Альмира Усманова Белорусский détournement, или искусство обходного маневра как политика 1



страница1/2
Дата02.05.2016
Размер0.65 Mb.
  1   2




Альмира Усманова
Белорусский détournement, или

искусство обходного маневра как политика 1
Иллюстрации: 1) Город-герой, а ты? 2) наклейка на машине в Троицком предместье «Достал!». 3) флэш-моб с шариками у церкви М.Магдалины; 4) фотографии из Белжабы. Не достал! и ЗА половозрелую Беларусь!
Политика в эпоху явленности своего отсутствия

Мартовские события вокруг президентских выборов 2006 года заставили нас поверить в возможность того, о существовании чего, казалось, мы давно уже забыли, – я имею в виду политику2. Многие из тех, кто ранее дистанцировался (преднамеренно или неосознанно) всеми возможными способами от любых форм политической деятельности, вдруг оказались в самой гуще уличных событий или же обнаружили в себе острую потребность высказаться публично (в любой форме). Симптоматично, что политическая активность, проявленная различными социальными группами во время проведения уличных манифестаций, повлекла за собой (или сопровождалась?) необычайную активизацию медийного пространства (виртуального, в первую очередь) и, что не может не радовать, - стимулировала критическую рефлексию в отношении политической сферы и белорусской действительности. И то, и другое – как сами события, так и реакция на них - заслуживают самого пристального внимания аналитиков и исследователей, поскольку без адекватного понимания произошедшего невозможно (или, как минимум, проблематично) определение перспектив дальнейшей политической борьбы. Не претендуя на «последнее слово» в осмыслении белорусской политической ситуации, я бы хотела в рамках данной статьи остановиться на некоторых проблемах и вопросах, которые, на мой взгляд, не были должным образом осмыслены или проговорены, - главным образом, речь пойдет о политической эффективности различных форм культурного протеста в условиях белорусской действительности.

Начну с того, что белорусская политическая ситуация для стороннего наблюдателя выглядит хоть и диковинной, но все же не уникальной: в том, что нынешний президент, вопреки всему, остается на своем месте вот уже столько лет, а политический курс – такой, какой он есть, виноваты не только пресловутая инертность белорусов, нерешительность Евросоюза или же корыстные интересы России3. Пассивность и безразличие большинства по отношению к политической сфере, где власть принадлежит самоизолировавшемуся и уже никого не представляющему меньшинству, - являются характерными чертами кризиса политики, который мы сегодня можем наблюдать в самых разных странах. Тот факт, что о политике все время говорят (в связи с выборами президента или парламента, вооруженными конфликтами и военными угрозами, решениями или сменой кабинета министров, государственными визитами и «саммитами» на самом высшем уровне, декларациями и политическими скандалами, и так далее, и тому подобное), - еще не означает, что мы имеем дело с политикой, а не с ее симулякром. Внешне разнообразные формы политического участия каждого индивида в жизни общества на поверку оказываются не более, чем хорошо срежиссированным вопроизводством одних и тех же ритуальных действий. Французский философ Ален Бадью уверен, что «политика вступила в эпоху явленности своего отсутствия» и что мы имеем дело с давно «заброшенным полем деятельности», где, разумеется, производятся какие-то знаки, но «однообразие этих знаков таково, что связать себя с ними способен лишь некий автоматический субъект, очищенный от желаний как от хлама»4.

Тезис об отсутствии политики может быть истолкован по-разному: для одних – это в первую очередь, кризис политической репрезентации; для других – это отсутствие политических событий; для третьих – политическая безучастность масс, их неспособность осознать свое коллективное «мы» и сформулировать свои требования. Впрочем, все эти толкования не противоречат, а, скорее, взаимодополняют и поясняют друг друга: так, согласно Бадью, событие можно считать политическим, только, «если материя этого события коллективна»5 - то есть политика перестает быть фикцией, если ее «пробивает событие», но само политическое событие является «онтологически коллективным», обращенным ко всем и каждому. Жак Раньсер, в свою очередь, полагает, что политика имеет место быть лишь тогда, когда задействована «причастность непричастных («la part des sans part») и учтены «в счет не идущие» («le compte des incomptés»), что предполагает вовлеченность в политику «народа как политического субъекта в отличие от суммы частей населения»6. В то же время, спонтанная мобилизация масс (как это показал опыт Украины. Грузии, Киргизии) сама по себе не является решающим фактором в реанимации «политики», поскольку она не снимает вопроса о том, кто, кого и каким образом репрезентирует как в процессе борьбы за власть, так и после ее захвата.

В идеале (если попытаться представить себе, чем должна быть «политика») речь должна идти об учете мнений и интересов самых разных социальных групп в выработке государственных решений и о продуктивном взаимодействии всех участников политического процесса, при котором «низам» не безразлично, кто и как ими управляет, а «верхи» обязаны прислушиваться к мнению тех, кто их делегировал во власть, и таким образом, эффективность управления, равно как и общественный консенсус обеспечиваются системой сдержек и противовесов на всех уровнях социального взаимодействия. В реальности же власть совершенно не заинтересована в «политике» и всячески стремится подавить ее проявления: поскольку, как пишет Жак Рансьер, в «политике» очень силен антигосударственный импульс, ведь «политика мешает хорошо управлять, спокойно управлять обществом»7. Здесь кроется неустранимое противоречие, - ведь по идее конечной целью политики как таковой является установление «хорошего государства», - которое как раз и препятствует реализации идеального сценария политической жизни общества.

Итак, государство не заинтересовано в политической активности масс и всячески симулирует политическую деятельность (способствуя распространению представления о политике как сфере производства решений «на самом высоком уровне»), в то время как массы, - убаюканные разговорами о демократии и гражданском обществе и расслабившиеся от мысли о том, что заниматься политикой должны те, кому он, народ, передал полномочия говорить от его имени, - остаются крайне апатичными в отношении политической жизни в целом и коллективным «мы» себя не ощущают, разве что в исключительных случаях, которые чаще всего отнюдь не связаны с нарушением их конституционных прав или попранием свобод: выбор между колбасой и свободой неизменно решается в пользу колбасы. В этом плане трудно не согласиться с Михаилом Маяцким, который призывает не приписывать массам «врожденную демократичность»8, тем более, что сегодня демократия все чаще ассоциируется у обывателей с правом выбора не столько в области политики, сколько в сфере потребления (коль скоро «подлинно демократические» страны - это страны с либеральной экономикой и, соответственно, с развитым рынком товаров и услуг). Такой «гражданин голосует, переключая телевизор и делая покупки»9.

В связи с этим уместно вспомнить, что для белорусов по-настоящему веским поводом для действительно массового (не сопоставимого с Чернобыльским шляхом или другими акциями оппозиции) протеста, случившегося несколько лет назад, стало головотяпство Белтелерадиокомпании, не сумевшей обеспечить трансляцию матчей с чемпионата мира по футболу. Чрезвычайную активность среднестатистический белорус проявляет и в азартных играх с государством, о чем свидетельствует масштаб реализации лотерейных билетов. В то же время политическая инертность белорусов уже стала притчей воязыцех. За примерами далеко ходить не надо: недавний опрос, организованный радио «Свобода» на улицах Гродно, поставил в тупик не только интервьюеров, но и аналитиков. Журналисты пытались выяснить, как обыватели относятся к арестам лидеров оппозиции. Выяснилось, что многие вообще ничего не слышали об арестах Козулина и Милинкевича (не говоря уж об остальных), другие же достаточно откровенно заявляли, что им все равно или что все это совершенно неважно. Согласно же некоторым социологическим опросам, мартовские события оставили равнодушными около 79 процентов населения (сюда входят и те, кого возмутили… действия оппозиции10) – видимо, это и есть послушный электорат Лукашенко, который голосует не столько «ЗА» него, сколько за свое право «сидеть на печи», а в конечном итоге - за поощряемые властью экономическую безответственость и невмешательство в политику.

Рассуждения о кризисе политики зачастую ведут к тезису об исчерпанности демократии и наступлении эры постдемократии11 - таком политическом правлении, при котором решения принимаются очень ограниченным кругом функционеров, роль «демоса» как политического актора сведена до минимума (как правило, его присутствие на политической арене носит сугубо декоративный характер), а демократические ценности и принципы выполняют функцию риторического инструмента (или прикрытия) для реализации и легитимации совсем других целей. Не будет преувеличением сказать, что демократия превратилась в догму, критика которой может повлечь за собой упреки в симпатиях к фашизму. Неудивительно, что даже в странах развитой демократии в последнее время наблюдается обострение «напряжения между полицейской и демократической логикой»12 (кстати, это замечание Жака Рансьера также лишает белорусскую ситуацию ее «тоталитарной» исключительности).

Далее, представление об исчерпанности демократии неразрывно связано с кризисом политической репрезентации, поскольку для современного человека демократия может быть только «представительной» (что имеет мало общего с исходным значением термина «демократия»), а о том, что репрезентативная демократия возникла сравнительно недавно (в начале XIX века), и, что на самом деле «репрезентация не имеет внутренней связи с демократией»13 , никто особенно и не говорит.

Кстати, было бы небезынтересно проанализировать, каким образом воплощается и трактуется идея репрезентативной демократии в Беларуси. С одной стороны, Лукашенко, ссылаясь на доведенную до абсурда цифру поддержавших его на выборах избирателей, настаивает на том, что он - легитимный представитель всего народа, обвиняя своих оппонентов в том, что они-то как раз никого не представляют; с другой – идея проведения всебелорусского народного собрания преподносилась в СМИ как возможность прямого диалога с народом, то есть как форма прямой демократии (как если бы в этом вече принимал участие весь народ, а не отдельные «выдвиженцы»). Словом, нынешняя белорусская власть или валяет дурака, чрезвычайно вольно обходясь с понятием репрезентативной демократии, или в самом деле не понимает, о чем говорит.

Вернемся к проблеме ситуативного сходства, или, точнее, тех глобальных тенденций в сфере политики, которые характерны и для Беларуси. Следующей типической чертой можно было бы считать распад коллективных идентичностей, что, в общем-то, логически связано с кризисом политики, ведь конститутивным признаком описанной выше модели политики является наличие действующего коллективного субъекта. В постсоветских обществах эта особенность имеет характер травматического отношения к любым формам коллективной самоорганизации и жизнедеятельности (это одна из причин, по которой левая идея в наших широтах вызывает стойкое неприятие) – от общежития и пионерского лагеря до забастовок и политических партий. Советский опыт принудительной «коллективизации», сделавший границы между приватным и публичным совершенно призрачными и превращавший человека в изгоя, если тот сопротивлялся навязываемой групповой идентичности, до сих пор воспринимается многими как самая изощренная форма насилия над индивидом. Между тем, как отмечает Этьен Балибар, «построение коллективных идентичностей всегда происходит насильственно или во всяком случае с принуждением; это процес построения некоей идеологической гегемонии. Всем историческим обществам, где существовали государства, цивилизации, культурные нормы, знаком этот вид принуждения»14.

Характерно, что рабочий класс, который еще совсем недавно играл роль локомотива революции, являлся опорой профсоюзного движения и вообще рассматривался классиками как наиболее активная политическая сила, у которой коллективизм, можно сказать, в крови - в современной политике не играет ровным счетом никакой роли (даже в тех странах, где, как в Беларуси, много промышленных предприятий). Правда, угрозы массового рабочего движения сегодня не наблюдается нигде (даже в странах «третьего мира»): еще Маркузе считал рабочий класс «интегрированным в Систему» и утратившим революционную потенцию. По мнению Андре Горца, сегодня революционным агентом, скорее, следует считать «не-класс не-рабочих» - то есть тех, кто, будучи свободен от «идеологии продуктивного труда», способен отречься от капиталистической рациональности и обрести индивидуальную автономию».15

Но даже в таком обществе, где в качестве ценностных ориентиров доминируют буржуазная нуклеарная семья и либеральный индивидуализм, некоторых форм групповой идентичности все равно не избежать. Так, в постсоветских странах, невзирая на отмеченное мною выше неприятие любых форм подчинения воле большинства, вместе с приходом капитализма постепенно прижилось и понятие «корпоративной солидарности» - по сути речь идет не о солидарности с «трудящимися всех стран», но только со своими товарищами по цеху. Не будем сейчас обсуждать, чем выгодна такая модель локализуемой (во времени и пространстве) и регламентируемой солидарности капиталистическому порядку, отметим лишь, что и в современной политике мы можем обнаружить нечто похожее: я имею в виду гомогенность (возрастную, этническую или профессиональную) протестных групп.

Так, в Беларуси, несмотря на то, что причины для недовольства существующим режимом есть фактически у каждой группы населения (для примера можно взять контрактную систему или обязательное распределение, не говоря уж о тотальном произволе в области политических свобод) - ни о какой солидарности и взаимной поддержке различных слоев общества говорить не приходится16: каждая социальная группа защищает только свои «цеховые» интересы – вот почему протесты индивидуальных предпринимателей, Союза писателей, закрытых властями газет, ЕГУ, частных медицинских учреждений и других «корпораций» остались незамеченными для большинства белорусов. Только люди с очень богатым воображением могут представить себе, что в один прекрасный день протестное движение в нашей стране будет включать в себя гетерогенные социальные группы и слои (как это было во французском Сопротивлении, которое смогло объединить всех - от рабочих до философов).

Оппозиционное движение в Беларуси также носит на себе следы этой корпоративности. Не удивительно, что для самой оппозиции является большим вопросом, что же она представляет собой в качестве «коллективного субъекта»17. Очевидно, что движущей силой этого движения являются представители интеллигенции (теперь все больше – безработные) и в последнее время студенты. Индивидуальные предприниматели образуют отдельную, хотя и не слишком активную, протестную группу. Крестьяне, рабочие, бизнесмены, пенсионеры, чиновники - все те, кто интегрирован в Систему посредством экономических рычагов, - к оппозиционному движению относятся не просто скептически, но порой и враждебно, а смысл выдвигаемых требований многим из них и вовсе не понятен. К этому стоит добавить, что, хотя интеллектуалы и студенты во всех странах отличаются «особой чувствительностью», имеющей общую историю и политическую традицию, эти группы, по мнению Жака Рансьера, не способны «произвести какую-либо политическую субъективность в полном смысле слова», породить некое коллективное «Мы» (коллективное не только для себя, но и для других), которое было бы способно объединить и повести за собой самые разные социальные слои. Словом, они не в состоянии сформировать «силу, которая обобщала бы несправедливость»18, что, собственно, и доказывает «новейшая история» оппозиционного движения в Беларуси. Вот почему индивиды и группы, участвующие в повстанческих движениях, узнают друг в друге «своих» и действуют сообразно выработанным ими же самими правилам (что особенно ярко проявляется в практике флэш-мобов), но круг их сторонников не расширяется. Максимум, чего можно ждать от интеллектуалов, – так это определенных усилий по мобилизации общественного мнения, по созданию и поддержанию публичного дискуссионного форума.

В этих условиях все большее значение приобретает феномен негативной коллективности – когда люди объединяются не по причине общности разделяемых ими убеждений и взглядов, а потому, что не видят позитивного выхода из наличной политической ситуации, не видят тех людей или партий, которые выражали бы их интересы. Потому они объединяются не «за», а «против». Хорошо известно, например, что среди противников действующего белорусского режима большинство составляют люди разочаровавшиеся, готовые проголосовать скорее «против всех», чем за кого-либо, и у оппозиции (у того же Милинкевича) по этому поводу нет никаких иллюзий. Правда, и здесь, как мы уже выяснили, проявляется не только и не столько белорусская специфика, сколько общая тенденция, которую можно наблюдать сегодня и в России, и во Франции, и в Италии, и в других странах.

Однако негативная коллективность имеет, как это ни парадоксально, свои плюсы. Как правило, позитивная программа – это прерогатива власти (вспомним до боли знакомое «ЗА Беларусь!»), задача же оппозиции и всех тех, кто выступает «против», состоит в критике доминирующего идеологического проекта. Во всяком случае такова должна быть позиция критического интеллектуала, о чем мне уже приходилось писать ранее: для него выступать «против всех», то есть не соглашаться ни с одной из противоборствующих сторон (за исключением временных, определенных политической необходимостью, альянсов) – это сознательный выбор и норма поведения.

Российский художник Анатолий Осмоловский предлагает воспользоваться неологизмом «антиллектуал» или «антиллигент» для обозначения описываемой здесь протестной поведенческой модели19. По его мнению, любая позитивная программа разъединяет сопротивление, негативная же сплачивает и дает возможность развития – особенно, если реальных альтернатив действующей власти нет (как это сейчас выглядит в Беларуси или в России): чтобы альтернативы появились, нужно сначала расчистить поле, «освободить общественное сознание от тех перегородок, законов и запретов, которые мешают эти альтернативы помыслить»20.

Может ли негативная коллективность привести к возникновению долговременного политического проекта? Осмоловский обращает внимание на одну интересную особенность избирательного процесса, которая указывает на структурную возможность оформления нового движения без каких-либо организационных затруднений: «графа «Против всех партий, блоков и кандидатов» в предвыборных бюллетенях есть21, а вот политического субъекта, который бы озвучил такую политическую «программу» - нет. А ведь это движение без регистрации, без кулуарных интриг может принимать участие в выборах!»22 Именно таким образом, считает Осмоловский, можно обрести политический голос и пытаться влиять на политическое развитие в стране – ведь графа «против всех» включена изначально в бюллетени (хотя массовое к ней обращение рассматривается властью как запрещенный прием). Этот парадоксальный проект наследует не только историческому анархизму, но и Ситуационистскому Интернационалу, и философии Делеза и Гваттари и др. концепциям, и, как я собираюсь показать ниже, – именно эта идея (против всех партий) является ключевой в практике белорусских флэш-мобберов23.

Наконец, еще одной характерной особенностью современной политики является смещение борьбы за власть в область культурной репрезентации – о чем, собственно говоря, и пойдет речь далее в этой статье, уже на материале недавних белорусских событий. С одной стороны, сегодня даже не сведущие в политике люди понимают, что современный политик – без продуманной PR-компании, без постоянного присутствия в масс медиа, без поддержки людей, обладающих значительным культурным капиталом, – не может добиться успеха. С другой, речь все же идет о более сложных материях: а именно о том, что социоэкономическая несправедливость не совпадает с культурной, но они могут взаимно усиливать друг друга; что борьба за культурное признание может отвлечь от решения вопросов, связанных с экономической эксплуатацией; что поведенческие паттерны (обусловленные не столько индивидуальной психологией, сколько историческим опытом и моделями социализации), повседневные комуникативные практики, культурные нормы и традиции оказывают существенное влияние на политическую культуру данного общества и его публичную сферу; и, наконец, что дискриминация в сфере культурной репрезентации может иметь серьезные последствия для консолидации новой политической силы и для реконфигурации всего политического поля. Иначе говоря, культура – это всегда политика, и vice versa.



Культура как пространство символической борьбы

Предлагая сконцентрироваться на вопросах культурной политики и репрезентации, я вовсе не хочу сказать, что вместо систематического изучения взаимосвязанности экономических, социальных и политических отношений мы должны всецело переключиться на «чисто культурные» проблемы. Вероятно, прежде, необходимо сказать несколько слов о том, что имеется в виду под «культурой», чтобы затем пересмотреть ту роль, которую она играет в социальной жизни. В русле неомарксистской традиции культурных исследований, было бы непростительным анахронизмом сегодня полагать, что культура является чем-то производным и вторичным по отношению к материальной сфере, равно как и усматривать в ней лишь автономное творение человеческого духа. Сегодня вообще не представляется возможным говорить о стабильном разграничении экономической и культурной жизни, скорее, мы имеем дело со множественными взаимодетерминациями, ибо, с одной стороны, культура переплетается со всеми социальными практиками и видами деятельности (при таком подходе культура, собственно, и сама определяется как способ деятельности, или way of life), а с другой, - экономический базис или политическая сфера являются проявлениями характерного для данного общества образа жизни и культурной традиции. Далее, культура не гомогенна, и в этом смысле было бы правильнее говорить о ней во множественном числе – в любом обществе доминирует культура господствующего класса, функционирование которой обеспечено соответствующим образовательными учреждениями, масс медиа, литературными нормами языка, «высокими» искусствами, в то время как некоторые культуры (например, культура рабочего класса, культура геев, определенные этнические или молодежные культуры) остаются невидимыми24.

Антонио Грамши и впоследствии теоретики Франкфуртской школы рассматривали культуру как идеальный инструмент для навязывания идеологии доминирующего класса, как пространство, в котором происходит разжижение твердого тела власти и растекание этих импульсов по артериям культурного производства, а все ее институты и формы - в конечном счете как инструменты политического господства.

Для теоретиков Бирмингемского Центра культурных исследований (Раймонд Уильямс, Стюарт Холл) идея безусловного торжества доминирующей идеологии в сфере культуры не приемлема – будучи медиатором политических амбиций классов-антагонистов, культура является пространством борьбы за символический капитал, она инициирует процесс обмена мнениями (negotiations) и выработку критических теорий. Культура не является ни полностью автономной, ни абсолютно детерминированной сферой, это скорее место проявления социальных различий и борьбы за идеологические приоритеты25. Существует тенденция воспринимать борьбу за культурное доминирование как «борьбу вкусов», я же в данном случае хочу подчеркнуть, что речь должна идти не о противостоянии «высокой и низкой», «элитарной и массовой культур», дурного и хорошего вкусов, а в первую очередь – о борьбе различных социальных групп, осуществляемой посредством культуры.

Иначе говоря, культура выступает не только средством легитимации социального неравенства – она так же предлагает способы его преодоления: любая «революция» начинается с борьбы за переоценку культурных ценностей и изменение культурной политики26. Культурная политика - это борьба за то, чтобы сделать «видимой» историю и культуру определенной социальной группы, это борьба за репрезентацию, это борьба с доминирующей идеологией, узурпировыавшей право на «именование», на натурализацию так называемого «здравого смысла», на представление «официальных версий» и реконструкцию исторического прошлого27.

Нынешняя белорусская власть отлично понимает, что сегодня политика делается посредством культуры, а не прямой репрессии (и, хотя последняя применяется очень часто, последствия ее применения весьма сомнительны). Наиболее явно об этом свидетельствуют акции «ЗА Беларусь!» и те способы, которыми государственные СМИ узурпируют публичное пространство: осуждение сотен манифестантов на 15 суток и помещение их в тюремные изоляторы было гораздо менее эффективным способом убеждения, чем «промывание мозгов» обывателям с помощью бесплатных концертов с участием белорусских и российских исполнителей и репортажей с Октябрьской площади, подготовленных БТ и ОНТ.

Когда студенческая молодежь и тысячи интеллигентов, собравшихся на площади, с высшими образованиями, с кандидатскими и докторскими степенями, знанием иностранных языков оказались «репрезентированными» на БТ слабоумной дворничихой из ЖЭСа28, якобы пришедшей на площадь в поисках новых друзей, то обыватель должен был поверить - вот это и есть «лицо» белорусской оппозиции... В качестве другого, не менее красноречивого примера, можно вспомнить концерт, организованный 3 июля прошлого года на Октябрьской площади и транслировавшийся каналом ОНТ в прайм-тайм: картинка с многотысячной толпой, - собравшейся по случаю праздника и хорошей погоды послушать белорусскую попсу (с мороженым, пивом и детьми), до отказа заполнившей площадь и все прилегающие к ней улицы и скверы, - нужна была лишь для того, чтобы подготовить кульминацию - появление лидера нации на сцене в окружении поп-звезд с проникновенной речью про «синеокую» и «русоволосую» Беларусь. Те ракурсы и панорамические съемки, которые были использованы операторами ОНТ для создания образа ликующего народа, напоминали по визуальному стилю, но, главное, по идеологическому пафосу, фильмы Лени Рифеншталь.

Мыслящих белорусов «достал» не только действующий президент, но еще больше санкционированный им и усовершенствованный государственными масс медиа, избиркомами и другими структурами механизм систематического присвоения наших голосов (голосов - во всех смыслах): многократные попытки оппозиционных политиков защитить себя от произвола ни к чему не привели (достаточно упомянуть хотя бы недавнюю историю с иском Анатолия Лебедько к БТ и лично Александру Зимовскому), а про количественные показатели всех последних выборов и говорить нечего. Слова Пьера Бурдье о том, что «государство – это держатель монополии на легитимное символическое насилие»29, как нельзя лучше описывают наш белорусский case. Лукашенко, обладающий наибольшим символическим капиталом (чья точка зрения изначально, a priori воспринимается как легитимная, ибо он и есть само государство), может говорить все, что угодно, используя любые выражения («отморозки», «уроды», «дебилы», «сволочи» - вот лишь некоторые образчики его лексикона, применяемого для описания протестного электората и оппозиции). И ему не только ничего за это не будет, но и более того – переведенные им из приватной речи в статус публичных слова немедленно подхватываются масс медиа и госчиновниками, в то время как не согласные с властью люди лишены права говорить вслух даже достаточно невинные вещи (вспомним, например, за что был осужден Левоневский или о преследованиях молодофронтовцев за растяжки и граффити с лозунгом «Достал!»), будучи совершенно незащищенными перед лингвистическим произволом, чинимым властями и госСМИ.

В чем смысл борьбы за символическую власть, осуществляемой посредством культуры? Что происходит, когда одна социальная группа присваивает себе полномочия репрезентировать другую, лишая ее права голоса, и претендует на единственно «истинную» репрезентацию действительности?

Согласно Пьеру Бурдье, символическая власть – это worldmaking, или определенный способ конструирования мира, это власть «творить вещи при помощи слов». Слова, названия конструируют социальную реальность в той же степени, в какой ее выражают (на этом положении основана конструктивистская теория репрезентации), и являются, по мнению Бурдье, исключительными ставками в политической борьбе, конституируя легитимный способ видения действительности. Как в свое время показал К.Леви-Стросс, системы классификации, встроенные в язык, оперируют главным образом, бинарными оппозициями - мужское-женское, высокий-низкий, свое-чужое и т.д. - которые организуют восприятие социального мира, и в конечном счете - сам этот мир.

Бурдье, применяя антропологическую схему для анализа социальных отношений, утверждает, что «борьба классификаций есть фундаментальное измерение классовой борьбы»30. Власть навязывать определенное видение является прежде всего политической властью, то есть властью создавать группы и манипулировать объективной структурой общества. «Как всякий вид перформативного (производительного) дискурса, символическая власть должна быть основана на обладании символическим капиталом».31 Условия борьбы за символический капитал, конечно, не равны для разных политических акторов. Например, государственные чиновники и все другие, кто наделен полномочиями выражать официальную (легитимную) точку зрения, позиционируют себя как носители здравого смысла: все, что говорят остальные, еще следует доказать.

Увы, наша ситуация такова, что других держателей символического капитала (каковыми в нормальных обществах являются в первую очередь люди, оппонирующие власти и относящиеся к интеллектуальной и культурной элите) в публичном пространстве Беларуси нет и быть не может: «эксперты», нанимаемые властью для легитимации ее действий, к этой категории не относятся, оппозиционные политики так и не сумели укрепить свой социальный авторитет, приобретенный в середине 1990-х (и виновато в этом не только БТ), а немногочисленные интеллектуалы, имеющие собственное мнение, за пределами литературных или философских кругов известны лишь очень специфическим «публикам» (слушателям Радио «Свобода», читателям «Архэ» или «Нашей нивы» и т.д.)32.

Борьба за символическую власть имеет специфическую логику и может принимать различные формы. Так, эффективность этой борьбы, согласно Бурдье, «зависит от степени, в которой предполагаемый взгляд основан на реальности»33: предлагаемая властью картина действительности должна восприниматься как более или менее правдоподобная, не выходящая за рамки пресловутого здравого смысла. Трудно сказать, в какой именно момент и почему возникают сомнения в «неадекватности» навязываемой картины мира, но в случае мартовских событий, то, что власть довела цифру доверия действующему президенту до 83 процентов, вместо, скажем, 60 - явилось, возможно, решающим фактором в дестабилизации обстановки: даже самым аполитичным людям стало понятно, что их «имеют», уже ничем не прикрываясь и безо всяких стеснений, и что эта цифра имеет мало общего с реальностью. Я нисколько не сомневаюсь, что в решении властей была определенная логика - количество проголосовавших «за» на прошлогоднем референдуме приближалось к 80 процентам, соответственно, на этих выборах народ должен был убедиться в том, что его «выбор» был правильным и что количество сторонников особого белорусского пути еще больше выросло. Но усердие государственной пропаганды, выбравшей из всего разноцветия красок для репрезентации белорусской реальности лишь сочный поросячий цвет на фоне разрастающегося темного полчища врагов, окруживших сытую и стабильную Беларусь, возымело прямо противоположный запланированному эффект: расхождение между картинкой и действительностью стало казаться просто вопиющим.

Итак, те, кто известен и признан, способны навязать свою картину мира, задающую структуры восприятия и оценивания социальной реальности. Чтобы преобразовать этот мир, нужно трансформировать способы его восприятия, разрушить кажущуюся непротиворечивой и когерентной идеологическую матрицу, с помощью которой конструируется, легитимируется и воспроизводится status quo - тот порядок вещей, та социальная структура и та система управления, которая выгодна власть предержащим. Соответственно, основная задача для всех тех, кто надеется этот status quo изменить, - это стать видимыми в публичном пространстве и вести систематическую работу по накоплению и упрочению символического капитала, чтобы те когнитивные и оценочные категории и классификации, которые нам навязаны властью, перестали восприниматься большинством как единственно истинные, а альтернативное видение мира стало доступным и понятным для многих. Именно эта задача (увеличение ставок в борьбе за символическую власть) решается в сфере культурной политики.


Эстетическое VS политическое: искусство как резервуар политических идей

Как уже было показано выше, именно через культурную репрезентацию осуществляется символическое насилие, без которого ни одна власть не может обойтись. И все же, несмотря на то, что культура действительно «гасит» сопротивление недовольных, маскирует социальные антагонизмы и экономическое неравенство, тем не менее, репрезентации могут оказаться обоюдоострым оружием: в некотором смысле сфера культуры является «ничьим» пространством, здесь власть всегда можно оспорить, даже если медиа всецело контролируются господствующим режимом. Главное – суметь (и успеть) создать как можно больше альтернативных доминирующей (официозной) культуре пространств и закрепиться на отвоеванных плацдармах. Белорусские пользователи Интернета – они же являются наиболее активной в политическом плане социальной группой, поскольку Интернет для многих из них выступает и как источник альтернативной информации в обход контролируемых государством масс медиа, и как средство коммуникации, выстраивания социальных сетей – приобрели свои плацдармы в лице таких сайтов как «Третий путь» или «Белжаба».

На мой взгляд, то, что мы могли наблюдать в Беларуси в течение последних трех месяцев, та стратегия политической борьбы и оппозиционной властям культурной политики, лучше всего описывается с помощью ситуационистского термина détournement. У этого французского слова всегда было много значений: «отклонение», «изменение направления», «незаконное присвоение», «искажение», «злоупотребление» и др. Изъяв его из общеупотребительного словаря французского языка, Ги Дебор придал ему концептуальную, политико-эстетическую ценность. В «Дефинициях» (Définitions, 1958) данный термин определяется как «остранение предположенных эстетических элементов»34, когда уже готовые эстетические продукты используются для конструирование новых ситуаций. Остранение (термин, который нам хорошо знаком по работам русских формалистов) здесь несет ключевую смысловую нагрузку. Прием или образ извлекается из своей родной среды (которая таким образом обесценивается), очищается от исходного значения и приобретает новое, которое целиком зависит от контекста. Ги Дебор полагал, что в целях усовершенствования революционной пропаганды совершенно необходимо использовать накопленные человечеством культурные достижения, не дать им осесть мертвым грузом в библиотеках и музеях. Эффективность этого приема зависит от его эмоционального воздействия и того, как долго он сможет сопротивляться рационализации. Словом, чем абсурднее и непонятнее, тем лучше.

По мысли Ги Дебора, порывая с устоявшимися социальными и юридическими конвенциями, détournement может выполнять роль влиятельного культурного оружия в классовой борьбе пролетариата35. Поскольку речь идет о постоянной смене правил игры, что позволяет избежать косности и стагнации как на эстетическом поле, так и на политическом, то, соответственно, ни одна ситуация не может избежать в дальнейшем нового «присвоения». Не будем забывать о том, что тотальности спектакля, как считали ситуационисты, можно противопоставить только «игровые стратегии обесценивания, направленные на сингуляризацию всех событий, вещей и состояний»36. Иначе говоря, сингуляризация любого события или состояния предлагается как единственно возможная стратегия действий, соответствующая логике партизанской борьбы, и облегчающая задачу освобождения от тотализирующих дефиниций. Создание «краткосрочных сред существования» - это и есть цель такой практики. Очевидно, что в таком случае можно говорить о сопротивлении логике репрезентации, которая становится невозможной, если нет ни стабильного политического субъекта, ни устоявшихся конвенций, да и само событие не подлежит категоризации.

Роль публики, занимающей позицию спектакулярного невмешательства, должна при этом минимизироваться, а «актеры» должны уступить место «людям жизни», в новом смысле этого выражения. Следует заметить, что в рамках проекта, получившего название Ситуационистский Интернационал, радикально меняется смысл «искусства» и пересматривается роль людей, которые к нему причастны. Ги Дебор неоднократно подчеркивал, что для него искусство, замкнутое на самом себе, не преследующее никаких иных целей, кроме самовыражения художника, лишено всякого смысла37. Художник может и должен быть активным участником революционной борьбы, способным пробуждать самосознание масс и побуждать их к самостоятельности.

Итак, применительно к рассматриваемому нами случаю, немаловажно учитывать как исходное значение термина, так и «приобретенное». Ведь с одной стороны, речь идет о тех уловках, обходных маневрах, окольных путях, которые могут быть использованы в ситуации, когда лобовое столкновение обречено на неудачу; а с другой, о том, что эстетические приемы в определенном контексте не могут не иметь политического эффекта. Именно в этом ключе, как мне представляется, стоило бы анализировать значение таких феноменов как флэш-моб, граффити, «сетевой фольклор» и другие разновидности эстетического сопротивления, которые заявили о себе в последнее время как основные способы борьбы за символическую власть на политической и культурной арене современной Беларуси.

Вообще говоря, в западных странах роль постоянного «возмутителя» публичной сферы приняло на себя актуальное искусство, особенно та его «разновидность», которая получила название Public Art. Не вдаваясь в детальное рассмотрение концептуальной программы «публичного искусства», ограничусь лишь некоторыми ремарками, которые позволят нам понять, в чем смысл той перформативной политики, которой вот уже много лет занимаются такие художники как Кшиштоф Водичко, Ханс Хааке, Guerilla Girls , Лорен Лисон, Барбара Крюге, Джуди Чикаго, радикально переосмыслившие социальные функции искусства, политическое значение художественных сообществ и способы адресации к городской публике.

Следует отметить, что далеко не всякое искусство, появляющееся в публичном пространстве, является собственно «публичным искусством». Я имею в виду традицию установления монументов, украшения зданий барельефами и других декоративных элементов, используемых для эстетизации городской среды, но в еще большей мере - для популяризации и увековечивания идеологических «посланий» действующей власти. Правда, при этом дискурс легитимации тех или иных городских проектов переустройства или декорирования всегда выдвигает на первый план соображения комофорта или эстетики, стремясь замаскировать политическую мотивацию того или иного решения. Любой из европейских городов представляет собой сложный архитектурный палимпсест, сообщающий нам не только о смене эстетических стилей, эволюции строительных технологий, особенностях процесса урбанизации, но и о той изнурительной борьбе властных режимов, каждый из которых стремился «присвоить» город себе - изменить до неузнаваемости облик городского пространства, равно как и способы его картографирования,. В этом смысле разноцветные биг-борды с социальной рекламой, новые памятники, «европаперть» (на Немиге), все реконструированные центральные площади, новое здание Национальной библиотеки, современный минский «лэнд-арт» и прочие архитектурно-ландшафтные изыски лукашенковской эпохи38 вполне соответствуют той «бюрократически-эстетической» форме публичной легитимации, которую с разной степенью успешности эксплуатирует любая (но в особенности авторитарная) власть.

Начиная с 18 века, город превращается в грандиозную доступную для всех художественную «галерею», приспособленную влиятельными «кураторами» для временных и постоянных экспозиций, архитектурных инсталляций, медийных шоу, подземных и наземных «перформансов» и политических «хэппенингов». Очевидно, однако, что общедоступность такой галереи потенциально содержит в себе опасность проникновения на ее территорию «чужаков» - тех, кто пожелает воспользоваться ее площадками для реализации собственных проектов, которые идеологически могут не только не совпадать с замыслами «кураторов», но, скорее, в корне противоречить им. Художники, относящие себя к Public Art, занимаются именно такого рода проектами – перекодируя городское пространство и провоцируя публику на переосмысление того, что им предлагается властью в качестве естественной среды обитания. Как считает Кшиштоф Водичко – один из наиболее признанных «публичных» художников, цель критического публичного искусства состоит не в радостно-безмятежном эксгибиционизме и не в пассивном коллаборационизме с кураторами этой гигантской «галереи», но в активном вторжении в социальную жизнь, в осознанном конструировании городской среды, в систематическом подрыве тех схем поведения и форм реакции, которые преобладают в нашем восприятии мира и повседневной коммуникации39. Художественная практика должна быть неразрывно связана с самыми острыми вопросами публичной сферы: «украшательство» же, на первый взгляд далекое от политики, всегда выполняет функцию легитимации доминирующего властного дискурса (не важно, идет ли речь о либеральной демократии, либо об авторитарном режиме).

Не будет преувеличением сказать, что Public Art – это искусство, способное «предвосхищать фигуры политического сознания» (если позаимствовать мысль Алена Бадью40). Генеалогия «публичного искусства» восходит в том числе и к вышеупомянутому Ситуационистскому Интернационалу - наиболее последовательному и радикальному художественному проекту с точки зрения заявленных им политических целей и способов борьбы с «обществом спектакля». Возможно, движение ситуационистов сегодня воспринимается как слишком утопическое, в чем-то наивное, в какой-то мере тоталитарное и в целом, слишком пропитанное духом авангардизма (который, с точки зрения современного искусства, несколько отдает нафталином), но нельзя отрицать того, что он вдохнул новую жизнь в искусство, единственная перспектива выживания которого на тот момент (конец 1950-х гг.) связывалась с встраиванием в идеологию консъюмеризма. Определив своего противника - «общество спектакля» с присущими ему методами управления, ситуационисты выработали целостную стратегию критического сопротивления с учетом особенностей урбанистического общества. Независимо от того, в какой мере современные «публичные художники» разделяют политические и эстетические взгляды ситуационистов, все они сходятся в том, что искусство сегодня должно быть занято не «не производством вещей», а «созданием культурной ситуации»41.

В Беларуси «публичного искусства» нет, и взяться ему, как я полагаю, просто не откуда – с одной стороны, нет «питательной» среды (то есть присущих развитому капитализму форм институциональной поддержки искусства, нет соответствующей городской инфраструктуры, источников финансирования и опыта кураторства подобных художественных проектов, да и социального «запроса» на актуальное искусство тоже нет). К тому же, не стоит сбрасывать со счетов цензуру и бюрократическую зашоренность властей, для которых любая акция, не соответствующая их представлению об искусстве и границах его «дозволенности», опасна, а, следовательно, проще ее запретить, чем разрешить. С другой стороны, мы имеем дело с поразительной незрелостью самого «актуального» белорусского искусства и неготовностью художников и кураторов к подобному – политическому – переосмыслению своей деятельности. Остается только согласиться с российскими художниками (при том, что тамошняя художественная среда принципиально отличается от белорусской), что проблема сегодняшнего искусства в постсоветских странах – это фатальная потеря коммуникаций с обществом и, как следствие, – потеря социального статуса художника.42

Между тем, именно эстетические средства могли бы стать самой эффективной формой борьбы в условиях тотальной политической несвободы. На примере современной Беларуси мы можем наблюдать, как на смену «бесхитростной прямолинейности тоталитарного диктата»43 классических авторитарных режимов пришли методы «показной демократии»: власть сегодня – это, прежде всего, зрелище власти, опосредованное различными визуальными технологиями. И бороться с властью – означает создавать альтернативные спектакли, подрывая идеологию этого зрелища изнутри, используя те же (медиально-эстетические) средства. Кроме того, не будем забывать о том, что и в западных странах, и у нас художник остается «единственным, по большому счету, деклассированным элементом, если правильно это понимать. То есть он не участвует в производственных отношениях напрямую. Он как бы отстранен, что позволяет ему критиковать это общество, занимать внешнюю позицию»44. В отличие от большинства работающих, связанных по рукам и ногам контрактами (что типично для Беларуси, где за свои политические взгляды многие уже поплатились местом работы), люди свободных профессий не рискуют быть уволенными. Более того, в отличие от советского или нацистского режимов, сегодняшний художник или писатель не обязан своими средствами производства соответствующему творческому союзу - в гораздо большей мере современный художник зависит от рынка. Наконец, посредством «поэтического языка» можно сказать гораздо больше, чем обычными вербальными средствами, а в области художественных практик можно изобрести множество форм и способов действия, которые не подлежат уголовному или административному преследованию. В Уголовном Кодексе нет статьи за иконокластию, правда, увы, есть статьи за хулиганство или за разжигание национальной и религиозной розни, которую власти все чаще применяют в отношении будоражащих общественное мнение художественных акций – примером чему может быть и российская история с Авдеем Тер-Оганьяном в Москве, устроившим перформанс с разрубанием икон возле Манежа, и выставка «Осторожно, религия!» и другие художественные события. Отдельно можно обсуждать историю с перепечаткой датских карикатур («Лики Мухаммеда»), выгоду из которых поимела даже белорусская власть, найдя таким образом повод расправиться с оппозиционной газетой «Згода».

Пожалуй, единственным «публичным» художником в современной Беларуси можно считать Алеся Пушкина – ведь, за исключением его акций возле резиденции президента или у входа в Художественный музей, больше и вспомнить-то нечего. Интересно, что в этом качестве его признает и власть: как иначе объяснить недавнее происшествие, когда Пушкина арестовали и продержали в кутузке три дня как подозреваемого в том, что он облил черной краской памятник Герою Советского Союза Василию Чеботареву. На первый взгляд, ничего, кроме абсурда, в логике властей усмотреть нельзя - как будто только у профессионального художника можно найти черную краску и как если бы его художественного воображения и мастерства хватало бы лишь на то, чтобы «очернить» бюст официального героя, - однако, в действительности, это не так уж глупо: репутация Алеся Пушкина как художника, имеющего совершенно определенные политические взгляды и регулярно бросающего публичный вызов властям своими перформансами, заставила крупкинскую милицию заподозрить в содеянном именно его, а не школьных хулиганов или местных алкоголиков.

Отсутствие политически ангажированного искусства - это всего лишь один и, я бы сказала, частный аспект целого комплекса проблем: отсутствия современного искусства в целом, что бы по этому поводу не мнили сами белорусские художники, или же их кураторы. Частные галереи, как правило, работают в режиме классической выставки, состоящей из висящих на стенах картин или расставленыных в пространстве скульптур, и нередко главная их функция - обеспечить встречу продавца и покупателя45. Музей современного искусства своему названию не соответствует – его «идеология» глубоко архаична, а темы выставок и способ организации выставочного пространства не выдерживают никакой критики. Фактически нет коллективных проектов – если только в качестве таковых не рассматривать коллективные выставки, в которых вся «коллективность» состоит в том, что куратор собрал работы разных художников в одном выставочном зале. Интеллектуальный уровень и профессиональная компетенция критиков оставляет желать много лучшего. Не созданы институциональные условия ни для подготовки нового поколения художников и кураторов, ни для презентации их деятельности. Редкие попытки шведских, польских, немецких художников и критиков привить на этой почве идею современного искусства (особенно в области видеоарта и Net-арта) - оборачиваются проведением спорадических акций, которые не в состоянии повлиять на ситуацию в целом. Я не исключаю того, что наша особая дремучесть в этом вопросе (по сравнению, например, с Литвой или Польшей) может быть объяснена отчасти тем, что в Беларуси не функционировали Соросовские центры искусств или другие альтернативные государственным образовательные арт-институции, которые во всех других восточноевропейских странах на протяжении десяти лет поддерживали новаторские художественные проекты, создавали библиотеки, помогали художникам и кураторам включаться в международный контекст, словом, работали на создание нового художественного сообщества.

Наших художников хватает, максимум, на очередную выставку натюрмортов без названий (á tout faire), которые затем оседают в буржуазных интерьерах дорогих мебельных салонов или в офисах банков и компаний; на репродуцирование разнокалиберных бацилл, котиков, мадонн и т.д., или же на поливание себя томатным соком где-нибудь в провинциальном европейском городе при стечении праздных зевак – разумеется, безо всякой политически артикулированной цели. Достаточно беглого ознакомления с названиями выставок, проходящих на данный момент в Минске, - «От сердца к сердцу…», «Солнцеворот», «Муза художника», «Озаренный мир», «Палитра души», «Мой взгляд», «Ангелы. Между небом и землей», «Бабьи лета, зимы, весны», «Ночные полеты» и др., - чтобы удостовериться в том, что все вышесказанное является не злобным выпадом в адрес белорусского искусства, а, скорее, грустной констатацией сложившегося положения дел.

Конечно, я не спорю, – отдельные художники получили известность и признание как в Беларуси, так и за ее пределами – прежде всего как люди, владеющие в совершенстве своим ремеслом; фестиваль перформанса «Новинки» - действительно, важное культурное событие для белорусов и т.д. Проблема в другом – ни одно из этих мероприятий не стало событием за пределами «мира искусства», не стало фактом социальной жизни; и очень немногие из хороших художников, зарабатывающих себе на жизнь своим мастерством, претендуют на то, чтобы считаться культурными героями (я имею в виду Владимира Цеслера, Артура Клинова, Алеся Пушкина и еще двух-трех человек), способными донести до широких масс внятный культурный или политический message…В Беларуси искусство и политика существуют в параллельных пространствах, и, боюсь, никого этот факт особенно не волнует. Искусство в наших широтах понимается в первую очередь как средство самовыражения художника, а во вторую - как способ эстетического облагораживания окружающей среды, но вовсе не как инструмент культурной политики или способ коммуникации, способный артикулировать проблемы насилия, страха, боли, дискриминации, ксенофобии, нетерпимости и т.д.

Итак, поскольку белорусское искусство самоустранилось из сферы политического перформанса, эту функцию приняли на себя другие культурные формы: граффити, сетевая субкультура (ненормативные и «фольклорные» ресурсы) и флэш-мобы, то есть такие коллективные проекты, которые с помощью эстетических средств используют виртуальное либо городское пространство для создания альтернативной публичной сферы.
Октябрьская площадь: возрожденная публичность

… «Город – герой, а ты?» - скромный текст, напечатанный на белой бумаге, взывал ко мне лично и сила его убеждения была сопоставима разве что со знаменитым советским плакатом Д.Моора «ТЫ записался добровольцем?». Послание от неизвестного отправителя застигло меня врасплох – этот и другие листочки (с разными по содержанию, но столь же лаконичными текстами), расклеенные на деревьях, водостоках, зданиях в центре города, резко контрастировали с привычным визуальным фоном. Спустя год, этот вопрос мне кажется еще более актуальным, чем он показался мне тогда. Более того, только теперь он приобрел для меня смысл. [Илл.1]

Тогда же, год назад, в статье для «Топоса», посвященного проблеме «Академия и власть», я задавалась вопросом - «существует ли в Беларуси публичное пространство? То есть такое пространство, место, способ, наконец, возможность для выражения своей точки зрения на общество и происходящие в нем процессы?»46 Ответ был очевиден - конечно же, нет. Банальные истины – типа того, что право на публичное высказывание и открытое обсуждение существующих в обществе проблем должен иметь любой гражданин, независимо от возраста, пола, статуса, классовой или этнической принадлежности, а все социальные практики могут и должны быть предметом публичной дискуссии и публичного выражения мнений – в Беларуси не работают, более того – здесь это вообще не «истины», а провокационные утверждения. Та модель «гражданского общества», которую власть пытается нам навязать, – не предполагает никаких иных, отличных от точки зрения государственных органов, мнений и точек зрения. Есть «народ», который «плывет в одной лодке с государством», и есть «не-народ», то есть протестный электорат, который в этой лодке плыть отказывается, а потому вообще не заслуживает того, чтобы на него обращали внимание47. Используя мысль Жака Рансьера, можно сказать, что понимаемый таким образом социальный консенсус вовсе не является ни продуманным согласием, касающимся общего дела, ни решением договориться, несмотря на конфликты, - такой консенсус по сути представляет собой подавление любых разногласий, в результате чего общество предстает как непротиворечивая, самодостаточная и идентичная самой себе целостность48.

Между тем, даже если несогласных немного, их интересы должны быть репрезентированы, услышаны и приняты в расчет теми, кто правит, если они хотят управлять от имени «народа». Хотя что значит «немного»? Даже один процент от десятимиллионного населения - это уже немало… Именно для этой цели – медиации общественных интересов и поиска общего языка – необходимо публичное пространство. Публичная сфера позволяет сделать зреющие в обществе конфликты видимыми, предупредить их обострение и найти приемлемый для вовлеченных в него сторон выход. Конфликт не просто «продуктивен, но и конститутивен: политика существует только в споре и именно через спор о том, что «дано». […] Когда конфликт упраздняется, его место занимают формы не прикрытой, не символизируемой ненависти к Другим»49.

Для Беларуси эти слова Рансьера звучат как диагноз – я имею в виду нарастающую ненависть к Другому на фоне декларируемого властью достигнутого социального консенсуса. Слишком большое количество людей оказалось «вычеркнутым» из избирательных списков - и в буквальном, и в переносном смыслах. И вот это количество исключенных из легитимного политического поля людей (многие из которых также выключены из экономической жизни государства, поскольку были уволены с госпредприятий или же лишены возможности вести свой бизнес) оказалось вовлеченным в реальную политику, осознав необходимость коллективных действий в борьбе за право быть видимыми.

Итак, очевидно, что, если возможности быть услышанным нет, если пространства для диалога и подлинного межгруппового взаимодействия ограничены, то раньше или позже такого рода напряженность найдет другой выход50. Что и произошло в марте этого года, в канун, во время и после президентских выборов.

В каких же формах осуществлялся протест? Когда парламент, масс медиа, учебные заведения, театры, музеи и другие культурные институции полностью оккупированы властью – остается только улица. Тот факт, что люди вышли на Октябрьскую площадь, свидетельствует о том, что личный контакт, возможность видеть и слышать друг друга, быть способными действовать сообща по-прежнему имеют значение, даже в эпоху кризиса публичной сферы (в ее классическом понимании). К тому же выход на площадь означал, что идея политической репрезентации в нашей стране скомпрометирована настолько, что люди испытывают необходимость представлять не «народ», «не оппозицию», а самих себя, и тем самым отказываются от услуг посредников, якобы представляющих их интересы в политике (официальные СМИ и сам Лукашенко, настаивая на том, что эта «кучка отморозков» никого не представляет – в некотором смысле правы). Кроме того, специфика белорусской ситуации состоит и в том, что мобилизация виртуального сообщества и непосредственная коммуникация на площади (лицом к лицу) взаимно дополняли друг друга (информацию о том, что происходит на площади, о нуждах палаточного городка, о репрессиях властей, об акциях и митингах мы все узнавали из Интернета; а сам Интернет в эти дни «жил» событиями площади); собственно говоря, это продуктивное взаимодействие площади и Интернета явилось главным фактором возрождения публичной сферы в Беларуси.

Было бы уместно рассматривать феномен Октябрьской площади после 19 марта не только в контексте восстановления в правах, точнее возвращения к исторически первой форме демократического волеизъявления (площадь) или же как место рождения политического Субъекта (о чем шла речь в статьях О.Шпараги или Г.Миненкова), но и как способ изменения политической и культурной топографии Минска. Площадь, которую создал и избрал для своих официозных мероприятий режим, на несколько дней стала пространством карнавала, локусом несанкционированного властью массового протеста, местом для проведения коллективного публичного перформанса.

Наш город до недавних пор являлся всего лишь гигантским выставочным залом для неосоцреалистических фантазий власти, выступающей здесь в качестве главного куратора. Социально-политическая реклама, спекулировавшая на лозунге «За [такую-то] Беларусь!» на несколько месяцев совершенно вытеснила из визуального пространства города коммерческую рекламу. Помимо биг-бордов, все доступные вертикальные поверхности превратились в одну огромную пропагандистскую площадку – взять хотя бы общественный транспорт: там, где ранее красовалась какая-нибудь безобидная Gallina Blanca, на время предвыборной компании воцарилось все же то же красно-зеленое убожество со призывом «За».

По мысли Пьера Бурдье, пространственное господство – это привилегированная форм осуществления господства: «Присвоенное пространство есть одно из тех мест, где власть утверждается и осуществляется, без сомнения, в самой хитроумной своей форме – как символическое или незамечаемое насилие: архитектурные пространства, чьи бессловесные приказы адресуются непосредственно к телу, владеют им совершенно так же, как этикет двоцовых обществ, как реверансы и уважение, которое рождается из отдаленности […], точнее, из взаимного отдаления на почтительную дистанцию. Эти архитектурные пространства несомненно являются наиболее важными составляющими символичности власти, благодаря самой их незаметности»51. Соответственно, борьба за пространственные «прибыли» - есть составная часть политической борьбы, и vice versa: политика всегда предполагает определенную пространственную мобильность (может быть, поэтому политика свершается всегда в городах?).

Значение палаточного городка (который власть упорно называла «Майданчиком» - пытаясь таким образом вписать его в собственную символическую матрицу), на мой взгляд, состояло в том, что таким образом была осуществлена приватизация (или приватное освоение) публичного пространства – благодаря людям, оставшимся на площади в палатках, город превратился в арену коллективных политических действий, в результате которых само городское пространство подверглось культурному перекодированию, стало «своим». С помощью граффити («Достал!» и другие), растяжек на мостах и зданиях, флэш-мобов и палаточного городка люди обрели шанс «выговориться». [Илл.2]

Тот факт, что Лукашенко оттянул свою инаугурацию до 8 апреля, до наступления теплых деньков, - чтобы иметь возможность выйти к «народу» - в лучах собственной славы и апрельского солнца, и те мероприятия, которые были проведены по наведению на площади порядка (включая ночную «зачистку» палаточного городка) – свидетельствуют о параноидальном страхе режима потерять это «место». Между тем, символическая борьба за площадь им уже проиграна – для огромного количества людей это место отныне называется площадью Кастуся Калиновского. Не случайно, один из недавних флэш-мобов так и назывался – «Площадь наша!».

Теперь же власть желает утвердить свою легитимность, которая чуть было не пошатнулась, очистив сакральное пространство от демократической скверны. Все, кто смотрел трансляцию инаугурации, были поражены тем, насколько город стал чистым и пустым на время проведения церемонии – вероятно, таким власть хотела бы видеть его всегда. «Народный избраник» как настоящий тиран прибыл к месту своей инаугурации в абсолютном одиночестве - не было ни ликующей толпы, ни праздных зевак, ни привычно спешащих по своим делам прохожих – на центральных проспектах не было НИКОГО. Совершенно не случайно, в период существования палаточного городка, всю неделю, после 19 марта, все телеканалы, казалось, зациклились на одной теме (что было связано еще и с информационном вакуумом, учитывая, что главным «ньюсмейкером» в нашей стране является ее президент, а тут глава государства исчез с экранов на несколько дней). Этой темой стала навязчивая, на грани маниакальности, тяга минчан к чистоте: Октябрьская площадь, занятая протестующими, представала в этих репортажах как какой-нибудь Двор объедков, как парижская клоака 18 века, как потенциальный источник чумы или другой (социальной) эпидемии, наводящий ужас на обывателей и пугающий непредсказуемыми последствиями коммунальные и эпидемические службы города.

Отношения Минска с историей всегда были не простыми: художники и интеллектуалы, которых тяготит нехватка «исторического чувства», обусловленная архитектурной бедностью родного города, время от времени возвращаются к проблеме конструирования городского мифа (одним из наиболее удачных проектов такого рода, несомненно, является Город СОНца Артура Клинова). Не исключено, что история политического противостояния режиму Лукашенко, получившая новый импульс в эти мартовские дни и развернувшаяся на улицах столицы, - наконец решит эту задачу: на смену символической пустотности Минска, который все еще остается витриной социализма, зримым воплощением социального и эстетического застоя, – придет новая культурная парадигма городского пространства. А пока молодежные флэш-мобы реализуют стратегию мобильности в городе, ставшем идеальной декорацией для взлелеянной и с такими усилиями поддерживаемой Лукашенко идеи стабильности.


Флэш-моб: перформативная политика коллективного субъекта

Вот уже на протяжении нескольких месяцев и чуть ли не каждый день белорусские новостные сайты и газеты обращаются к теме флэш-моба - не писал о них только ленивый. В отсутствие реальной политики флэш-мобы придают нашей политической и культурной жизни некоторую интригу, создают видимость политической борьбы в ситуации послевыборного затишья. Для меня этот феномен интересен в связи с теми тенденциями в политической (и культурной) сфере, о которых шла речь выше – кризис репрезентации, феномен негативной коллективности, борьба за символическую власть в публичном пространстве и, наконец, специфика формирования публичной сферы в эпоху Интернета. Практика флэш-мобов является, на мой взгляд, концентрированным, если не сказать, идеальным воплощением всех этих тенденций, но, кроме того, в ней, безусловно, отражены и особенности белорусской ситуации – тотальная «зачистка» политического поля режимом Лукашенко и используемые им методы подавления политического инакомыслия, раскол в лагере оппозиции, рост молодежной активности на фоне безразличия и инертности большей части населения, нехватка креативного мышления в политической жизни в целом, и на этом фоне – формирование новых видов социального взаимодействия. Для исследователей современной культуры флэш-моб представляет особый интерес как детище эпохи Интернета, поскольку именно благодаря ему (и особенно в нынешней Беларуси), возможны оповещение и быстрая мобилизация желающих принять участие в акциях. Кроме того, медийный характер этой формы коллективных действий обусловлен не только посредничеством Интернета в организационном плане: флэш-моб имеет смысл лишь постольку, поскольку он сам является медиа-событием: если не в сам момент действия, то в виде последующего «эха» в СМИ.

Начнем с проблемы коллективного субъекта как субъекта политических действий – именно от нерешенности этого вопроса в белорусской политике, флэш-мобы, способные порождать сингулярные всеобщности, то есть - ассоциированного на короткое время коллективного субъекта, и стали наиболее востребованной формой политического протеста. Как мы выяснили ранее, проблема субъекта является решающей для политической жизни, при этом «политическое конструирование субъекта предполагает логику легитимации и исключения»52, как со стороны власти, так и со стороны оппозиции: незарегистрированные партии и движения, лидеры, чей статус не подтвержден процедурами голосования и представительства, – постоянно испытывают нехватку легитимности, которая делает практически невозможным с правовой точки зрения их участие в политической жизни общества.Белорусский режим неустанно выслеживает и контролирует действия оппозиционных политических субъектов, в то время как белорусская оппозиция подобным образом отмежевывается (как бы осуществляет символическое исключение) от всех тех, кого она считает партизанами от политики, не наделенными достаточными полномочиями для участия в «большой политике» и, напротив, стремится «присвоить» себе символический капитал всех тех, кто на этом поле себя.уже проявил.

Организаторы и участники флэш-мобов интуитивно ощутили, что детерриториализация (флэш-мобберы не нуждаются ни в регистрации своей «организации» с соответствующим юридическим адресом, ни в разрешении на проведение акции в строго определенном месте; более того, постоянное перемещение в пространстве - это одно из условий игры); децентрализация (отсутствие управленческой иерархии и «центрального штаба» является одним из принципиальных условий флэш-моба53), анонимность участников и временность объединения являются единственно возможными стратегиями, позволяющими избежать политической «субъективности», которая была бы непременно использована властью для выявления, опознания, навешивания ярлыков и последующего вытеснения из политического поля.

То, что эта стратегия пока беспроигрышна, мы видим по действиям стражей порядка, которые пытаются отслеживать флэш-мобберов, но при этом очевидным образом не знают, что делать с людьми, которые «несанкционированно» собираются в самых разных местах, чтобы возложить цветы, надуть шарики, оплатить счета или поесть мороженого. Власть пытается «опознать» своего невидимого врага, используя при этом стандартную процедуру проверки паспортов, но это не имеет никакого смысла, поскольку флэш-мобберы не заявляют ни о своей политической программе, ни о своих требованиях, ни о том, что они представляют какую-либо организацию. Этот затянувшийся праздник непослушания раздражает власть, и поэтому сейчас она озаботилась тем, чтобы подвести под действия «толпы» юридические основания, по которым можно было бы эти действия каким-то образом квалифицировать на языке права.

Не менее показательно и то, что другая сторона – оппозиция - не замедлила воспользоваться символическим капиталом флэш-мобберов, объявив о «создании центра по проведению акций мирного протеста - политических флэш-мобов» (на базе штаба движения демократических перемен «За свободу»), коорый бы координировал деятельность всех инициаторов и участников флэш-мобов (как говорится в сообщении БелаПАН). То есть штаб Милинкевича вознамерился возглавить движение флэш-мобберов, подчинив его собственной стратегии политической борьбы. Свое желание взять под крыло юных анархистов штаб объясняет необходимостью обеспечения безопасности участников – поскольку «каждая акция будет рассматриваться юристами на предмет соответствия белорусскому законодательству».

Таким образом, мы видим, что в тесном поле белорусской политики выстраивание «третьего пути», ведение игры не по правилам, установленным как властью, так и действующей оппозицией (и в первую очередь – отказ от политической субъектности), является более, чем проблематичным. Между тем, совершенно необходимо, чтобы в публичной сфере были представлены многообразные формы ассоциаций, организаций и гражданских инициатив, через взаимодействие которых и происходит «публичного собеседования». Публичная сфера должна быть децентрализованной, включать в себя многообразные и пересекающиеся социальные сети и объединения.54

Не удивительно, что участники флэш-мобов возмутились, узнав о настойчивом желании лидеров оппозиции оказать им помощь в организации и проведении акций, поскольку такие заявления в корне противоречат идее флэш-моба. Не вызывает сомнения тот факт, что флэш-мобберы не желают никого «репрезентировать» (в том числе и оппозицию): в проведении акций анонимная толпа всегда являет саму себя и действует от собственного лица, и полномочия этой «социальной группы» не могут быть отчуждены, делегированы какому-то одному лицу или организации. Здесь мне опять хотелось бы вспомнить о российских интеллектуалах и художниках, объединившихся в проект «Против всех партий!», в манифесте которых говорится: «Деструктивным сообществам разочарованных неудачников, «ушедших в пиар», мы собираемся противопоставить нерепрезентативные группы […], не предполагающие объединения в какие-то реальные легитимные партии, но способные, тем не менее, активно влиять на политический процесс. […] Мы в поиске конструктивных форм коллективности, но мы не желаем представлять ничьи интересы, даже свои собственные (ибо их еще только предстоит обнаружить)»55.

Далее, отказ от репрезентации и тем самым – от участия в коммуникации согласно установленным конвенциям, на мой взгляд, проявляется еще и в том, что флэш-моб – это способ высказывания, не требующий слов, более того, избегающий слов и заменяющий их перформативными акциями (что, как мы увидим далее, роднит флэш-мобберов с «публичными художниками»). В самом деле, публичное пространство засорено словами – в нем не хватает действий, акций, перформансов. К тому же , применительно к белоруским реалиям, молчание является гораздо более безопасной стратегией публичного поведения, поскольку за каждое неосторожное слово можно поплатиться (например, как только на несанкционированном митинге прозвучит хоть одно слово, обращенное к собравшимся, – есть повод для преследования организаторов). Другой вопрос, что принципиальный отказ от вербальной коммуникации (как друг с другом, так и с «публикой») порождает «эффект Бангалора» - протеста в закрытом пространстве, как его недавно назвал Максим Жбанков56, поскольку о правилах поведения и о смысле акции в целом знают лишь «посвященные» - те, кто принимает в ней участие, кто ознакомился заранее в Интернете с мобправилами. Результатом такого акоммуникативного поведения является снижение эффективности всей акции в целом - флэш-мобберы делают вид, что они собрались случайно и что ничего не происходит, а «профанное большинство» (публика) не всегда в состоянии адекватно интерпретировать происходящее, поскольку не знакомо с кодами такой коммуникации «без слов»57 и относится к увиденному как к курьезу.

Несмотря на то, что феномен флэш-моба приобрел отчетливую белорусскую специфику (заявив о себе в качестве разновидности политического протеста), а, кроме того, воспринимается нами исключительно как продукт сетевой культуры, я думаю, что было бы не правильно забывать о его «исторических» корнях – идеологии анархизма, партизанском движении, и, конечно, же - «публичном искусстве» и других формах современного концептуализма. И анархисты, и партизаны, и художники – все они являются «профессионалами свободы» (Ги Дебор).

Нежелание флэш-мобберов становиться частью какого-либо долговременного и опознаваемого политического проекта (что можно было бы, наверное, обозначить как политику «невлипания») означает, что это движение действительно не ставит перед собой таких политических задач как внедрение в органы представительной власти и воздействие на социум легитимными, общепринятыми политическими методами. Как и в случае с движением «Против всех партий!», здесь важен сам бунт – массовый аффектированный бунт без четко означенных целей и средств. Я, правда, не думаю, что в случае «белорусского ситуационизма» мы имеем дело с до конца проговоренной и осмысленной политической идеей - в духе той, которую представляют Анатолий Осмоловский и его товарищи, – и потому, что сама эта программа сингулярного коллективного перформанса не оформилась в виде манифеста, да и «лидеров», способных эту идею сформулировать и озвучить, у этого движения по определению быть не может. Кроме того, наш «ситуационизм» является не столько результатом рефлексивного отношения к стратегии и тактике политической борьбы, сколько прямым порождением (в смысле - стихийным ответом) на «ситуацию», созданную властью – когда любой протест рассматривается режимом как нелегитимное насилие, которое должно быть подавлено, когда легальные способы выражения своего мнения в рамках традиционных демократических институтов и форм не возможны.

Но именно по этой причине - невозможности выиграть бой по правилам в силу неравных условий борьбы - образ партизана, бойца невидимого фронта, презирающего общепринятые конвенции ведения войны – так дорог любому белорусу, а флэш-мобберу – вдвойне. «Собраться в одном месте, идя десятью разными дорогами, нанести сильный удар, а затем снова рассеяться, сколь возможно быстро и бесшумно, чтобы атаковать в другом месте»58 - эта цитата могла бы в равной степени быть отнесена как к партизанам, так и к участникам флэш-мобов. Что характерно: партизанские действия настолько же удобны для слабой стороны, насколько и опасны для сильной, поскольку в партизанской войне враг превращается «в вирус, который одновременно смертелен и одновременно невидим. Это нецивилизованный враг. Вирус – это метафора для такого агента, которому не требуется поле боя»59. Партизанские действия подтачивают силы противника исподтишка, он никогда не знает, где будет нанесен удар и поэтому вынужден поддерживать боеготовность даже в глубоком тылу. Было бы, наверное, слишком самонадеянно рассчитывать на то, что белорусские флэш-мобберы измотают «врага» своими непредсказуемыми действиями еще до того, как в борьбу включатся реальные политические противники, однако определенное сходство ситуаций – налицо.

Как это ни странно, но в поиске аналогий между между феноменом Public Art и действиями флэш-мобберов, нам также придется использовать дискурс войны. Многие публичные художники говорят о том, что один из наиболее эффективных маневров, позволяющих захватить публичное пространство, – это атака с флангов (“wing attack”), которая должна сбить с толку «врага», уверенного в том, что его атакуют по центру. Например, в нашем случае ОМОН и другие подразделения, стоящие на страже порядка, ожидают лобового столкновения в центре города – на той же Октябрьской площади, тогда как активные действия по «захвату» городского пространства в это время осуществляются совершенно в других местах – в парках и скверах, на улицах спальных районов, во дворах многоэтажек, у памятников и т.д. [Илл.3] «Публичный» художник, равно как и участники флэш–моба, не рассчитывает на понимание и содействие городских властей (но часто они в нем и не нуждаются вовсе), отдавая себе отчет в том, что, скорее всего, разрешение получено не будет, но, поскольку бюрократия ночью спит, то можно устраивать акции именно в это время суток, а, кроме того, как считает Кшиштоф Водичко60, нужно постоянно перемещаться, менять площадки для своих проектов, чтобы иметь возможность реализовывать свои проекты, избегая лобовой атаки с властями.

Далее, у Public Art должна быть публика61 - не пассивные потребители «спектакля», а вовлеченные в коллективное действо субъекты, переживающие момент единения. Чтобы такую публику создать, необходимо задействовать различные способы адресации и продумать стратегию захвата транзитных мест – тех самых, где проходящая толпа может неожиданно превратиться в «публику». Именно здесь, как мне представляется, возникает возможность появления коллективного политического субъекта, даже если толпа организуется лишь на какое-то время: коллективные действия позволяют индивиду на психосоматическом уровне ощутить или во-образить политическую альтернативу. Но в этом смысле флэш-мобберы со своей публикой работают недостаточно активно – их message обращен, скорее, к аудитории СМИ, чем к непосредственно вовлеченной в «спектакль» публике.

Некоторые полагают и не без оснований, что генеалогия политического флэш-моба в Беларуси ведет свой отсчет с акций, организованных студентами ЕГУ в августе 2004 года. Именно те акции протеста превратили феномен флэш-моба в нечто большее, чем забава городской молодежи. Но, как мне представляется, флэш-мобу уготована недолговечная политическая карьера: его ситуативная политизация, произошедшая в Беларуси, с одной стороны, сделала этот феномен действительно популярной формой протеста, но с другой – его игровая, несерьезная, аполитичная «природа» делает двусмысленность в его интерпретации совершенно неизбежной. Любая манифестация или забастовка с политическими требованиями всегда может быть превращена в безобидное, по сути, карнавальное действо (с чебурашками, шариками, пилами, чучелами, чупа-чупсами и т.п. ). И именно по этой причине данный термин вошел в лексикон БТ – телевидения, которое, как правило, «замечает» только позитивные, то есть осуществляемые во имя и от лица нынешней власти, акции БРСМ: все же остальные флэш-мобы могут происходить только за пределами нашей страны. Например, в одной из новостных передач (в начале мая этого года) корреспондент БТ, расказывая о протестах нелегальных эмигрантов в Америке, которые, выступая против нового иммиграционного законодательства, отказались выходить на работу и делать покупки в течение одного дня, назвала эту акцию «флэш-мобом» (редуцируя тем самым однодневный и действительно массовый протест к «моментальной» стихии локального флэш-моба), и это весьма показательно.

С одной стороны, это означает, что в «политическом бессознательном» белорусской власти флэш-моб уже успел обрести статус политического протеста, более того, она тоже пытается присвоить его себе – не столько даже с целью привлечения на свою сторону молодежи (во всех этих официозных акциях лидерство принадлежит БРСМ), сколько для создания «картинки», необходимой для ведения пропагандистской войны на международной арене. От подобного «присвоения» сегодня невозможно застраховаться. В самом деле: серийное повторение одного и того же статичного кадра, многократного déjà vu – с выступлением пресс-секретаря МИДа, озвучивающим очередной протест против вмешательства в дела Беларуси, является малоэффективной, а, главное, не зрелищной (не соответствующей современной логике «медийных войн») формой реакции на действия западных СМИ и международных структур. Куда как выигрышнее смотрится какое-нибудь действо возле американского или польского или литовского посольства (в других местах БРСМ свои акции не проводит), которое и интригу создает, и продуцирует эффект гражданского общества. Собственно говоря, здесь режим оказывается жертвой собственной политики – если бы гражданское общество не было уничтожено, то властям не нужно было бы имитировать его существование – в любом нормальном обществе публичная сфера сама производит разнообразные реакции на происходящие события и в ней сосуществуют разные, зачастую антагонистичные политические дискурсы.

Что нас ждет дальше? Как долго флэш-мобы будут оставаться основной формой политической активности для белорусов, не только оттягивающей на себя внимание властей, но и позволяющей пассивному большинству вести привычный образ жизни, по принципу «спектакулярного невмешательства»? История показывает, что «чисто культурный протест» везде имеет крайне ограниченный спектр действия (например, тот же 1968 год раскрыл «грандиозный потенциал именно культурного протеста, но за три-четыре года этот потенциал, вначале казавшийся колоссальной разрушительной силой, был полностью выработан»62). В этом смысле действия флэш-мобберов ( так же, как художников и интеллектуалов) не должны рассматриваться как высшая и наиболее эффективная форма протеста в сложившихся условиях. Мы всего лишь должны сделать «свою работу» по формированию публичного дискурса. Речь должна идти, скорее, об исторической миссии такой формы протеста, о временнóй функции стихийного творчества «толпы» – с тем, чтобы постепенно протестное анархическое поведение приобрело формы консолидированного движения, осознающего свои политические задачи и готового к их реализации63.
Стратегия и тактика партизанской войны в культурном и политическом пространстве Беларуси

Мы привыкли к сюрреалистичности происходящего вокруг – нас уже мало что может удивить. То, что для постороннего наблюдателя, кажется вопиющим, немыслимым, убийственно нелепым, для большинства белорусов - всего лишь норма жизни. Наверное, только таким образом можно прокомментировать результаты президенских выборов, да и сам ход избирательной кампании. Поскольку власть осуществляет свою легитимацию в высшей степени абсурдными действиями, постольку здравый смысл и рациональные объяснения тут совершенно не уместны. Сотни людей, попавших за решетку без «суда и следствия», по совершенно идиотским обвинениям, могут это подтвердить своими историями: как выяснилось, даже проход по площади с бубликом в кармане или же с «детективным романом» под авторством Аристотеля может быть чреват 15 сутками, не говоря уж о естественном желании защитить себя от пуль неизвестных бандитов, нападающих на твою машину. Но это совершенно не означает, что нам следует смириться с существующим положением вещей и сидеть сложа руки, пока «все это» само не пройдет как дурной сон. Мартовские манифестации и миинги показали, что у многих белорусов есть воля к изменению, к участию в политической борьбе, пусть даже и без иллюзий на скорую победу. Роль бунтарей-одиночек и небольших, казалось бы, обреченных на неудачу, политических групп и движений, имеет в исторической перспективе огромный смысл: пример личной борьбы помогает другим избавиться от страха и поверить в то, что солидарность, коллективизм, взаимопомощь – не пустые слова.

В том, что произошло, есть и другая польза – перейдя границы здравого смысла и установленных им же самим правил, обнажив свою сущность, ныне действующий режим сделал первый шаг к политическому самоубийству. Тридцать лет назад лидеры известного леворадикального движения РАФ (сформировавшегося в Германии в 1970-е гг. и вошедшего в историю лишь как террористическая организация, в то время как пафос их борьбы остался для многих не понятным) выдвинули лозунг - «Мы должны выманить фашизм наружу!» и ценой своих жизней и свободы им это удалось. Напомню, речь шла о том, чтобы сделать видимым развившийся в послевоенные годы в ФРГ «институциональный фашизм» - создавший для себя целый арсенал средств подавления и готовый пустить его в ход при малейших признаках сопротивления (для нас сегодня это звучит очень актуально, не правда ли? В Германии, правда, проблема заключалась еще и в том, что не только государсто, но все общество было латентно фашистским, однако, в этом смысле все белорусское общество можно смело считать латентно коллаборационистским). Реализация этой цели требовала «внести разрыв с Системой в повседневную жизнь»64, необходимо было противопоставить политике уничтожения и подавления, проводившейся государством по отношению к меньшинству и оппозиции, - практику систематического неподчинения.

Очевидно, что для того, чтобы выманить «фашизм наружу» и консолидировать всех тех, кто не желает подчиняться репрессивному режиму, - сегодня могут применяться совершенно различные средства (не требующие ни человеческих жертв, ни применения оружия). Еще Мишель Фуко писал о том, что, насколько множественными являются очаги власти, настолько же множественными должны быть и очаги сопротивления – именно эта мысль и должна овладеть массами в наших условиях. Как было показано выше, акции флэш-мобберов, вкупе с другими культурными и политическими инициативами, решают именно эту задачу – подрыва власти, компрометации Системы многочисленными атаками с флангов, что одновременно дает эффект консолидации и готовит почву для объединения самых разных социальных групп на поле политической борьбы. Партизанские действия, вспыхивающие то тут, то там, позволяют перехватить у власти инициативу – и не отвечать на навязываемые ею вопросы (поскольку это означало бы подчинение ей и превращение в законопослушных «субъектов»), а формулировать свои собственные «запросы».

Итак, необходимо создавать ситуации, а не запоздало реагировать на демарши со стороны власти. Властный «беспредел» требует адекватного ответа, и в наших условиях таким ответом могут быть действия, подчиняющиеся лишь сюрреалистической логике, то есть воспринимаемые как абсурдные уже самой властью65. (Вспоминается один фильм – сага о независимой Польше, – где польское воинство выезжало на конях и ожесточенно рубило шашками… танки противника – это выглядело абсурдно, но героически, и запомнилось надолго.) Иначе говоря, необходимо «изобретать политику» (в этом я совершенно согласна с Ольгой Шпарагой), но для этого нужны креатив, фантазия и чувство юмора

  1   2


База данных защищена авторским правом ©bezogr.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница