Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома комсомола



страница3/9
Дата22.04.2016
Размер1.77 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9

Кроме фотографирования мне сделали отпечатки пальцев. Узкая картоночка расчерчена на два ряда квадратов, по пять в каждом. Пальцы помазали черной краской и поочередно прижимали к этим квадратам.

Когда возвращались через двор, снова поразилась белизне снега и очень захотелось не только оттереть краску от рук, но умыться снегом – было ощущение, что я запачкалась в липкой грязи, и наклонилась и схватила комок снега.

– Ну! Ты! Не балуй! – совсем по-извозчичьи рявкнул конвоир. Я лизнула белый комок, зажала его в кулак и завела руки, как «положено», за спину. Так с мокрыми ладонями и переступила порог, моего теперь, «казенного дома». (И вспомнила вдруг, как еще в эвакуации, в деревне Чернуха, сидела я вечером на крыльце, смотрела на проходящее стадо коров. Вдруг откуда-то взялась старая цыганка и пристала ко мне: «Дай, красавица, погадаю». Я сначала отнекивалась, а потом согласилась. Она долго разглядывала мою ладонь, потом сказала: «Впереди у тебя длинная дорога… А потом попадешь в казенный дом», – я рассмеялась. А она: «Не смейся. Это вот такой казенный дом, – и показала мне решетку из скрещенных пальцев. – А в старости будешь одна. И выпивать будешь. крепко выпивать…».

И вот теперь – «длинная дорога» уже была… «Казенный дом» – тоже. Неужели и последнее сбудется?..)

Вошла в клетку на вахте. Запустили, а переднюю решетку не открывают. Сразу охватывает страх… Но это, оказывается, у них неувязка вышла – конвоир вполголоса переругивался с вахтером, а мне слышно все. Тот велел вести меня в какую-то другую камеру, а «мой» возражал: «Но ведь там занято». – «Ну так это только до вечера, а там высвободится сороковка – иначе никак не обернуться…». (Значит, и в таких заведениях иногда не хватает «посадочных мест»).

Меня завели в коридор, поставили лицом к стене. Снова со всех сторон охватила затхлость, сырость, запахи никогда не проветриваемого помещения. И мертвенная тишина…

Коридорный шепотом спросил, какие у меня «вещички», я сказала. Он открыл дверь 8-й камеры – там уже кто-то был. Так мне хотелось заглянуть туда, но услышала только мужской голос (не Алика): «Еще вот хлеб на столике возьмите». И мне вынесли мой мешок и мои «продовольственные припасы». Повели на второй этаж. Такая же, как и на первом, четырехгранная труба серого коридора – сверху ряд тусклых светильников, по бокам – ряды железных дверей с засовами, даже не верится, что за каждой из них живые люди. Больше похоже на склад какого-то имущества. Да вообще-то мы все здесь становимся «казенным имуществом», раз уж лишают фамилии и присваивают номер.

На пороге камеры, в которую меня вводят, застываю в изумлении: она производит впечатление какой-то обжитой и почти уютной… Прямо передо мной, на койке, покрытой домашним пледом в черно-красную клетку, сидит, поджав ноги, славная женщина лет сорока и, отложив вязание, приветливо улыбается:

– Проходи, располагайся, чувствуй себя, как дома.

От ласковых слов сразу ослабеваю и с трудом сдерживаю слезы. Жадно вглядываюсь во все, что так разительно отличает эту камеру от моей предыдущей. Ну, во-первых, она хоть и маленькая, но почти квадратная, и от этого стены не так давят. Да и покрашены они масляной краской. И полы деревянные крашеные, чисто намытые. Раковина вполне пристойная, а унитаз прикрыт ковриком из мешковины, обшитой по краям цветным кантом. На столике возле кровати салфеточка с затейливо сплетенной бахромой из ниток.

– Это я из полотенца соорудила, – объясняет хозяйка этого «дома» Надежда Павловна. – На воле вряд ли взялась за такую трудоемкую работу, а здесь вот более месяца на это плетение потратила. Чего-чего, а времени тут хватает!

На столике семейная фотография в картонной рамке. Но мое внимание привлекает маленькая толстая книжечка, заложенная закладкой.

– Здесь есть библиотека? А газеты тоже можно достать?

Моя новая знакомая вздыхает:

– Если бы здесь были книги... Это в дореволюционных тюрьмах были библиотеки, да и с воли можно было получать. Даже языки изучали… И рассказывает, что ей, в порядке исключения, разрешили иметь Евангелие (сестра в посылке прислала), и то лишь потому, что за шесть с лишним лет пребывания в тюрьме она никогда не нарушала режим, не предъявляла никаких требований к начальству. (Впереди ей предстоит еще почти 4 года).

Оказывается, она была приговорена к одиночке и без права переписки, но вот год назад разрешили написать родным и даже получить посылку. Больше всего ее обрадовало то, что среди присланного есть несколько шерстяных вещей. Она их теперь распускает и перевязывает, как хочет (металлический крючок, конечно, не разрешили бы, а вот коротенькая деревянная палочка с зазубринкой в качестве крючка проскочила досмотр, и теперь на ее рукоделье смотрят сквозь пальцы). Да и строгая одиночка теперь иногда нарушается вот такими кратковременными «подселениями», как мое. Каждый гость для Надежды Павловны – большое событие, поэтому она расспрашивала меня обо всем, что за этими стенами: о положении на фронтах, о жизни Новосибирска (она москвичка и срок получила за мужа – «врага народа»). Я старалась, как могла, рассказать обо всем интересующем ее. А она, в свою очередь, дала мне много полезных советов. Рассказала, что при утренних обходах начальника тюрьмы можно попроситься к врачу, и хотя он ничего, кроме аспирина или желудочных капель не даст, но он хороший человек, из бывших заключенных, у него даже можно «между прочим» узнать, нет ли среди его пациентов такого-то (т.е. узнать о муже). Еще можно спросить иголку для починки одежды – дают на час-два, толстенную, но все же можно ею что-то сделать и даже вышивать. В баню водят дважды в месяц – там не очень строго и можно постирать кое-что.

Советовала ежедневно делать зарядку, обтираться водой, много ходить. И еще говорила, что надо поддерживать память – пересказывать себе (будто фильм просматривать) читанные книги, пройденные в институте разделы программ разных предметов. Пожалела, что я никогда не пыталась писать стихи (советовала попробовать) и очень рекомендовала ежедневно читать вслух те стихи, что знаю на память. К сожалению, я тогда знала стихов мало, и Надежда Павловна тут же начала называть первые строчки: «“На холмах Грузии”… Неужели не помнишь?! А из Онегина? А “Прощай, свободная стихия”?» – и тут же стала читать до конца, а я мысленно буквально впечатывала их в себя. И тут же решила выучить их с ее помощью. Если б мне удалось провести с нею несколько дней! Но загремел замок:

– Л-272! На выход с вещами!.. – И все оборвалось.

Мы расцеловались с Надеждой Павловной. Больше я ее никогда не встречала. Но как она помогла мне! Какой заряд бодрости получила я от женщины, с которой была знакома всего несколько часов.

Новая камера была такая же длинная и узкая, как и 8-я, только пол деревянный крашеный, да по стенам друг против друга четыре откидных полки-постели, как в купе вагона. Два столика, один, как в поезде, между полками, другой – справа при входе, над ним настенная полка, на которой металлические миски, кружки, пайки хлеба, завернутые в тряпки. Слева в углу – раковина и унитаз. Зарешеченное окно высоко под потолком и, как выяснилось днем, полностью закрытое железным «намордником», оставляющим лишь щель сверху, через которую можно увидеть узкую полоску неба.

Жили в этой камере двое молодых девчонок, но в момент моего подселения была только одна – долговязая, белобрысая, стриженная «под мальчика», Тамарка (так сама назвалась) в форме ремесленницы. А другая была на допросе и я познакомилась с нею позднее. Вернее, познакомила меня с нею заочно Тамарка. О себе рассказала очень коротко: сидит «по Указу» (ушла с военного завода и хотела уехать на Урал к матери), получит семь лет. Следствие уже закончено, скоро отправят в уголовную тюрьму, а потом – в лагерь. А вот о соседке своей Майке Герфельд рассказывала с подробностями. Во-первых, даже при отсутствии этой самой Майки бросалось в глаза то, что она неплохо здесь устроилась. На застеленной койке был не только ватный черный тюфяк и солдатское одеяло, но и простыни, и маленькая домашняя «думочка». Майка – новосибирская, и ей все из дому приносят. На свободной верхней полке над ее местом разместились набитые чем-то сумки, мешочки, банки, а сбоку свешиваются платья и кофты, аккуратно развешенные на плечиках. И обувка всякая – и на дождь, и домашние тапочки. Тамарка сразу сообщила, что Майка – «немецкая сука», была на фронте медсестрой и спуталась с немецким офицером. Мать ее – главврач Новосибирской больницы, носит передачи чуть ли не ежедневно, наняла Майке адвоката. Тамарка Майку ненавидит, часто ругается с нею («сама увидишь, какая она противная»). А главное, тошно от ее жадности: все, что приносят из дому съедобного, жрет сама, и если предложит кусочек, то так, что и в глотку не полезет. Поэтому Майка ест за столиком у окна («да еще ночами потихоньку наворачивает»), а Тамарка, еще с одной девушкой, которая была здесь до меня, отделилась от нее и располагались они за другим столиком («хоть напротив унитаза, зато отдельно»). Я, конечно, сказала, что буду заодно с Тамаркой во всем.

Майка вернулась с допроса уже поздно ночью, мы легли спать – и мне она тоже не понравилась: низенькая, полненькая, с сытым самодовольным лицом. Очень прилично одета в клетчатую юбку в складку и большую синюю шерстяную кофту, которой я откровенно позавидовала – в камере было промозгло. Она долго возилась со своими одежками, аккуратно раскладывала их на полке, умывалась (запахло хорошим мылом), А потом, к моему удивлению, еще долго навивала свои кудри на тряпочки. Улеглась она уже совсем поздно и потом шуршала какими-то бумажками под одеялом – видать, действительно подкреплялась… Еще не познакомившись с нею, я уже ее ненавидела.

Утром встали по звонку. Пока мы с Тамаркой умывались, убирали камеру (она протерла стены и раковину с унитазом, а я надраивала пол), Майка продолжала спать. Только когда загремела заслонка в двери и рявкнул солдат: «Чего разлеглась?» – она начала неторопливо одеваться, причесываться. Ко мне отнеслась с большим интересом, и хотя я старалась подчеркнуть свою нерасположенность к болтовне с нею, все же пришлось коротко ответить, кто я, откуда, что «взяли за мужа» (без подробностей, разумеется). Все это было интересно и Тамарке. Постепенно и она начала задавать вопросы, и получилось так, что понемногу разрядилась атмосфера ссоры между двумя обитательницами камеры, да и я как-то забыла о том, что Майка для меня та самая «вражина», которую я впервые встречаю воочию и заранее ненавижу. Она оказалась болтливой, смешливой, с увлечением расспрашивала про институт, про актеров. Рассказывала сама, что до войны была «театралкой», часто ходила в «Красный факел» и вообще, кажется, мечтала быть актрисой. Да вот мама уговорила идти по своим стопам, а теперь вот в результате «в такую историю влипла». О своей «истории» она говорила тоже как-то несерьезно, вскользь упомянула, что не меньше 10 лет получит… В общем, обыкновенная легкомысленная девчонка, и я уже даже подумала, что, может, она и не такая «изменница Родины» и «сука немецкая», как представила ее мне Тамарка. И, может, у нее даже была любовь какая-то с этим немцем – может, он раненый был и она за ним ухаживала. Но ведь если у Райки рыжей «ее немец» был тыловиком и сослан в Сибирь из-за национальности, то здесь ведь был настоящий фашист, который убивал наших… Ведь вся эта история на фронте произошла… В общем, у меня было двойственное чувство к Майке, и я старалась не очень задумываться об этом.

А пока мы втроем проболтали весь день, и даже Тамарка стала не так подчеркнуто враждебно относиться к Майке. А Майка явно обрадовалась, что с моим появлением улучшилось ее положение в камере (предыдущая девчонка, как я поняла, тоже сторонилась ее) и всячески старалась задобрить нас – сунула нам, чуть не силком, по паре картошин, сваренных «в мундире», а вечером высыпала перед каждой по горсти семечек – и у нас не хватило духу отказаться…

Питались мы с Тамаркой все же отдельно, за своим столиком. Кстати, она научила меня некоторым тюремным мудростям – оказывается, утреннюю пайку хлеба разумнее превращать в тюрю, чем съедать, запивая чаем. Хлеб мелко крошили в миску, заливали кипятком, он разбухал, получалась каша, которую мы для разнообразия присаливали, а иногда посыпали сахарным песком. Напоминала эта еда блокадную, но так было явно сытнее.

Она же научила меня как решить проблему с чулками, которые постоянно сваливались, подвязанные бинтиком. При первом же обходе начальника тюрьмы с дежурным надзирателем Тамарка сделала заявку на ножницы и иголку и, к моему удивлению, днем их нам принесли на один час (правда, дверь была приоткрыта и часовой заглядывал часто, наблюдая за нами). По совету Тамарки я пуговицы от наволочки пришила к резинкам на поясе, вместо отрезанных металлических застежек, а к чулкам – петельки так, как это было когда-то в детстве.

По совету девчонок, я задумала даже перешить для себя рубашку Арнольда, которую нечаянно положила в свои вещи. И когда на следующей неделе у нас снова была иголка и нитка, я отрезала жесткий воротник, а из подола сделала стоечку с оборкой, получилась блузка.

Такие нехитрые занятия помогали коротать время и отвлекали от тягостных мыслей.

Обнаружилось, что не все конвоиры одинаковы. Некоторые в вечерние часы, когда уходило начальство, разрешали нам петь – тихонько, конечно, но все же… Один молоденький даже приоткрывал дверь, а мы, поняв по его выговору, что он украинец, старались угодить ему украинским репертуаром. И еще выяснилось, что с помощью кружки можно услышать, что происходит в соседней камере – если кружку плотно прижать к стене, а ухом прижаться к ее дну, то становились слышны шаги, кашель. Так мы узнали, что справа от нас – пожилой одинокий человек, слева была, по-видимому, глухая стена.

Постепенно привыкла к монотонным в своем ритме будням, которые изредка прерывались допросами. Каждый допрос – это событие. Обычно они проходили по ночам. Меня с Тамаркой вызывали редко – ее дело уже закончилось и оставались какие-то формальности. Я же после первых двух-трех допросов призналась, что все рассказала Арнольду и что носила листы его рукописи с его ведома. На меня поорали, постращали, что пришьют 58 статью как «соучастнице врага народа» (из этого я поняла, что Арнольд получил 58 статью), и на несколько недель оставили в покое. После этого вызывали изредка и уже по материалам, связанным с Арнольдом – знаком ли мне такой-то его товарищ? Что я знаю о его поездке в Томск? Я отвечала – не знаю, не видела, не слыхала… Снова орали, пугали. Каждый вызов на допрос волновал, долго переживался, иногда приносил неожиданные сюрпризы – однажды следователь пил чай и налил мне стакан. В другой раз в кабинете было включено радио и я услышала сводку с фронта. Дело мое вел полковник Дрябинский – довольно интеллигентный и даже приятный человек. И лишь когда допрос вел его заместитель, молодой хлыщеватый капитан – были и грубости, и стремление сформулировать мои мысли так, чтобы они стали более чреваты последствиями. Приходилось внимательно вчитываться в каждую строку протокола, добиваться исправления фразы так, как она была сказана мною. Он, естественно, злился, я плакала, отказывалась подписывать протокол. Но если при этом заходил Дрябинский, то все как-то улаживалось, хотя, конечно, следователь после этого больше злобствовал на меня.

Когда же на допросы уводили Майку (а ее вызывали часто), то мы не спали всю ночь. Во-первых, она собиралась как на бал – сооружала прическу, надевала лучшее платье, туфли и даже пудрилась: платочком стирала на беленых стенах известку вместо пудры, используя в качестве зеркальца блестящую поверхность гребешка. Наводя красоту, она озабоченно спрашивала: «Так будет хорошо, девочки, или лучше эту кофточку надеть?». Когда же Майка уходила, мы с Тамаркой спешили наговориться без свидетелей. Хотя внешне мое отношение к Майке было ровное, но двойственность этого отношения не позволяла мне быть полностью откровенной при ней. Тамарка чувствовала это, и все вопросы ко мне о моей жизни, о родных, она оставляла на такие ночи, когда мы оставались вдвоем. Я же поняла, что у Тамарки была такая скудная, бедная впечатлениями жизнь, так мало она видела и знала, кроме своего уральского поселка, что все рассказанное мною воспринималось и как книжка, и как кино. Да, по-видимому она дорожила тем, что я с ней более близка, чем с Майкой.

Разумеется, при всей моей откровенности, я ни одним словом не заикнулась об истинной причине моего ареста – Тамарка знала, что я сижу «за мужа», и этого ей было достаточно. Ее мало интересовали мои занятия в институте, рассказы о театре, книгах и даже о Ленинграде. Но вот все житейское – как я познакомилась с Арнольдом, как устраивала свой семейный дом, куда мы ходили в гости – все это было ей интересно, вплоть до самых мелочей. Меня радовала возможность вспомнить о вещах близких и приятных. Я рассказывала обо всем – и о своем житье, и о подругах в институте, и о семье Хочинских, которая стала нам как родная – в Люсе Красиковой я нашла сестру, о которой давно мечтала. Как же они будут переживать, когда выяснится, что все студенты вернулись в Ленинград, а мы с Аликом исчезли!.. Да и Женька Лихачева будет поражена – мы же ее приглашали к себе… А уж о маме и говорить нечего – при мысли о ней мне горло стискивало слезами. Я была благодарна Тамарке за возможность выговориться и выплакаться.

Когда же возвращалась с допросов Майка, мы умолкали и делали вид, что слушаем ее рассказы о том, что сказал следователь, что ответила она, какое обвинение ей предъявили сегодня и как ловко она вывернулась. Честно говоря, нам были безразличны ее переживания и мы старались заснуть, чтобы немножко выспаться до побудки.

Но однажды днем Майка втянула нас в разговор о своем деле, и все мои предположения о том, что у нее была романтическая любовь, разлетелись в прах. Оказалось, что немец возил ее в штабной машине по всему Крыму и она даже показывала дорогу на Севастополь, которая была ей известна по поездкам на курорты в предвоенные годы… Рассказывала она об этом совершенно спокойно как о чем-то обыденном. И даже обратилась к нам за советом: «Как вы думаете, девчонки, признаваться мне в дополнительном материале, который пришел на меня, или нет? О том, что Вальтер возил меня на расстрелы, чтобы я, как медсестра, удостоверила смерть погибших (он воспитывал во мне силу воли) – в этом я уже призналась, А вот теперь прислали бумагу, что я присутствовала при таких случаях, когда у женщин выхватывали из рук грудных детей и бросали под лед. Признаваться мне в этом или нет? Много мне дополнительно навешают за это или все едино?». Я окаменела, услышав такое… Она была лишь озабочена мыслями о том, как лучше ускользнуть от ответа. У нее даже голос не дрогнул! Тамарка просто вскочила и прохрипела ей в самое лицо: «Замолчи, падла, а то придушу! Еще совет от нас хочешь получить?». Майка испугалась, забилась в угол своей койки и в камере нависла гнетущая атмосфера ненависти, которая ощущалась почти физически. Прекратилась наша совместная болтовня, пение – мы с Тамаркой снова обособились и не подпускали Майку к себе. А до чего же было трудно мне оставаться с нею с глазу на глаз, когда Тамарку вызывали на допрос!

В этой камере я провела около месяца, и Тамарка провожала меня как родную, да и я к ней привыкла. В новой камере было три взрослых женщины: одна пожилая молчаливая немка с Поволжья, другая – толстуха – счетовод, которая горестно причитала: «Да за что же я здесь?! Ведь всего-то я и сказала: «Чего это радио цельные дни болтает и болтает одно и то же…». Третья – подтянутая, спортивного вида молодая женщина, которая родилась в Харбине (ее родители работали на КВЖД2) и, узнав о начавшейся войне, перешла с друзьями через границу, надеясь добровольно вступить в ряды Советской Армии. Тут их всех и взяли.

В этой камере я была младшей, меня опекали, утешали, когда мне было грустно, научили различным маленьким хитростям. Например, с гордостью показали мне, что несмотря на внезапные обыски (такие же, как в восьмой камере, с раздеванием догола и прощупыванием всех швов одежды), сумели сохранить осколок стеклышка – его прятали за трубой унитаза. При необходимости им можно было что-то разрезать. Так же бережно хранили кусочек графита, в щели подоконника – вдруг когда-либо удастся достать кусочек бумаги и написать записку! Эти сокровища передавались обитателями камеры «по наследству». Милые женщины придумали мне хорошее развлечение – обнаружив, что у меня целых две простыни, посоветовали одну разрезать поперек и сделать две маленькие простынки, которые при моем росте были вполне достаточны, а из другой сшить летнее платье, так как у меня ничего не было летнего. Сооружение платья разыгрывалось как военная операция: во-первых, надо было уловить момент, когда часовой заглянул в глазок и, значит, в скором времени не подойдет. Тогда мы простыню расстилали на полу и рисовали выкройку (но не тем драгоценным графитом, его берегли, а сухим обмылочком). Фасон получился даже нарядным: расклешенная четырехклинка, прилегающий лиф с рукавом-фонариком. После этого я прятала всю простыню в мешок, потом вытягивая лишь один ее край осторожно вырезала части платья по контуру, точнее – перепиливала нитки с помощью того самого стеклышка. Мои подруги в это время располагались вокруг и изображали оживленную беседу. Если б мы попались, дело кончилось бы плохо. Мы старались не дразнить судьбу, эта операция была медлительной и заняла около недели. А когда все детали были готовы, их решили вышить черными горохами – снизу по подолу крупными, а к талии – все мельче. Для этой цели я отрезала верхнюю часть носка и использовала нитки для вышивания. Работа растянулась на весь январь-февраль 1945 года. Когда выдавали иголку, я делала вид, что занимаюсь штопкой, спрятав всю ткань в мешок, маскировала ее чулками, так что в руках оставался крохотный кусочек вышиваемой горошины. (Окончательно дошить платье удалось только в лагере).

Еще большим развлечением было перестукивание с соседями. Оказалось, что использовался тот метод перестукивания, о котором я читала в книге Перельмана «Занимательная физика». Алфавит делился на три строки и каждая буква обозначалась очередной цифрой от 1 до 10. Времени для каждой фразы требовалось много, но у нас его хватало. Конечно заниматься этим нужно было очень осторожно, чтоб не заметили часовые. Был заведен порядок, что соседям сразу же сообщалось о каждом вновь поступившем в камеру и о всех перемещениях. Так мы знали, что с одной стороны находятся 4 женщины, а с другой – в одиночке приговоренный к расстрелу офицер-власовец3. О том, что он власовец, мы узнали от соседских женщин – он не перестукивался и не отвечал нам. Но прижав кружку к стене, мы слышали, что он бесконечно ходит по камере. А вечерами, когда мы тихонько пели, раздавалось царапанье кружки с его стороны, и мы понимали, что он слушает нас. И тогда мы старались петь именно для него. С понятием «власовец» у нас не было отрицательных эмоций, нам было просто его жалко.

Однажды из соседней камеры раздался вызов, обращенный персонально ко мне. «Студентка Нина, слушай, с тобой будут говорить». А после этого был томительный перерыв, так как раздавали обед и не было возможности продолжить разговор. Я вся извелась в ожидании, думала – что-нибудь узнаю об Арнольде. И уже к вечеру снова условный стук: «Внимание, слушай». Я так волнуюсь, что с трудом понимаю знакомую наизусть дробь. Мои соседки страхуют меня, переводя каждое слово: «У нас новенькая, студентка театрального института, Люся Красикова». Услыхав это, я потрясена – неужели взяли и ее из-за меня?! Ведь у нее же маленький ребенок! А дробь продолжается: «Люся просит ответить, что говорить про Арнольда на допросе?». Я уже плачу в голос, женщины утешают меня, а из-за стены раздается все та же фраза: «Что говорить про Арнольда?». Наконец собираюсь с силами и женщины выстукивают вместо меня: «Все, что знаешь о нем. Правду. Только правду». На этом разговорный сеанс прекращается, всю ночь я не сплю, мучаюсь мыслью, как уговорить следователя освободить Люсю – ведь она ни в чем не виновата. А утром раздается снова стук: «Ночью новенькую от нас увели. Она не похожа на студентку театрального института. Расскажи, как выглядела твоя Люся?». В растерянности отвечаю: «Полненькая, невысокого роста, шатенка». И слышу в ответ: «Высокая, белобрысая, грубая речь и манеры, мы ей не поверили». И меня тут озаряет – это же Тамарка, и потрясена вероломством, но еще больше – низостью методов следствия. Женщины утешают меня: «Ведь ничего у них не получилось, сорвалось, пусть лишний раз убедятся, что ты говорила им только правду. Ну, а что использовали Тамарку в качестве «наседки», так кто знает, она может к тебе и неплохо относилась, но ей пообещали сократить срок, а то и припугнули».

1   2   3   4   5   6   7   8   9


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница