись случайно на улице – не узнали бы. Лишь постепенно, будто на проявляемой фотографии, начали выступать знакомые черты лица, мимика, улыбка… И вот уже будто и не было этих двадцати трех лет разлуки…

Конечно же я поехала с ним в Алма-Ату, потом еще шесть долгих лет, пока он учился, мы встречались лишь на время зимней и весенней сессий. А между ними – сотни писем… И это было огромное счастье. Арнольд с отличием закончил истфак (хотя ему было трудно соперничать с молодыми, вновь восстанавливать в памяти иностранные языки, латынь, безумно огромные курсы исторических наук, перегруженные хронологией и цитатами). Параллельно, «для себя», он серьезно занимался социальной психологией, считая, что в настоящее время очень многое будет определяться исследованиями в этой области. И сумел завоевать такое доверие, такой авторитет, что его назначили руководителем социологической лаборатории на Джезказганском горно-обогатительном комбинате. План социального развития этого комбината, который разрабатывался непосредственно Арнольдом, был отмечен дипломом на ВДНХ.

В декабре 1974 года Арнольд приехал ко мне. Дочка его уже училась в институте и собиралась замуж –и он мог быть за нее спокоен. Позднее она приехала к нам погостить. Мы познакомились с нею и прониклись друг к другу симпатией (на поняла отца и не осудила его за развод с матерью) Славно было видеть, как Неллочка и моя Иринка быстро сдружились (о самым большим горем нашим осталось одно –то, что у нас с ним нет сына, нашего сына…). Моя мама тоже очень быстро приняла Арнольда в свое сердце (папа не дожил до этого дня).

Были трудности с пропиской, были трудности с работой. Но все же он в конце концов поступил работать в НИИ труда, где занимался проблемами интересующей его социологии – сначала на ставке младшего научного сотрудника (это в 50 лет), но уже через год его выдвинули руководителем отдела социологических исследований.

С какой жадностью он окунулся в работу! И не только в своем институте развернул обширные исследования, разработки, готов был дневать и ночевать на своих объектах, но не пропускал ни одной конференции, семинара, дискуссии по интересующим его проблемам и в Академгородке, и в Новосибирске. Находил время, чтобы следить за всеми новинками в области социальной психологии. И при этом еще умудрялся читать все интересное в художественной литературе, даже выступал иногда на заседаниях моего клуба книголюбов в Доме ученых. Не пропускали мы с ним ни одного значительного спектакля, концерта. Находили время и для общения с природой – хоть на полчаса, перед сном, но выходили, чтоб побродить по заснеженным улочкам и тропинкам, посмотреть на звезды. А когда наступали теплые дни – и до глубокой осени – Арнольд буквально изыскивал каждую минуту, каждый час, чтобы побывать в лесу, на берегу реки. Это было у него как неутолимая жажда – проведя столько лет в степях Казахстана, он истосковался по зелени, по деревьям, по птичьим голосам. Не мог налюбоваться соснами – их стройностью, их мужеством. У него были «любимицы» – подойдет, обнимет ствол и, запрокинув голову, долго любуется шумящей вершиной! А уж когда наступала грибная пора, то он становился сам не свой – заранее тщательно вычерчивал на местной карте маршруты, готовил корзины, «амуницию» и ранним утром уходил за много километров от городка, проводя в лесу весь день. Приходил измученный до предела, но счастливый, как большой ребенок. Иногда ходила в такие походы с ним и я, но мне было трудновато – его так затягивал лес, так стремился он все дальше и дальше, что жаль было сдерживать его. Но зато я видела как светился он, как радовался каждой красивой опушке, встреченному зайцу, лосю. А каждый гриб воспринимал как произведение искусства и долго любовался им, жалея срезать.

Несмотря на все пережитое, он стал мягче, шире душой, раскрытым для чувств и мечтаний, сохранил способность радоваться всем проявлениям жизни. И жил так жадно, так насыщенно, будто спешил – успеть, успеть!.. А оставалось ему жить всего семь лет… У него еще такие планы были!.. Сколько он задумал… Но многое и успел. Сдал кандидатский минимум и написал диссертацию. Организовал в Новосибирске Социологическую Ассоциацию, писал статьи и печатался. Был приглашен на Всесоюзный съезд психологов и выступал там с докладом. Неуемное стремление его больше увидеть, узнать, осмыслить сказалось и на том, сколько мы с ним путешествовали. Хоть материально у нас были весьма ограниченные возможности, но все же каждый отпуск мы непременно ехали с ним куда-нибудь в неизвестные нам края. И жили, подчас не имея никаких удобств – но так интересно было бродить с ним, радоваться открытиям, слушать его рассказы об истории данного края или города (казалось, он знал все). И некоторых местах мы пробыли всего 2–3 суток, но каждое запечатлелось, как неповторимое – Арнольд умел увидеть то, мимо чего я прошла бы не заметив. Даже простое перечисление того, что я увидела за эти семь лет жизни вместе с ним – удивляет меня сейчас: Алма-Ата, Киев, Орджоникидзе, Нальчик, Тбилиси, Ленинград, Москва, Бийск, Алтай (Турочак, Белокуриха, Катунь, Телецкое озеро), Томск, Ужгород, Мукачево, Львов, Рига. А в последнее наше лето – 1982 года – ездили мы с ним по «Золотому кольцу». Были во Владимире, Загорске, Суздале, Юрьеве-Польском, Александрове – и это была такая поездка, по которой, как мы поняли, всю жизнь тосковала душа. Мы прикоснулись к истории, прониклись ею. Какая отрада была в том, чтобы отстоять в Успенском соборе утреннюю службу! Какой простор открывался отсюда, со ступеней Владимирского собора! В Загорске вечерами мы часами слушали перезвон колоколов Троице -Сергиевой лавры. А из окон духовной Академии в это время доносились звуки мужского хора – торжественно-печального, и невольно слезы выступали на глазах.

Эта встреча с Русью, эти впечатления были самыми сильными из всех предшествующих путешествий. (У меня никогда не было дорогих украшений, драгоценностей. Но когда я начинаю перебирать в памяти все увиденное, все перечувствованное за эти недолгие семь лет, проведенных рядом с Арнольдом, у меня появляется ощущение, что я перебираю ожерелье из драгоценных камней. Каждый камушек можно разглядывать до бесконечности, поворачивая его все новыми гранями. И каждый из них мерцает внутренним светом – это его свет, его присутствие заставляет светиться эти воспоминания. Без него мое «ожерелье» было бы тусклым).

По возвращении домой Арнольд полностью переключался на дела диссертационные – уже рассылались авторефераты, в декабре должна была состояться защита.

Но очень скоро он заболел.

С августа лежал в больнице, перенес три операции. 6-го ноября 1982 года Арнольд скончался.

Погубила его почка, та, которая омертвела в результате зверских побоев после его побега в 1945 году.

Сколько замыслов его осталось нереализованными… Сколько же мог он сделать, создать, открыть – если б не сломали его жизнь…

Арнольд Бернштам не просто умер – его убили.

Март 1988 года.

Ленинград-Новосибирск

Н.В. Соболева (7.04.1923 – 18.04.1988)


Прилагаю к сему тетрадь – из рассказанного Арнольдом. К сожалению, так мало я сумела записать с его слов…
1   2   3   4   5   6   7   8   9


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница