Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома комсомола



страница2/9
Дата22.04.2016
Размер1.77 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9

Сердце у меня сжимается – сколько раз еще в жизни придется сталкиваться с гнусностью антисемитизма… Да и не только это – знаю, что если когда-нибудь и меня заденут, он так же ринется не рассуждая. А он так отчаян в гневе! А потому – так уязвим… И мне становится страшно за него.

Еще одна встреча с «шефом». Алик, конечно, провожает меня. Идем оба как на казнь. Молчим – боимся сказать хоть слово, чтоб не дрогнул голос. Да и что говорить – и так знаем, что на сердце у каждого.

И когда снова сижу за шахматной доской, отвечаю о чем-то простом, житейском, говорить мне тяжело, будто камни ворочаю. Мельком взглядываю на «шефа» – и вдруг цепенею, как кролик перед удавом: он улыбается! Он все знает! – И то, что я сразу рассказала все Алику, и что листы приношу с его ведома. А сейчас слушает меня и посмеивается – это развлекает его: «Ну, пой, пой. Послушаем, что еще расскажешь…».

«Шеф» замечает, что выдал себя и тут же начинает болтать о чем-то постороннем. Не помню, как прощаемся, как договариваемся об очередной встрече. Страх, бессилие, отчаяние – все прорывается в слезах, с которыми обрушиваюсь на Алика. «Я больше не могу! Я не пойду к нему еще раз! Не пойду!».

«Да, ты больше не пойдешь сюда», – говорит Алик, и я умолкаю, И еще не веря в возможность этого, уже загораюсь его планом.

Мы убежим от них. В Ленинград. И они отстанут от нас.

* * *


Решение было принято и сразу возникло много проблем. Прежде всего надо было достать пропуска для проезда в Ленинград. Законным путем получить их мы не могли. Но на рынке из-под полы можно было купить «реэвакуационные талоны», которые продавали те ленинградцы, чьи заводы возвращались в Ленинград, а они по каким-то обстоятельствам не хотели уезжать из Новосибирска. Эти талоны можно было переписать на нужную фамилию и уехать вместе с эшелоном данного завода. Рабочие заводов уезжали грузовыми составами, вместе с оборудованием и станками.

Стоили эти талоны дороже железнодорожных билетов, поэтому мы продали обе продуктовые карточки на ноябрь и оставили себе только хлебные. И все равно этой суммы не хватило, пришлось провести ревизию всего нашего «имущества» – оставить буквально по одной смене белья и обуви, да теплые вещи, а все остальное починить, почистить и отнести на барахолку.

Занятия в институте я начала пропускать – было не до того. И вот за отбором вещей для продажи застала меня однажды Женечка. Очень удивилась, что от налаженного мною порядка и уюта не осталось и следа: «Вы переезжаете на новую квартиру?». «Нет, мы едем в Ленинград», – ответила я, еще не успев подумать, надо ли говорить об этом… Но ведь Женя – «свой человек», и все равно мы с нею перед отъездом попрощались бы. Как и с Хочинскими, которые тоже пока ничего не знали о наших планах.

Женя горячо одобрила это намерение: «Я бы на вашем месте давно уехала – мама твоя там, и квартира у Алика пустует, а вы тут маетесь в этой развалюхе, да еще хозяйка вас эксплуатирует».

Женя размечталась о том, как счастливо сложится наша жизнь в Ленинграде. Посетовала на то, что не может ехать с нами, а должна ждать, когда тронется в Ленинград институт. Она никогда не была в Ленинграде, и ей не терпелось увидеть его поскорей.

Слушала я ее, а у самой слезы на глаза наворачивались: если бы мы уезжали по своей доброй воле… Тут только Женя обратила внимание на подавленность моего настроения и забросала вопросами, почему я не радуюсь предстоящей поездке и что случилось. Я не выдержала – напряжение, переполнявшее меня последние месяцы, должно было прорваться. Слезы хлынули из глаз, и я кратко, в общих чертах, рассказала о том, что у нас несчастье, что рукописью Алика заинтересовались органы. Ему нечего скрывать, но они не верят, обвиняют Бог знает в чем… И поэтому мы решили уехать. Женечка отнеслась к этой новости с большим пониманием. Согласилась, что интерес органов к Арнольду – это действительно беда, хуже которой не придумаешь. Сказала, что при таких обстоятельствах наш отъезд тем более оправдан и необходим.

Ее поддержка как-то очень успокоила меня. Женя предложила помочь в продаже моих платьев – отобрала те, что могли подойти ее приятельнице Рае. Эту веселую рыжеволосую студентку мединститута я встречала у Жени и немного ревновала – мне казалось, что Женя больше дорожит ее дружбой, чем моею.

Упомянув о Рае, Женя грустно пошутила, что ей «не везет с подругами» - как влюбятся, так о ней неделями не вспоминают (упрек я приняла – действительно, я с весны была в основном занята своими личными делами). А вот теперь – «как сговорились обе», продолжала Женя, и у одной неприятности, и у другой, и обе нуждаются в поддержке и утешении. И по секрету рассказала мне: на Раю кто-то донес, что она уже давно переписывается с одним немцем из ссыльных (была на лесозаготовках и там познакомилась). Ее уже куда-то вызывали, она все отрицала, но не знает как быть с письмами. Женя убеждала ее, что надо их немедленно сжечь, а Рае жалко – там такие чувства, такая любовь! Некоторые письма в стихах даже. Женя читала их – письма и правда удивительные. Но ведь и оставлять их нельзя!

Я была тронута, что Женя доверилась мне. И Раю мне стало очень жалко – я-то понимала, что значит «вызывали куда-то»… И стала горячо убеждать в том, что конечно же от писем надо избавиться, но уничтожать такие письма грешно, поэтому лучше хорошо упаковать их – например, в металлическую банку – и зарыть в землю. А когда-нибудь, после войны, можно будет их выкопать…

Женя, подумав, согласилась со мной, сказала, что поговорит с Раей и просила сохранить все рассказанное в тайне. Я обещала.

Этот разговор убедил меня, что Женя действительно мой лучший друг и я напрасно сомневалась в ее отношении ко мне.

И вот вся подготовка к отъезду закончена. Товарные вагоны завода уже стояли на запасных путях. В них семьями грузились рабочие. Нам не хотелось обращать на себя внимание и мы собирались занять свои места перед самым отходом поезда. Точно время и день отправки были неизвестны и Алик по нескольку раз в сутки ходил на вокзал, узнавать, не пора ли.

Женя жила возле самого вокзала (ул. Челюскинцев, д. 5) и предложила перебраться к ней. Мы с радостью согласились, расплатились с квартирной хозяйкой и переехали к Жене. Три дня, которые мы провели там, запомнились как очень домашние, светлые – Женя и ее мама большую часть дня отсутствовали. Женя – в институте, мама работала в аптеке, мы оставались одни. Я готовила обеды на «все семейство», делала что-то по хозяйству. Арнольд три-четыре раза в день бегал на вокзал, но и у него было непривычно много свободного времени. Мы часами болтали с ним, мечтали о том, как будем жить в Ленинграде, планировали, что надо приобрести для обзаведения хозяйством (ведь даже стульев и столов в его квартире не было –все сожгли во время блокады).

Вечерами, когда усаживались за столом – Женя с мамой и мы, – все разговоры сбивались на Ленинград. О том, как будем так же, посемейному, принимать у себя Женю, как будем знакомить ее с городом,

Наконец Алик пришел однажды утром с вокзала и на пороге объявил: эшелон отходит сегодня, 15-го ноября, в 15 часов!

Моя любимая Женька очень огорчилась, что не сможет проводить нас – ей непременно нужно было в эти часы зачем-то быть у мамы на работе. Мы успокаивали ее – скоро ведь и институт двинется в Ленинград, так расстаемся ненадолго. Женя объяснила, как захлопнуть дверь, где оставить ключи. Распрощались, договорились, чтоб телеграфировала, когда ждать ее в Ленинграде – уж мы встретим обязательно! И она убежала. А мы написали благодарственную записку ее маме, заверили, что будем заботиться о Жене в Ленинграде так же, как она была мне «сестрой» в чужом Новосибирске. Забрали чемоданы и отправились на вокзал.

В здание вокзала решили не заходить – все равно нужно было потом идти в сторону по рельсам на дальний запасной путь. День был сумрачный, ветреный, и Алик усадил меня на чемоданах в тамбуре служебного входа, а сам пошел на перрон, узнать где стоит эшелон.

Сидела на чемоданах, смотрела на привокзальную площадь, на дома, припорошенные снегом, и думала, что навсегда прощаюсь с этим городом.

Вдруг медленно подкатила голубая «эмка» остановилась возле. Из машины вылез мой «шеф», подошел: «Ну, путешественница, собирай вещички. Экипаж подан!» – и взялся за ручку чемодана…

Помню мгновенную глухоту – будто выключились все звуки. Механически пошла следом, села рядом с водителем. В голове как молот бьется одно: это все! Это все!.. Запомнилось почему-то переднее стекло, пробитое пулей – дырочка и трещины вокруг… И только когда машина стала выруливать от вокзала, мелькнула первая мысль: «А как же Алик? Придет – а меня нет…».

Оказывается, произнесла это вслух. В ответ: «Никуда не денется твой Алик. Вон, полюбуйся».

И увидела, со стороны перрона идет через площадь Алик. В распахнутом пальто, без шапки. Волосы треплет ветер, и он все откидывает их рукой. А рядом с ним – двое, в штатском…

Машина свернула, и больше я Алика не видела, двадцать три года не видела…

Дорогу не помню. Привезли в управление. Завели в кабинет того типа, который был так любезен в августе.

Чемоданы швырнули в угол, возле двери. Тут же остановилась и я. В ушах, в голове будто вата, ватные руки и ноги. И только твержу про себя: все кончено! Все кончено!..

Быстро вошел полковник Дребинский, с ним еще двое. Сразу в крик:

– Ага! доставили! Дрянь какая – вздумала провести всех вокруг пальца?!

Стараясь не вслушиваться, думала только о том, как бы не упасть – ноги подламывались, как тогда, в блокаду.

– Ты что? Оглохла?!

Дошло до сознания – требуют комсомольский билет.

Достала из нагрудного кармана, пришитого к пальто, где все документы.

Схватил, развернул: «Ого! Стаж с 38-го года! Столько лет позорила комсомол!» – и начал рвать красную книжечку.

Треск коленкоровой обложки показался оглушительным и кощунственным.

– Да как вы смеете?! – рванулась, чтобы отнять. И сразу пощечины. Одна за другой…

Отшатнулась к стене: бьют? Впервые в жизни меня бьют!

Будто от сна пробудилась. Вот теперь полный покой и ясность – я одна против этих гадов. Одна. И пусть что угодно делают, но я не доставлю им удовольствия ни одной слезой… Еще что-то орали.

Вытряхивали из чемодана вещи. Велели отобрать свои, и я не спеша отбирала. Переложила в наволочку, забрали две папки с рукописью Арнольда. Одежду его побросали обратно в чемодан и унесли.

Расписывалась в каких-то квитанциях. Внимательно перечитала: «Ордер на арест гражданки Лаврентьевой Нины Васильевны, 1923 года рождения, уроженки города Ленинграда». Мелькнула мысль: "Сейчас наш эшелон отправился в Ленинград. Без нас. Алик тоже где-то в этих стенах…».

Но тут же отогнала ее – ни о чем таком думать нельзя! Главное – чтоб держаться. Чтоб ни одной слезинки, даже улыбаться буду. Назло им.

Не знаю, получилась ли улыбка, но с этой минуты говорила, двигалась – спокойно, не спеша. Старалась все видеть, все слышать, все запомнить. И от этого наступил какой-то полный покой.

Помню, с каким любопытством (подчеркнутым) стала я разглядывать этих трех сытых мордатых «господ офицеров» – и запомнила их действительно на всю жизнь. Они почувствовали изменение в моем состоянии, это видимо разозлило, и быстренько закончив формальности меня сдали конвоиру.

Я и на солдатика посмотрела очень внимательно, и меня почти насмешило, как он смутился (совсем молодой мальчишка). И в двери пошла первой с таким видом, будто он не конвоиром моим был, а кавалером, который галантно пропустил даму вперед, даже окрик «Руки назад!» восприняла как забавные правила новой игры, и по длинным коридорам шла улыбаясь, хотя эту улыбку никто не мог видеть.

Думала, что меня куда-то повезут. Но вывели во двор, цементный весь, с трех сторон серые стены управления, а четвертая замыкается каким-то служебным желтым двухэтажным зданием, вроде гаража или склада. Над головой промозгло-цементное небо (оказалось, уже сумерки наступили). И только когда меня подвели к этому невзрачному желтому дому и я увидела, что окна его закрыты железными заслонками, и когда услыхала лязг металлической двери – я поняла, что это тюрьма.

И вся бравада сразу слетела с меня.

* * *

Узкий тамбур перегорожен решеткой из толстых металлических прутьев. Мой конвоир «сдает» меня под расписку тюремному вахтеру, тот большим ключом отпирает решетчатую дверь и я переступаю порог, дверь с лязгом захлопывается за мной. Ведут по длинному коридору. Промозглая сырость, запах ржавого железа, хлорки и еще чего-то неживого, мертвенного. Цементный пол, серые стены, бесконечные ряды дверей, обитых металлическими листами, тусклые лампы под потолком в проволочных колпаках. Гнетущая тишина – ни голоса, ни звука, только иногда скрежет замка и стук двери.



От одной двери к другой неслышной тенью скользит солдат. Останавливается у некоторых, отодвигает заслоночку и приникает к глазку. Это у него работа такая, наблюдать за теми, кто там, за дверью догадываюсь я. Значит, и за мной будут так следить…

Конвоир грохочет ключами, открывает камеру № 8 и подталкивает меня. Стук захлопнувшейся двери оглушает как пушечный выстрел. Узкий каменный мешок с зарешеченным окном под потолком, стекла которого замазаны серой краской. В правом углу – кровать с переплетами металлических полос вместо сетки. Слева к стене прикреплен, как в вагоне, метровый столик и откидное сиденье. Ближе к двери – ржавая раковина и унитаз. Разглядываю двери – в центре их железная форточка, а выше – стеклянный глазок, диаметром сантиметров в пять. Сейчас он закрыт со стороны коридора. Соображаю, что солдат может видеть всю камеру, в том числе и тот угол, где унитаз… И тут вздрагиваю и отшатываюсь от двери – прямо на меня, сквозь круглое стеклышко смотрит чей-то страшный, будто нечеловеческий глаз. Поглазел не мигая и снова закрылся железным веком.

Со всех сторон обступает такая тишина, что кажется, будто оглохла. Пробую ходить из конца в конец, чтобы слышать хотя бы свои шаги. Но на мне стеганые суконные бурочки1 с галошами – резиновые подошвы лишь поскрипывают на цементном полу. (Думала ли мама, когда шила эти бурочки, что я буду в них шагать по тюремным коридорам… – мелькнуло в голове и тут же перехватило горло. Но усилием воли прикрикнула на себя: «Не сметь! Не сметь! Не сметь думать ни о чем расслабляющем! Ни о ней, ни об Арнольде – иначе не выдержать»).

Меряю шагами свою обитель – в длину 8 шагов, в ширину – 3. Отмечаю, что лампа под потолком ярче, чем в коридоре – наверное сто свечей, тоже в проволочном «наморднике». Радуюсь – значит хорошо будет читать, писать. (Скоро я узнаю, что и книги, и карандаши, и бумага здесь запрещены. И очень изумляюсь: «Как же это?! Ведь даже Вере Фигнер и Кибальчичу можно было писать, читать, изучать языки в стенах Шлиссельбурга! А Горький написал в Петропавловке свою пьесу «Дети солнца». Яркая лампа будет моим проклятьем – ее не выключают и ночью, и очень трудно спать – а если закроешь лицо, то сразу стучат в дверь…).

Холодно – кутаюсь в пальто. (Изрядно потрепанное уже мое «каракулевое» пальто, по моде сшитое на первую зарплату еще в начале войны, тесно приталенное вверху и расклешенное снизу – как же оно нелепо в этой обстановке!).

Устала ходить, сажусь на краешек скрипучей кровати, прячу голову в воротник, пытаюсь дремать. Но только закрою глаза и сразу вспыхивают картины – Алик бросает мне на колени шапку и смеясь уходит… Из голубой «эмки» выходит мой «шеф»: «Ну-с, путешественница, где твои чемоданы?». Оскаленная рожа начальника: «Дрянь! Обмануть нас вздумала?!» – и снова обжигает боль пощечин. Кажется, не лицо, а душу отхлестали мне.

Оглушительная тишина взрывается лязгом замка и я вскакиваю с бешено колотящимся сердцем.

Входит надзирательница в военной форме. Злобная и непроницаемая. Без возраста: может, 40 лет, может – 60.

– Раздевайся!

Почему-то становится страшно. Снимаю пальто, шапку… Хватает одежду и начинает как-то хищно мять, ощупывает ее, снаружи, изнутри. Подпарывает ножичком подкладку, пальцами проминает каждый шов. Что-то ищет, не находит и разочарованно бросает на кровать. Меня бьет озноб.

– Чего стоишь?! Сказано – раздевайся, значит – догола! Трясущимися руками стягиваю с себя все. Зубы уже выбивают дробь. Слышу, как в двери стукает заслонка – значит, конвоир «наблюдает»… Мне уже все равно. Боюсь даже спросить, можно ли накинуть на плечи пальто – хотя, наверное, можно…

Подходит ко мне, и я цепенею, как кролик под взглядом удава.

– Раскрой рот! Шире! – и грязными пальцами лезет мне в рот, оттягивает щеки, что-то высматривая там. (Позднее узнаю – не спрятаны ли во рту записка или деньги).

– Распусти волосы! – вынимаю все шпильки и она роется в моих волосах.

– Повернись спиной! Наклонись! Ниже! – повинуюсь, ничего не понимая.

– Раздвинь ягодицы!

– То есть, как?.. – вырывается у меня.

– А вот так! Мать твою перемать!.. – изрыгает она и сама выполняет свое требование.

Раздавлена. Чувствую себя скотиной, приведенной на заклание. Автоматически натягиваю на себя одежду и тупо размышляю о том, как и чем подвязать чулки и как прибрать волосы – отрезаны застежки от пояса, отобраны шпильки для волос, так как все металлические вещи запрещены.

Дошла очередь до моего «имущества», которое все умещается в наволочке. Так же перетряхивается все белье. Прощупываются даже рубцы полотенца и простыни, вынимаются стельки из тапочек и, самое горькое, обнаруживается в карманчике юбки мой «талисман» – серебряный, величиной с ноготь, козлик, подаренный Адкой еще в бесконечно далекое довоенное время…

Эта потеря последней каплей переполняет меня и я уже не могу сдержать слез. Когда захлопывается дверь за этим цербером в юбке, я валюсь на железную койку и захлебываюсь в плаче.

Грохочет дверная форточка, появляется безликая рожа:

– Эй! вставай! До отбоя лежать нельзя.

Подчиняюсь. Вытираю слезы – плакать здесь, наверное, тоже запрещается. Волосы лезут в глаза, с ног сваливаются чулки. Эти реальные заботы спасительны, заставляют думать о том, как обойтись без необходимых мелочей. Роюсь в своих вещах и нахожу марлевую косынку. Отрываю от нее полоски, скручиваю их для крепости – вот и подвязки для чулок. Заплетаю волосы (хорошо, что хоть расческу оставили) и завязываю их тряпочками. Хуже с отпоротой снизу подкладкой пальто – оранжевый шелк и без того давно поистерся, а теперь и вовсе болтается прядями длинных нитей и высовывается из-под полы. Без иголки, без ножниц трудно что-то сделать, но все же сумела вздернуть материал «сборочкой» на отдельных нитях и закрепить их потом между собой узелками. Получилось что-то вроде бахромы, длинные концы которой я оторвала.

За делом время пошло быстрее, и вот уже захлопали дверные форточки, зазвенели миски – ужин.

Сунули и мне миску холодной перловой каши и кусок хлеба с кружкой кипятка. Кипятком немного согрелась, хотя вода воняет хлоркой и жестью. Каша не лезла в горло, но заставила себя съесть и ее – надо экономить силы.

Очень устала – сидела на краю койки и раскачивалась, чтобы не заснуть. Но вот раздался глухой звонок – отбой, догадалась я. Но как же спать без матраса? Наверное забыли принести?

Тихонько постучала в дверь. Потом еще раз… Форточка залязгала засовом, и я вся сжалась – а вдруг нельзя ни о чем спрашивать. Обругают, наверное…

И вдруг вместо ожидаемой рожи увидела седоусое лицо добродушного старика, который негромко спросил: «Чего тебе, девонька?».

И от неожиданности даже слова произнести не могла. Смотрю на него и чувствую – слезы глаза застилают: значит, и здесь встречаются люди?! Спросила про постель, а он, сочувственно так, говорит: «Да не положено в этой камере… Ты уж до утра как-нибудь промайся тут, а завтра тебя в другую камеру переведут».

Поблагодарила его шепотом. Умылась. Понимая, что он не будет подглядывать за мною, одела не себя вторую рубашку, кофту – все, что только можно было надеть, чтобы согреться. Укутала голову платком (спасибо, мама прислала старинную шаль – темно-вишневого шелка, с кистями) и улеглась на одну полу пальто, прикрывшись другой. А под голову – мешок с остатками «имущества». Всплакнула еще раз от ласковых слов старика и уснула.

Проспала, наверное, недолго, часа два-три. А как проснулась, да вспомнила все, да увидела вокруг серые стены и решетку на окне – так сразу с меня весь сон слетел и утра я еле дождалась. Ходила взад-вперед и шаги считала, и на койке сидела раскачиваясь, и лежать пробовала – но ведь в мыслях все одно, одно!.. Так прошел мой первый день в тюрьме. И не знала я, сколько мне еще таких дней отмерено впереди.

Еще затемно, часов в шесть, – подъем по звонку. И снова страшно медленно тянущееся время. Снова холод и одни и те же бесконечные мысли, от которых никуда не деться.

Завтрак раздавал все тот же добрый старик, но рядом с ним был кто-то, поэтому он довольно суровым голосом объяснил, что пайка хлеба (грамм 400) – это на весь день, и что сахарный песок тоже выдается только утром (маленький черпачок, со столовую ложку) и его можно или сразу высыпать в кружку, или сберечь и на вечерний чай. «У тебя хоть носовой платочек какой найдется, или тряпочка?» – уже заботливо спросил он. Платочек нашелся и песок я завязала в маленький узелок. Хлеб разделила на три части и две завернула в марлевую косынку. Вот у меня уже и появились «припасы»… Утром каши не давали – только хлеб и кипяток.

Напряженно прислушивалась – скоро ли переведут в другую камеру. Ходила взад-вперед, решила проходить ежедневно не меньше двух тысяч шагов. Но и до тысячи не дотянула, голова закружилась. Очень надоел яркий свет. Когда наконец электричество выключили, то камеру как туман заполнил серый полумрак – замазанные краской стекла еле пропускали свет.

Наконец загремели ключи, дверь со скрипом отворилась. На пороге солдат (не старик уже) – спросил что-то невнятно. Я не поняла, переспросила.

- Эл, двести семьдесят два? – почти по складам повторил он.

Я снова не поняла.

– Да фамилия твоя как?

– Лаврентьева.

– Вот и будешь теперь на букву «Эл». А номер – 272. Когда вызывают, должна сказать: «Здесь». А сейчас – на выход.

– Вещи взять?

– Не надо. Руки за спину. Выходи.

Значит, это не перевод в другую камеру. Неужели в этой и дальше оставят? А сейчас куда?

Вывел во двор, и я невольно остановилась – ковер ослепительно белого пушистого снега! Даже ступать на него жалко. Над серой громадой здания, сквозь рваную овчинку летучих облаков просвечивает нежная голубизна… А дышится как!

– Ну! Чего остановилась?! – как на лошадь прикрикнул солдат.

Пошла. Торопилась насмотреться, надышаться – когда еще придется так? Вспомнилось, как по такому же молодому снегу шла год назад к домику Пети. И как удивился Алик, когда увидел меня там…

Стоп! Об этом не думать!

Вошли в какой-то подвал главного здания (значит, не на допрос) и через длинные переходы оказались в ярко освещенной комнате, похожей на фотоателье – большой аппарат на трех ногах, подсветки, экраны. Из проявочной вышел парень – маленький, чернявый, в синем халате. Заулыбался конвоиру: «Хорошо, что сейчас пришел. Мой куда-то умотался, я один». Конвоир сразу преобразился – прошел вразвалочку, сел на край письменного стола, поставил винтовку между колен, закурил.

– Я вот тебе девицу привел. Оформи ее по первому разряду… – и загоготал.

– Это мы могем, – подхихикнул чернявый, – это неплохо бы, да вот обстановочка неподходящая… – и гнусно подмигнул мне. Меня затрясло.

Конвоир спросил о каком-то заказе, чернявый принес пакет фотографий, и тот стал разглядывать их, приговаривая: «Ну, это ты здорово!», «Ну, мастак!» – перемежая похвалы привычным матом.

Фотограф посадил меня на табурет, долго налаживал аппарат, командовал: «Анфас! Профиль!» Засветил мне глаза. Я плохо соображала, не могла как надо держать голову. Подошел, взял меня за подбородок: «Вот так, цыпочка».

Я шлепнула его по руке.

– Ого! Зуоастенькая! Я люблю таких. Конвоир лениво добавил:

– Ничего. Тут зубки-то скоро обломают.

Тут вошел пожилой, в военной форме без погон. За что-то выругал чернявого, тот засуетился, конвоир вскочил и быстро спрятал конверт с фотографиями в карман шинели.

1   2   3   4   5   6   7   8   9


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница